Вчера получил письмо твое, любезный Герцен, за которое тебе большое спасибо.{876} Насчет первого пункта вполне полагаюсь на тебя, не забывай только одного – распорядиться в том случае, если мы разъедемся.
Мои путевые впечатления, собственно, будут вовсе не путевыми впечатлениями, как твои «Письма об изучении природы» – вовсе не об изучении природы письма.{877} Ты сам знаешь, что и много ли можно сказать у нас о том, что заметишь и чем впечатлишься в дороге. Итак, путевые впечатления у меня будут только рамкою статьи, или, лучше сказать, придиркою к ней. Они будут состоять больше в толках[197] о скверной погоде и еще сквернейших дорогах. А буду писать я вот о чем:
1) О театре русском, причинах его гнусного состояния и причинах скорого и совершенного падения сценического искусства в России. Тут будет сказано многое из того, что уже было говорено и другими и мною, но предмет будет рассмотрен à fond.[198] М<ихаил> С<еменович> играл в Калуге, в Харькове, теперь играет в Одессе, а может быть, будет играть в Николаеве, Севастополе, Симферополе и чорт знает где еще. Я видел много, ходя и на репетиции и на представления, толкаясь между актерами. Сверх того, М<ихаил> С<еменович> преусердно снабжает меня комментариями и фактами – что всё будет ново и сильно.{878}
2) В Харькове я прочел «Московский сборник»: луплю и наяриваю об нем. Статья Самарина умна и зла, даже дельна, несмотря на то, что автор отправляется от неблагопристойного принципа кротости и смирения и, подлец, зацепляет меня в лице «Отечественных записок». Как умно и зло казнил он аристократические замашки Соллогуба! Это убедило меня, что можно быть умным, даровитым и дельным человеком, будучи славянофилом. Зато Хомяков – я ж его, ракалию! Дам я ему зацеплять меня – узнает он мои крючки! Ну уж статья! Вот бесталанный-то ёрник! Потешусь, чувствую, что потешусь!{879}
3) Я не читал еще ругательства Сенковского;{880} но рад ему, как новому материалу для моей статьи.
Из этого видишь, что моя статья будет журнально-фельетонною болтовнёю о всякой всячине, сдобренною полемическим задором. Уж сдобрю!
В Калуге столкнулся я с Иваном Аксаковым. Славный юноша! Славянофил, а так хорош, как будто никогда не был славянофилом. Вообще я впадаю в страшную ересь и начинаю думать, что между славянофилами действительно могут быть порядочные люди. Грустно мне думать так, но истина впереди всего![199]
Здоровье мое лучше. Я как-то свежее и заметно крепче, но кашель всё еще и не думает оставлять меня. С 25 июня начались было в Одессе жары, но с 30 опять посвежело; впрочем, всё тепло, так что ночью потеешь в легком пальто. Начал было я читать Данта, т. е. купаться в море,{881} да кровь прилила к груди, и я целое утро харкал кровью; доктор велел на время прекратить купанья.
Вот что скверно. Последние два письма от жены получил я в Харькове, от 22 и 27 мая, в обоих она жалуется на огорчения и на лихорадку; а с тех пор до сей минуты не получаю ни строки и не знаю, что с нею делается, – тоска! Без этого мне было бы весело – far niente.[200]
Соколов{882} – славный малый, но впал в провинциальное прекраснодушие. Оттого, что ты в письме ко мне не упомянул о нем, чуть не расплакался. О, провинция – ужасная вещь! Одесса лучше всех губернских городов, это – решительно третья столица России, очаровательный город, но – для проходящих.{883} Остаться жить в ней – гибель.
Наталье Александровне мой поклон. А что ж ты не пишешь – где теперь пьет Огарев и селадонствует Сатин? Всем нашим жму руку. Что ты не сообщил мне ни одной новой остроты Корша? Поклонись от меня его семейству и не сказывай Марье Федоровне, что меня беспокоит неизвестность о положении моего семейства: она, пожалуй, сочтет меня за примерного (!!) семьянина, а такое мнение с ее стороны хуже самой злой остроты Корша. Прощай. Если не поленишься, напиши что-нибудь.
В. Белинский.
М<ихаил> С<еменович> страдает от одесских жаров и своего чрева, насилу носит его. Вам всем кланяется, а жертву своего обольщения, Марью Каншаровну,{884} целует – такой шалун!
Сейчас получил твое письмо, chère Marie;[201] оно меня испугало, обрадовало, успокоило и удивило. Я думал, ты умираешь, если еще не умерла, или что с Ольгой плохо. Твоя лихорадка и ежедневные[202] мелкие огорчения, которые так сильно на тебя действуют, – о чем всем писала ты мне в последнем письме своем от 27 мая, не говоря ни слова о том, лечишься ли ты, – всё это напугало меня. Прибавь к этому, что вот уже почти месяц, как я не получал от тебя ни строки и, следовательно, не имел никакого понятия о твоем положении за целые полтора месяца, кроме того, что ты больна. Каждый день жду письма, через Кронеберга, из Харькова, и вот с полчаса назад – письмо; срываю куверт Кронеберга – там рука твоя – ну! – Читаю – и странное впечатление произвело на меня это письмо. Что за старина![203] Я исколесил более двух тысяч верст, проехал Калугу, Тулу, Воронеж, Курск, был на Коренной, в Харькове, Екатеринославе, вот уже 17-й день как в Одессе, – а ты всё еще не выехала из Москвы: всё пишешь мне о моем пребывании в Москве, которое я помню, как будто сквозь сон. Однако ж я очень хорошо помню, что ни в Москве, ни в другом каком месте не плакал. Это, вероятно, bon mot[204] Панаева, которое Маслов принял за наличные деньги, а ты и поверила. Впрочем, если это имеет какое-нибудь основание, т. е. хоть не то, чтоб я рыдал, а, может быть, глаза были влажны, – так не помню, как честный человек, не помню, потому что был в истинном «восторге», так что многое мне помнится, как сквозь сон.
Не понимаю, что у тебя был за план прожить зиму в Ревеле: что за ребяческая мысль? Но об этом после. Что я за Ольгу рад до смерти, что я люблю ее без памяти и заочно, при сей верной оказии, целую ее 1000 раз, – всё это разумеется само собою; но вот что мне кажется странно: когда же это она успела захворать и выздороветь: ведь в письме от 27 мая она была здорова, а от 27 мая до 6 июня – всего десять дней. И что же ты не написала, чем именно была она больна? Потом: забыла ли она о груди, как забыла обо мне, ветреница и изменница?
Я никак не ожидал, чтобы Ревель был так отвратителен. Хуже всего то, что ты не только не гуляешь, но и не купаешься в море. За этим люди приезжают чорт знает откуда; а ты приехала не издалека и понапрасну. А морские ванны должны бы тебе быть полезны, как всем слабонервным; только без доктора с ними обращаться опасно. Я начал купаться с пятницы (28-е июня), в субботу и воскресенье купался по два раз, а когда в понедельник (1-е июля) поутру пошел я сделать[205] шестое купанье, то заметил, что откашливаюсь с кровью. Это мне не помешало выкупаться. Однако в тот же день поехал я к доктору, и он велел мне на время оставить купанье и дал микстуру, от которой меня послабило и отвлекло прилив крови от груди вниз. Тем не менее, сегодня в первый <раз> позволил он мне возобновить купанья, и я поутру купался, а часа через три опять пойду. Чудо, что за наслаждение! Сегодня море в волнении, волна то подхватит тебя, взнесет на гору, сбросит вниз, окатит с головою, вода теплая, погода чудная, хотя и с ветром! Купанье уже оказало благодетельное влияние на мои нервы: я стал крепче, свежее и здоровее.
В Москву мы будем с М<ихаилом> С<еменовичем> к первому октября, и если опоздаем, то никак не больше, как двумя или тремя днями, потому что он получил отпуск только до этого времени. Приехавши, я тотчас же беру место в мальпост или где случится, и в Москве пробуду не более недели.
Ты пишешь, что это от тебя 4-е письмо в Харьков: я третьего не получал. Должно быть, ты адресовала его на имя Алфераки, а он теперь на ярмарке в Ромнах. Жаль, что так случилось.
Спектакли русские в Одессе кончились, и мы пока живем так, сами не зная, скоро ли едем. Это зависит от содержателя театральной труппы в Новороссии, с которым М<ихаил> С<еменович> сделал условие.{885} Когда он напишет, мы по старому пути поедем на северо-восток, в Николаев, где проживем недель около двух, оттуда еще дальше – в Херсон, а оттуда опять в Одессу, чтобы из нее морем ехать на южный берег Крыма, откуда поедем в Симферополь и Севастополь, где М<ихаил> С<еменович> будет играть.
Я познакомился с братом покойного Кульчицкого. Он очень похож на А<лександра> Я<ковлевича>, только ниже его ростом, здоров и полон. Он показался мне порядочным молодым человеком.
Можно ли быть аккуратнее меня: получил от тебя письмо и часа через два послал ответ на почту!
Продолжай писать в Одессу на имя Александра Ивановича Соколова. Когда меня и в Одессе не будет, он станет пересылать ко мне. По моему расчету, на днях от тебя должен прийти ко мне ответ на мои два письма из Харькова. Если он придет до пятницы или в пятницу, то в этот день пошлю к тебе письмо по экстрапочте, а если после, то буду писать в понедельник.
Что это у тебя за странная манера говорить и писать о своей беременности таким тонким штилем, как будто дело идет о контрабанде? Мне было бы приятнее, если б ты написала прямо о своем положении в этом отношении, т. е. в какой степени беременности находишься ты, когда придется тебе родить. Да, бога ради, познакомься с каким-нибудь лекарем: иначе я спокоен не буду, а я и так еще не совсем успокоился: ведь от 6-го июня до 8 июля я ничего не знаю о вашем положении. Кланяюсь Агриппине и прощаюсь с тобою. Твой
Виссарион.
Погода в Одессе жаркая. Жру теперь всё абрикосы – их подвезли из Константинополя. Кстати: в Грузию мы не поедем.
От Кронеберга получил письмо: у него дома всё хорошо.
Наконец я получил от тебя и ответ на мое первое письмо из Харькова и теперь совершенно спокоен насчет вашего положения по части здоровья. Правда, ты не совсем здорова, но нездоровье для нас с тобою вещь обыкновенная, а я боялся следствий простуды твоей, полученной на пароходе. Итак, поездка твоя в Ревель не принесла тебе ни пользы, ни удовольствия, оттого, главное, как теперь ясно оказывается, что ты ошибочно понадеялась найти в Ревеле прислугу и рискнула ехать туда без прислуги. Ты пишешь, что Марья была бы теперь для тебя прекрасною кухаркою; знаешь ли что? – я бы очень желал, чтобы по возвращении в Петербург ты не убедилась на опыте, что имела в Марье прекрасную няньку, лучше которой мудрено найти. Я, признаюсь, что-то сильно боюсь, что по этой части тебе предстоит много огорчений. По крайней мере, я желал бы, чтобы, тебе сделали пользу купанья в море, – тогда бы, несмотря на все неудовольствия, всё бы стоило ехать в Ревель; а иначе гораздо лучше было бы остаться в Петербурге на даче. Насчет твоего переезда в Питер, – делай как хочешь. Если бы и не стало денег, можно попросить у Александра Александровича.{886} Кстати, о деньгах. Я писал к тебе о них с тем именно, чтобы совершенно успокоить тебя в этом отношении; но вышло иначе: по тону письма твоего видно, что тебе всё худо – нет денег и есть деньги. Я совсем не надеюсь занять где-нибудь, как пишешь ты. Где мне занять; и кто мне даст взаймы? Но я потому и решился ехать в такой дальний путь, что надеялся не занять у кого-нибудь, а взять у друзей денег, с которыми мог бы приехать в Петербург. И я не ошибся в моей надежде: Герцен предложил мне денег. Об отдаче их ему я и думать не намерен. И это меня нисколько не беспокоит, не мучит и не унижает в собственных глазах: Герцен не Струговщиков, не Косиковский (о которых не могу вспомнить без сердечного и всяческого щемления). Если б подобный поступок с моей стороны я считал предосудительным, это значило бы, что я сам, будучи богат, не иначе помог бы бедному приятелю в его стесненном положении, как внутренно презирая его за то, что он взял у меня денег, зная, что ему нечем будет заплатить мне. Понимай меня как хочешь в этом отношении, но я таков и другим быть не хочу.
Опасение Агриппины, чтобы я не проболтался Достоевскому о том, что его родные – размазня, совершенно неосновательно. Я был бы не болтун, а дурак, если б счел себя в праве смеяться Достоевскому в глаза над близкими ему людьми, которые, в довершение всего, были к вам радушны.{887} На этот счет я могу вас успокоить. Не знаю также, почему тот – юноша и мечтатель, кто думает, что годовалый ребенок может ходить или лепетать.
Действительно, мне поездка лучше посчастливилась, чем тебе. Здоровье мое всё лучше и лучше становится; наконец и кашель начинает подаваться. В Одессе теперь жары, от которых всё охает и стонет. Представь себе, ночью душно от жару. Ветер одна отрада. Даже мне тяжело от жару. Купаться в море – наслаждение. Жить в Одессе дешево; только нет льду и нечего пить – вода прегнусная. Сегодня, как пойдет к тебе это письмо, мы едем в Николаев. Может быть, оттуда приедем опять в Одессу в первых числах августа, а 15 августа из Одессы морем поедем в Крым. Если же из Николаева М<ихаил> С<еменович> должен будет ехать играть в Херсон, то в Крым поедем из Херсона сухим путем. Во всяком случае письма твои мне будет доставлять Александр Иванович Соколов; а начиная с половины (или с 20) августа, адресуй их в Севастополь, на имя Михаила Семеновича Щепкина (отдать при театре), с передачею мне.
Я очень рад, что ты хочешь переехать в Петербург, не дожидаясь меня. Мне приятнее застать вас в Питере, нежели дожидаться. И квартиру вместе будем искать. О причинах же, которые ты приводишь в письме своем, нечего и говорить: они основательны, как нельзя больше. Только одного не понимаю я: почему ты не пишешь мне, когда тебе придется родить? Я вообще такого мнения, что мне не мешало бы знать это.
Спелые абрикосы – довольно вкусный плод. Я-таки порядочно истребляю их. Груши только начинают спеть, но их уже давно продают. Клубники и малины мне не удалось и отведать это лето. Клубнику я хоть видел мельком в Харькове, но малины и в глаза не видал. Скоро поспеют дыни и арбузы. Я писал к тебе, что в Харькове зуб мой выпал. Не знаю, как-то раз впихнул я его, да так удачно, что и теперь держится крепко, только торчит пренелепо, смотря изо рту вон.
Я было надеялся, что глазные зубы у Оли пойдут в июле я что к переезду она отмучается ими совсем. Ан нет, чорт дернул коренные полезть. Стало быть, худшее-то всё еще впереди.
В Николаеве мне будет скука смертельная. Спектакли мне надоели смертельно. Начну что-нибудь делать, если погода позволит, т. е. если жары не будут слишком мучительны. Буду купаться в Буге. Сегодня небо мрачно, ветер прохладен, а в комнате, при растворенном окне, всё-таки душно от жару, хоть я и сижу только в рубашке.
Ну, прощай. Всех вас обнимаю. Твой
Виссарион.
М<ихаил> С<еменович> попросил меня свезти на почту его письмо с деньгами; а я кстати решился свезти и свое, хотя писать не о чем и жара страшная. Всё же тебе весело будет получить письмо, хоть в нем и ничего не будет интересного. Жить в Николаеве довольно скучно. Это первый город, в котором у нас не нашлось ни одного знакомого. Город этот флотский в набит матросами и их офицерами. Спектакли идут плоховато. Актеры – ничем не лучше твоих чухонских кухарок. Ужас! Кажется, 25 (в ночь, в четверг) мы опять поедем в Одессу. Я рад этому, потому что до 15 августа буду купаться в море, что принесет мне большую пользу. В будущем меня интересует только южный берег Крыма, который проедем мы дня в два, в три. Вне этого, поездка мне начинает надоедать, и мне начинает хотеться домой, в свой угол. Думаю, что в Севастополе, куда мы явимся, проехав по южному берегу Крыма, и где мы проживем с месяц, мне будет скучно. Впрочем, я там буду купаться в море, и потому если будет и скучно, зато полезно. Здоровье мое хорошо. Особенно поправился у меня сон – сплю чудесно. Прощай. Обнимаю и целую вас всех.
В. Б.
Ух, как жарко – мочи нет.
Это письмо ты получишь позднее обыкновенного: оно пойдет через Москву.
Пришедши на почту в прошлую середу, я узнал там, что московская почта ходит из Николаева по вторникам и пятницам. М<ихаил> С<еменович> в пятницу раздумал посылать свое письмо, отложив до вторника. Так мне не было ни о чем особенном писать, и я отложил до нынешнего вторника. О нашем маршруте ничего верного не знаем. Сегодня содержатель труппы, Жураховский, едет в Херсон, чтобы узнать, позволят ли там играть постом; если позволят, то первого августа или в ночь 31 июля мы выезжаем из Николаева в Херсон (59 верст). Если не позволят, то Жураховский будет просить позволения играть в Симферополе, и мы поедем туда. Если же бы не позволили ни там, ни тут, мы, оставив экипаж Жураховскому и оставив при нем человека, поехали бы из Николаева в Одессу на пароходе, где и прожили бы до 15 августа, а в этот день на пароходе поехали бы в Крым. Но всего вероятнее, что играть позволят в Херсоне, а не то – в Симферополе, и нам уже в Одессе не быть. В Херсоне мы пробудем дней около десяти, а оттуда морем поедем в Севастополь, где меня ожидает чудесное купанье в море, потому что при берегах Севастополя вода солонее, нежели при берегах Одессы. В следующую пятницу надеюсь написать тебе, верно ли мы едем 31 в Херсон, а если не в пятницу, то уж непременно во вторник (30), стало быть, ровно через неделю по получении этого письма ты получишь другое.
Со дня на день всё сильнее и сильнее начинаю скучать; хочется домой, поездка надоела, и меня утешает только то, что большая половина поездки уже совершена и что я еще увижу, хотя и мимоходом, южный берег Крыма. Здоровье мое хорошо, кашля нет. Жду много добра от купанья в море в Севастополе. В Николаеве напали на меня блохи и мухи, особенно последние. Не дают спать проклятые, и если случится лечь попозднее, дольше 7 часов утра никак не дадут уснуть, днем тоже. А как жарко – мочи нет; а нынешнее лето еще не из жарких здесь. Абрикосы проходят. На базаре в Николаеве десяток лучших абрикосов стоит 10 коп. меди, лучших груш – 30 коп. меди. Вчера в первый раз увидели дыни и, кажется, за гривенник купили четыре небольшие дыньки. Теперь скоро пойдут дыни и арбузы, а недели через три и виноград – ешь не хочу. И всё это нипочем. Боже мой! Что это за богатый край! Вчера мы обедали у контр-адмирала Берха – что за чудесный старик!{888} До сих пор у нас не было никого знакомых; теперь зять Берха, офицер, будет у нас часто бывать.
А от тебя что-то опять долго нет писем. Всё жду от Соколова – и не получаю. Теперь уж ты адресуй письма на имя М<ихаила> С<еменовича> в Севастополь (отдать при театре). Еще раз прощай.
Оба письма твои, chère Marie,[206] адресованные в Одессу на имя А. И. Соколова, я получил здесь, в Николаеве, а если ты, и кроме их, послала по тому же адресу и еще[207] несколько, – я и их получу исправно в Херсоне или в Симферополе. Теперь я положительно могу уведомить тебя о нашем пути-дороге. В Одессу мы больше не будем, а отправляемся послезавтра в Херсон, где пробудем числа до 12 (августа), а потом поедем в Симферополь, где пробудем почти до сентября, а весь сентябрь проведем в Севастополе, куда и адресуй свои письма на имя М. С. Щ<епкина>, подписывая каждый раз: отдать при театре. Начиная с 15-го сентября, посылай[208] свои письма в Воронеж, по адресу: его благородию Николаю Михайловичу Щепкину, в канцелярию Драгунского его императорского высочества наследника цесаревича полка. В Воронеже мы будем около 10 октября, – и я был бы очень рад получить там вдруг два или три письма твои. В Воронеже мы проживем суток двое, стало быть, в Москву приедем числа 16. В Москве я пробуду много, если дней пять, следовательно, в Петербург буду числа 25.
Письма твои, с одной стороны, очень порадовали меня, потому что я увидел из них, что все вы здоровы и ничего особенно дурного с вами не случилось; но, с другой стороны, они очень огорчили меня, показавши мне, что ни житье вместе, ни отдаление разлуки, ничто не научит вас понимать мой характер и читать мои письма не в одних строках, но и между строками. Это тем более огорчило меня, что мне пришло вдруг в голову, что я сам виноват в этом, что создан так грубо, что не могу не оскорблять выражением моей симпатии так же точно, как и выражением моего нерасположения. Испугавшись за твою болезнь и увидя из твоих писем, что все дни твои есть ряд беспрерывных мелких досад и огорчений, я, естественно, желал помочь чем-нибудь горю, и для этого не нашел другого средства, как, жалуясь вам же на раздражительность ваших характеров, особенно для вас вредную в таких обстоятельствах, этим самым обратить ваше внимание на это обстоятельство и возбудить[209] в вас решимость бороться с ним. Во всяком случае, источник моих слов никоим образом не мог быть для вас оскорбителен, и, если б я даже и ошибся в этом случае на ваш счет, вам нечего было сердиться, но лучше было бы успокоить меня, уверивши меня (не оскорбляясь и не сердясь), что мои опасения были напрасны и что я ошибся. Но вместо этого в одном письме ты пишешь, что Агриппина не шутя рассердилась на меня, в другом, что она плюет на меня, потому что я в каждом письме приписываю ей что-нибудь ругательное. У меня руки опустились по прочтении этих вовсе неожиданных мною строк. Живя вместе, я часто вздорил с Агриппиною (потому что, повторяю под опасением быть снова оплеванным, у обоих нас, у нее и у меня, характеры прескверные, ребячески-мелочные, болезненно-раздражительные, а воспитание в обоих нас не развило того, что называется деликатностию и тактом), но никогда, ни наяву, ни во сне, не питал я к ней никаких враждебных чувств; но, находясь вдали от семейства, забывши все мелочные неудовольствия и, можно сказать, дрожа ежеминутно за здоровье и жизнь каждого из его членов, я писал и об Агриппине не только без всякого желания оскорбить или кольнуть ее, не только без всякой враждебности, но с полным расположением, с самою теплою симпатиею к ней, – и ответ на это получаю в деликатном и грациозном образе плевания! Я в эту минуту походил на человека, который подошел к другому с улыбкою и протянутою для пожатия рукою, а в ответ получил оплеуху. Но что еще огорчительнее для меня, – это то, что вместо того, чтобы разуверить и успокоить Агриппину в ее несправедливом и неосновательном раздражении просив меня, ты берешь ее сторону и вычисляешь мне всё, что делает для нас Агриппина. Я и прежде замечал с горестью, что ты убеждена в том, что я не вижу и не понимаю, что для нас делает и чем для нас жертвует Агриппина. Она вообразила, что живет у нас в тягость мне, словно из милости, а ты так и смотришь на меня, как будто ожидая, что вот я в одно прекрасное утро скажу тебе, что мне уже не в силах скрывать того, что ее пребывание у нас мне невыносимо. Вот это-то мне еще обиднее, нежели смешно и нелепо-неосновательные сомнения Агриппины. Но довольно об этом. Лучше переговорить при свидании или, еще лучше – вовсе никогда не говорить об этом: чего нельзя поправить, то только портится поправками. Видно, вам уже суждено не понимать меня, и я был бы очень рад убедиться, что я больше вас виноват в этом.
Если в Крыму есть кумыс, а мой доктор, с которым я там должен увидеться, скажет, что мне кумыс полезен, я буду пить его. Только едва ли он там есть, потому что для него ездят не в Крым, а в Оренбург. Плодами я не обжираюсь. Абрикосы решительно кончились, и дней пять назад я ел их в последний раз. До груш я не охотник: недозрелые – они жестки, дозрелые – безвкусно мягки. Бергамотов в Николаеве нет. Дыни только что показались, а арбузы только что показываются. В Херсоне отличные арбузы, а это безвредный плод.
У зятя контр-адмирала Берха{889} премиленькие дети – сын и дочь десяти месяцев, близнецы. На вид им кажется года по полутору. Мальчик страдает зубами, спал с тела и стал вял, а девочка – что за прелесть, а зовут ее Ольгой.
С неделю назад тому дней с пять сряду были всё дожди, при которых было всё так же душно, жарко. Наконец, в пятницу вечером, сделалось холодно, ртуть опустилась до 15 градусов. Субботу весь день было холодно, воскресенье стало теплее, а теперь опять жара. Странное лето! Ни одного дня не помню я, чтоб небо было совершенно чисто, чтоб не было на нем ни облачка. Ни одной грозы не видал. Было, правда, на прошлой неделе несколько ударов грома, и всё тут.
Уведомь меня, ради всего святого, когда тебе придется родить и купаешься ли ты в море, и есть ли тебе от этого лучше. Прощай, целую тебя и Ольгу. Твой
Виссарион.