От Кетчера получил огромное письмо,{163} которое, впрочем, не уяснило дело и еще более утвердило меня в моих убеждениях. Герцен послезавтра уезжает из Питера.{164} Благородная личность – мало таких людей на земле! А жена его – что это за женственное, благороднейшее создание, полное любви, кротости, нежности и тихой грации!{165} И он стоит ее – это не то, что мы: мы искали в женщине актрисы, мы хотели ей удивляться, а не любить ее.
Мой адрес: В Семеновском полку, на Среднем проспекте, между первою линиею и Госпитальною улицею, в доме г-жи Бутаровой, № 22. У меня большая квартира и сад, весьма помогающий мне ничего не делать.
Ну, что, как дела твои? Я писал к Н. Бакунину и получил ответ. Вера его в М<ишеля> очень шатка – он сбит, а не убежден.{166} Писни о сем.
В Москву я непременно буду зимою к 25 декабря – это решено.{167}
Познакомился с Липпертом,{168} – вызывается учить меня по-немецки – страшно – лень.
Твой В. Белинский.
Любезнейший мой Петр Николаевич, не могу утерпеть, чтоб не черкнуть Вам несколько строк. Вот уже месяца с два, прочтя Вашу «Звезду», я горю к Вам непреодолимою любовию.{169} Два раза видел во сне, что Вы приехали в Питер. С чего-то вообразилось мне, что Вы непременно должны приехать. Я плавал в созерцании Вашей благоуханной, грациозной и милой личности, жаждал видеть Вас и говорить с Вами. Мне смертельно хочется сказать Вам, как много, много люблю я Вас. Прочтя Вашу повесть в рукописи, я сказал Краевскому: «Прекрасно, только не для нашей публики». Прихожу к нему в другой раз – сидит и правит корректуру: «С чего Вы взяли, что не для публики, – чудо, что такое – это просто прелесть; у Лермонтова сила, у Кудрявцева – грация». На языке Кр<аевского> это много значит: Лермонтов у него мерка всего великого. У меня так и забилось сердце: похвала Вашей повести – музыка для моих ушей; холодный отзыв – оскорбление, и потому я избегаю случая говорить или спорить о них. Какой Вам чорт сказал, что Кр<аевско>му Ваша «Звезда» не нравится? С чего Вы вздумали писать новую повесть,{170} как будто в вознаграждение за старую? Если новая будет только не хуже «Звезды» – так она будет роскошный благоуханный цветок искусства; а если лучше – я с ума сойду от нее. Ну, «Звезда»! Какая оригинальность, какой совершенно новый мир, какой фантастический флер наброшен на действие, какие характеры, что за дивное создание эта бедная, болезненная девушка. Ваше фантастическое я ставлю выше гофманского – оно взято из действительного мира. Вы открываете новую сторону русской жизни. Я бы не кончил, если б вздумал всё высказать о «Звезде». Липперт переводит ее на немецкий, также и «Флейту», а может быть, и «Катеньку Пылаеву» и «Антонину». Не выставить ли в переводе Вашего настоящего имени?{171} – Что Вы на это скажете?
Не сердитесь ли Вы на меня, что я напечатал Вашу прекрасную статью в гнусной коневской газетишке? Мне было жаль думать, что она не будет напечатана и Морошкин не съест Вашей оплеухи.{172} Вот как надо писать рецензии – Ваш слог приводит меня в отчаяние – я завидую Вам и жалею, что Вы ничего не издаете, чтоб я мог Вас разругать. Какую дрянь написал Лермонтов о Наполеоне и французах – жаль думать, что это Лермонтов, а не Хомяков.{173} Но сколько роскоши в «Споре Казбека с Эльбрусом», хотя в целом мне и не нравится эта пьеса и хотя в ней есть стиха четыре плохих.{174}
Скажу Вам на ушко (это тайна): хочется мне смертельно, до бешенства, съездить на полгода за границу и полечиться и посмотреть на божий мир и человеческую жизнь.{175} Кр<аевско>го как-нибудь уломаю – авось отпустит; деньжонок надеюсь тысячи две приготовить. Да этого маловато – пришло мне в голову издать альманах,{176} – так, знаете – насчет того, то есть, оно не то, чтобы, а так – отец и благодетель, в рассуждении… повестцы (не в счет той, что Вы пишете для «Отечественных записок»). Буду кланяться и Лермонтову, о Кольцове и говорить нечего; о Красове также, Клюшникове тоже. Во всяком случае, это тайна, о которой знаете Вы да Боткин, а более никто. Альманах я бы продал, если самому некогда будет напечатать. Прочтите мое письмо к Боткину – оно очень оригинально – особенно слог хорош и отличается самою грациозною энергиею.{177} Поклонитесь от меня Галахову.
Милый мой Петр Николаевич, порадуйте меня письмецом: оно доставит мне счастливую минуту, а счастливая минута для меня редка, как хорошая погода для Петербурга. Хотелось бы мне сказать Вам, как много я люблю Вас (т. е. вот уж месяца два или больше сряду), но такие вещи не высказываются. Боже мой, чего бы не дал я за блаженство увидеть Вас у себя в комнате, в моем халате, с трубкою в руках, с спокойною и милою усмешкою на устах! Тысячу раз жму Вашу руку и обнимаю Вас.
Ваш В. Белинский.
Вам кланяется Ваш старый знакомый князь Козловский.
Извините, Князь, что я беспокою Вас делом, которое мало до Вас касается, а между тем обязывает Вас не совсем приятным посредничеством и отнимает время, которого и без того у Вас немного. Будьте добры, возьмите на себя труд напомнить г-ну Гурцову о деньгах. Хорошо или дурно, но, как умел, я выполнил его вторую комиссию, которая была для меня несравненно скучнее и труднее первой.{178} Мне теперь крайняя нужда в деньгах, а у Краевского, моего единственного ресурса, как Вам самим известно, теперь нет ни копейки. В ожидании ответа, который Вы можете мне сделать всего лучше и обстоятельнее через Краевского, если скоро с ним увидитесь, еще раз прошу Вас извинить меня за мою докучливость и остаюсь Вашим
покорным слугою
Виссарион Белинский.
P. S. Впрочем, мой адрес: В Семеновском полку, на Среднем-проспекте, между первою линиею и Гошпитальною улицею, в доме Бутаровой, № 22.
СПб. 1841, июня 29.
Нет ничего тяжелее, Краевский, как назначать цену своему труду, когда он уже кончен. В первый раз я получил от г. Гур-цова 300 р. асс.;{179} но вторую мою работу я без преувеличения считаю втрое тяжелее первой, почему и думаю, что 500 р. асс. не были бы вознаграждением, превышающим труд. Впрочем, если г. Гурцов уехал, то, разумеется, кн. Одоевский тут ничем не виноват, и я нисколько не почитаю его обязанным принимать в чужом пиру похмелье – мне бы давно следовало уведомить его о деле. И потому потрудитесь только добиться удовлетворительного ответа – да или нет, чтобы так или сяк, но только считать это дело решенным и конченным.{180}
В. Белинский.
Сегодня я обедаю у Михайловского-Данилевского – вот что значит писать такие прекрасные статьи, как о «Ста русских литераторов»{181} – как раз во дворец будешь ездить и с посланниками впятером в вист играть.{182}
Посылаю стихи Сатина – непременно поместите – иначе он может оскорбиться.{183}
Уродина Кетчер, чудовище нелепости! Собери все ругательства, которыми так богат русский язык, все проклятия, какими когда-либо попы поражали еретиков и вольнодумцев, – всё это будет ничто в сравнении с потоками брани, которую недавно изрыгал я на тебя! Кто так глупо принимался за такое умное и великое дело, как издание Шекспира? Краевский разделяет мое негодование и клеймит тебя ругательным прозвищем «москвича». Во-первых, надо было общими силами сочинить крикливую программу, потом прокричать уши нашей глупой публике, надоесть ей и пр. и пр. Мы бы, с своей стороны, приложили и руку и старание; тогда ты смело мог бы печатать 1200 экземпляров и пустить выпуск по три гривенника или уже много-много по два двугривенных – издание разошлось бы, Шекспир разлился бы по великому болоту святой Руси, лягушки, волею или неволею, но расквакались бы, да и ты был бы хотя и не в большом, но в верном вознаграждении. Надо было прокричать в «Московских ведомостях», в «Москвитянине», в «Отечественных записках», в «Литературной газете», в «Полицейской газете», в «Петербургских ведомостях», в «Инвалиде», словом, везде, а кричать начать за полгода. А то что это: у Юнгмейстера до сих пор не было – а спрашивают. Прислал ты мне 50 экземпляров, а билетов не прислал, тогда как мои знакомые и приятели могли бы раздать до полусотни. Глупо, пошло – московски!{184} Ну, да будет браниться – ты ведь неизлечим, только гроб горбатого исправит – да процветает твоя нелепость! Только знаешь ли что? – Мне кажется, что ей лучше процветать в Питере, чем киснуть в Москве «хлебосольной» и «благотворительной».{185} Вот в чем дело. С будущего года Краевский (пока – тайна сия велика есть) издает «Сын отечества» и делает из него газету (политико-литературную), три раза в неделю, по два листа зараз, в 4-ю долю листа. Если это сбудется, т. е. если (это главное) Смирдин изворотится и (это второе) Цензурный комитет позволит,{186} – о чем ты узнаешь достоверно месяца через два, а вероятно и ближе, – ты бы сделал умное дело (еще первое в твоей жизни), если бы переехал в Питер. Краевский уполномочил меня соблазнять тебя. Вот его условия. Ты у него главный и самый надежный переводчик с трех языков в два журнала («Отечественные записки» и «Сын отечества»), по 40–50 рублей с листа (вероятно, смотря по языку и статье), ты его «смеситель» в обоих журналах, т. е. наборщик всяких новостей из иностранных журналов и газет. Он говорит, что самая плохая твоя заработка в год – 2500 р. асс., а самая большая может зайти за 4000. Кроме того, ты можешь иметь и посторонние доходы (разумеется, не взятки, а за труды для книгопродавцев и участие в других предприятиях). Если тебе нужна будет небольшая сумма вперед на подъем (от 200 до 300 р.) – уведомь – тотчас же вышлется. Шекспира можешь продолжать и в Питере, и еще с большим успехом, ибо книги с питерским штемпелем и в провинции и в самой Москве вдвое уважаются против московских: Москва и в собственных глазах опоганилась, почему и решилась издавать «Москвитянина» и быть «хлебосольною» и «благотворительною». Смирдин явно переходит на нашу сторону (о чем тоже, кроме своих, никому до времени говорить не нужно). Это русский человек – необразован, как свинья, но его антрепренерство есть любовь и страсть. Падая, он всё мечтает об огромных и дешевых изданиях и, между прочим, думает издать всего В<альтер> Скотта и Купера – понимаешь? – Если удастся поправить ход Шекспира, можно будет на него навязать, а ты будешь только работать и получать хорошую плату. Конечно, всё это только мечты, но их осуществление отнюдь не невозможно, и тебе обо всем этом не худо подумать не шутя, да переговорить с Боткиным. Что-нибудь одно – или быть свиньею и ничего не делать, т. е. приняться за «хлебосольство» и «благотворительность», или переехать в Питер, пожертвовав привычкою и связями, ибо делать и существовать работою можно только в Питере. Ты рожден для дела, и хоть в иных отношениях порядочный москвич, но уж, конечно, не в твоей натуре быть «хлебосольным» и «благотворительным». Подумай-ко, душа моя. Дело, дело и дело – или смерть!
Вот тебе несколько новостей: Лермонтов убит наповал – на дуэли. Оно и хорошо: был человек беспокойный и писал хоть хорошо, но безнравственно, – что ясно доказано Шевыревым и Бурачком.{187} Взамен этой потери Булгарин всё молодеет и здоровеет, а Межевич подает надежду превзойти его и в таланте и в добре.{188} Ф<аддей> В<енедиктович> ругает Пушкина печатно, доказывает, что Пушкин был подлец,{189} а цензура, верная воле Уварова, марает в «Отечественных записках» всё, что пишется в них против Булгарина и Греча. Литература наша процветает, ибо явно начинает уклоняться от гибельного влияния лукавого Запада – делается до того православною, что пахнет мощами и отзывается пономарским звоном, до того самодержавною, что состоит из одних доносов, до того народною, что не выражается иначе, как по-матерну. Уваров торжествует и, говорят, пишет проект, чтобы всю литературу и все кабаки отдать на откуп Погодину. Носятся слухи, что Погодин (вместе с Бурачком, Ф. Н. Глинкою, Шевыревым и Загоскиным), будет произведен в святители российских стран: чтобы предохранить гнусное и заживо вонючее тело свое от гниения, Погодин снимает все кабаки и торгует водкою. Одним словом, будущность блестит всеми семью цветами радуги. А между тем Европа гниет: Франция готовится к борьбе за свободу со всем миром, укрепляет Париж и уничтожает Абдель-Кадера{190} (поборника православия, самодержавия и народности). Пруссаки требуют конституции и решают религиозный вопрос о личности человека; лорд Россель борется с Пилем в вопросе о хлебе и пр.{191} Жалко видеть это глупое брожение мирских сует и отрадно читать статьи Погодина, Бурачка и Шевырева. Бог явно за нас – ведь он любит смиренных и противится гордым. Национальность малороссийская процветает и укрепляется. Справедливы ли слухи, что будто Погодин, по скаредной своей скупости, боясь многочадия, не то <…>, не то <…> Шевырева? Уведомь меня об этом обстоятельстве: оно очень важно для успехов нашей литературы, в которой я принимаю такое участие. Чего не выдумает праздный народ о великом человеке? Правда ли, наконец, что Погодин будто бы водил к Уварову мальчиков, отличающихся остротою ума и тупостию <…>, – о чем глухо было писано в «Журнале Министерства народного просвещения» и что поставлено Погодину за услугу русскому просвещению в духе самодержавия, православия и народности и за что Погодин представлен к награде годовым жалованием? Этот слух кажется мне тем вероятнее, что князь Дундук{192} устарел, зарос грибами и Уваров употребляет его только по откупам и подрядам, т. е. пользуется уже только его головою, а не <…>. Правда ли, что «Москвитянин» вводится в литургию и должен будет заменить «Апостола»? И что для чтения оного будет употреблен, по природному громозвучию, Загоскин? Правда ли, что Ф. Н. Глинка перекладывает «Москвитянина» и «Маяка» на акафисты в стихах, а Авдотья Павловна{193} кладет их на музыку? – Читаешь ли ты «Пчелу»? Превосходная политическая газета? Из нее тотчас (месяца через два) узнаешь, что у благородного лорда Пиля геморроидальные шишки увеличились; что при посещении такого-то города таким-то принцем была иллюминация и все жители громкими кликами изъявляли свою верноподданническую преданность; что королева Виктория на последнем бале была в страшно накрахмаленной исподнице и что по случаю новой беременности у ней остановились месячные и т. д. Вообще, душа моя Тряпичкин,{194} – много жизни – не изжить; возблагодарим же создателя и подадим друг на друга донос. Аллилуйя!
Прочтя «Ластовку» и «Снип», я понял все достоинство борщу, сала и галушек.{195} Жаль, что умер Шишков{196} – многого мы лишились. Без него Академия российская осиротела и с горя спилась с кругу, а Борька Федоров еще больше поглупел.{197} От главы Андрея Муравьева исходит сияние.{198} Ну, больше не упомню, а много новостей. Впрочем, доставитель сего юмористического послания расскажет тебе их.
Статья Герцена – прелесть, объедение.{199} Давно уже я не читал ничего, что бы так восхитило меня. Это человек, а не рыба: люди живут, а рыбы созерцают и читают книжки, чтобы жить совершенно напротив тому, как писано в книжках. У меня страшная охота сделаться рыболовом и варить уху. Пишу диссертацию, в которой доказываю, что лягушки выше рыб, а национальность выше образования, просвещения, истины и свободы. Да здравствуют щи, борщ, буженина и вареники! Ах, забыл было, носятся слухи, что Булгарин <…>. Жена Межевича в мызе Карлово{200} совершенно излечилась от сифилис, которою заразил ее Межевич (т. е. муж); теперь он сам поехал туда для излечения себя от той же болезни, а «Полицейскую газету» издает наборщик Анемподист.
Ну, довольно болтать. Прощай.
Твой В. Белинский.
Цензура не пропустила в моей статье о Пушкине (3 том) заглавие пушкинской статьи «О мизинце г. Булгарина и о прочем».{201} Боясь доносов Погодина и Шевырева, цензор не хочет пропускать ни слова против «Москвитянина». Аллилуйя! Душа моя, отслужи за меня молебен Иверской – хочу покаяться и пуститься в доносы.
Любезный Дмитрий, не знаю, как и благодарить тебя за твое ко мне расположение, которое высказывается со всею добротою и горячностию твоего благородного и милого характера. Письмо твое нисколько не огорчило меня, а скорее доставило мне удовольствие. Ты победил меня насчет моего «рыцаря чести», который оказался прямым рыцарем подлости.{202} О Каченовском тоже спорить нечего: это была явная прижимка с его стороны.{203} О московском университете больше нечего и толковать – чорт с ним. Я решаюсь вот на что: Никанор останется у тебя до праздников, в декабре (в последних числах) я буду в Москве и возьму его в Питер. Жить ему за моими глазами нельзя: он очерствел, и его исправить можно только личным надзором. Живя у тебя, он должен работать и готовиться к петербургскому университету. Время это должно быть для него временем испытания, и в отношении к нему ты больше, чем когда-либо, должен быть его надсмотрщиком и доносчиком. От этого зависит его участь: если он выдержит испытание в эти четыре месяца, я беру его, определяю в петербургский университет; если нет – в полк.{204} Он может думать о тебе что ему угодно, но должен оказывать тебе всевозможное уважение и беспрекословно тебе повиноваться. А ты не смотри ни на его мысли, ни на его чувства и будь к нему неумолимо строг. Ты прав, говоря, что он некогда будет питать к тебе любовь и уважение. Твое благородное, любящее сердце превосходно решило этот вопрос. Но пока его спасение зависит от того, чтобы ты был его доносчиком. Теперь мои дела еще плохи (иначе я тотчас же бы перевез его в Питер), но зимою они должны поправиться. Если бы Никанор не пошел на экзамен или как-нибудь сфальшил, обнаружив упрямство и самодурство, я бы отступился от него; но он не выдержал экзамена – что делать: притом же, Шевырка так зол на меня, что даже не умел и скрыть этого, – ясно, что Никанору не годится быть в московском университете. Лета его еще не бог знает какие – еще год не беда, а между тем он основательнее приготовится – я дам ему средства. Меня очень обрадовало, что он получил хорошие баллы из латинского и закона божия. Итак, потерпи его немного, подержи его до января, а главное, присмотри за ним. Я твой вечный должник. Если бы ты в порыве великодушия отдал мне всё свое годовое жалованье, а сам остался бы непричем, – я бы это менее ценил, ибо это могло б быть минутным порывом, за которым могло бы последовать и раскаяние. Но осудить себя на ежедневные огорчения и мелкие досадные неудовольствия, два года держать у себя дикого самодура, тратиться на него, тесниться для него и видеть, что он тебя не понимает, не ценит, платит за любовь неблагодарностию – это жертва, за которую мудрено отблагодарить.
Расписку Дарьи Титовны сожги, она ни на что не нужна.{205} Кланяйся Д<арье> Т<итовне> – и уведомь меня, как она поживает. Кланяйся всем, кто меня помнит. Попроси Павла Дмитриевича{206} еще позаняться с Никанором, если можно; я считаю себя его должником и по мере сил буду благодарить его. Нельзя ли хоть 2 раза в неделю, да поаккуратнее. Надо из математики исподволь подготовиться. Держал ли экзамен Никанор из истории? Историю пока он может совсем бросить – в Питере успеет из нее приготовиться, а у меня много и средств для этого.
У тебя гостила Вера Петровна – я не знал этого, а то бы послал и писульку и гостинец.{207} Леоноре Яковлевне – поклон и родственное лобызание и в уста и в ручку. Скажи пожалуйста – я ведь у тебя крестил или нет? Кажется, нет! Пожалуйста, сделай меня отцом какого-нибудь твоего червяка – только заочно, ибо я церемоний не люблю. Если червяка нет наготове, то приготовь – тебе это не большого труда стоит. Имеющихся налицо ягнят твоих целую и к празднику привезу им гостинцев. Знаешь ли что, – в Москву я приеду числа 20 декабря,[17] из нее выеду 6 января{208} – нельзя ли тебе будет съездить в Питер хоть на недельку, если нельзя на две, погостить у меня? Тебе будет стоить только проезд взад и вперед, а жить ты будешь у меня на всем на готовом. Для Никанора у меня уже заготовлена отдельная комната. Квартира у меня теперь – прелесть.
Кланяйся Алеше и Петру-студенту и поцелуй за меня их обоих.{209} Стыдно студенту-то так забыть меня – хоть бы 10 строк.
Брата твоего, о Кетчер, я не видал – почему-то он не рассудил со мною увидеться. Отвечаю на твое письмо коротко.{210} О Москве и Петербурге спорить некогда, да и чорт с ней, с Москвою. А вот твой переезд – это другое дело. Ты пишешь, что семейство лишает тебя возможности переехать в Питер – вздор: ты из Питера можешь быть точно так же полезен своему семейству, как и в Москве.{211} Ты не хочешь менять верного на неверное и еще меньше: дело! Но во-1-х: совсем не на неверное, а на верное (ибо если «Сын отечества» не перейдет в руки К<раевско>го, тебя и не зовут), а во-2-х, меньшее или большее зависит от тебя. Кр<аевский> говорит, что в «Отечественных записках» ежемесячно можешь (если хочешь) переводить не меньше девяти листов, следовательно, на 360 р. асс. в месяц и на 4320 р. асс. в год. Итак, если в «Сыне отечества» будет работы столько же («Сын отечества» будет выходить 24 листа в месяц, следовательно, 9 будут всегда твои), то ты будешь получать в год 8640 р. Дело в том: можешь ли ты столько работать (переводить 18 листов в месяц); если не можешь, нечего и толковать, а можешь – дурак, если не переедешь. Если же (в чем я уверен) тебя станет и еще на другие труды, ты от посторонних работ можешь легко достать 3000 в год. Итак, думай и решайся. Тебя зовут не на неверное, а на верное. Я ручаюсь головой и волосами. Я получил письмо от Ог<арева> из-за границы – он здоров и пишет, что в Дрездене у ног Георгия Побед<оносца> видел дракона, а у ног Мадонны – Бак<унина>в усах.{212} Прощай, твой
В. Белинский