Обращаюсь теперь к другим, ибо желаю, чтобы это письмо было прочтено соборне, всем[333] тем, до кого оно касается, и Николаю Петровичу{1135} тож (последнее для меня очень важно, потому именно, что Н<иколай> П<етрович> не сотрудник «Современника», а человек этому делу посторонний).[334] Я сказал, что подлецам счастие, и докажу это. Мерзавцы во всем успевают, а честные люди осуждены на горе жизни. Когда Герц<ен> не решался отдать мне «Кто виноват?» для альманаха, по ложной деликатности, я писал к нему: подлецы потому и успевают в своих делах, что поступают с честными людьми, как с подлецами, а честные люди поступают с подлецами, как с честными людьми.{1136} Эта простая и верная мысль привела Г<ерце>на в восторг, а повести-то он мне всё-таки не дал, т. е. всё-таки решился с подлецом Кр<аевски>м поступить, как с честным человеком, – вероятно, для подтверждения фактом теории доктора Крупова{1137} о повальном сумасшествии людей. Слушай же далее. Когда еще Кр<аевский> далеко не обозначился вполне и на «Отечественные записки» мои московские друзья смотрели более как на мой, нежели как на Кр<аевско>го журнал, – Грановский не дал в них ни строки, отговариваясь недосугом со стороны его профессорских обязанностей. Ну, коли недосуг мешает доброй воле – жаль, а делать нечего! Но что же? Вдруг в «Москвитянине» является большая статья недосужного Тимофея Николаевича!{1138} Почему же она явилась в журнале презираемого им человека, в журнале противного и ненавистного ему направления? Потому только, что Погодин, встретив его, обругал его за леность и пристал к нему – дай статью. Вот она[335] подобострастная-то, запуганная славянская природа! Презирайте после этого русского мужика, который часто несговорчив и груб с тем, кто обращается с ним человечески, и внутренно благоговеет перед тем, любит даже того, кто начинает с ним объяснения с <…> и с треуха по салазкам! Дураки славянофилы, думающие, что европеизм нас выродил и что между русским мужиком и русским профессором легла бездна! Но далее. Судьбе угодно было, чтоб Грановский, наконец, не миновал же «Отечественных записок». Но когда это случилось, когда Кр<аевский> обнаружился вполне, а я отошел от «Отечественных записок». Но тут еще был смысл. Хомяков обругал статью Кавелина, напечатанную в «Отечественных записках» – и ответу прилично было явиться в «Отечественных же записках». И потому, как ни больно нам было видеть имя Гр<ановского> в «Отечественных записках», но ничего: в чем есть смысл, то легче вынести.{1139} Но я спрашиваю тебя, Гр<ановского> и всех вас: по какой достаточной причине биография Помбаля, писанная Грановским,{1140} явится в «Отечественных записках», а не в «Современнике»? Я знаю, что такое Помбаль; составь об этом предмете статью какой-нибудь Головачев{1141} – и тогда она могла бы быть страшно интересною; а у Гр<ановско>го – что и говорить. Что же это значит? Тайное ли, ничем не победимое нерасположение к «Современнику», или – да скажите же, наконец, ради всего святого для вас – что же это такое? У меня голова кружится, я болен от этого вопроса. Объявляет Кр<аевский> о нескольких критических статьях по части русской истории Кавелина и о «Несторе» в двух статьях какого-то К. К – на. Ужас!
Вы, пожалуй, скажете, что я слишком горячо принимаю дело, что не большая-де важность дать что-нибудь и в «Отечественные записки». Нет – большая! Теперь время подписки. Первый год не окупился, и если не прибавится целой тысячи подписчиков новых (предполагая, что 2000 старых останутся), беда еще будет не в том только, что Панаев ничего не получит и на другой год, а Некрасов еще год будет существовать в долг, в надежде будущих благ, но и в том еще, что надо будет съежиться, ибо на прежнем широком основании издавать уже не будет никакой возможности. Надо будет думать не о будущем успехе, а об уравнении расходов с приходом, для этого надо будет убавить число листов и установить новую плату сотрудникам (за исключением немногих), например хоть сравнять ее с платою «Отечественных записок». А это убьет всякую возможность подняться в 1849 году, ибо основательно принято будет за упадок журнала. Но как же надеяться теперь хорошей подписки, когда наши московские друзья, надававши К<раевско>му столько статей, ясно показали этим публике, что все объявления и толки о переходе сотрудников и участников «Отечественных записок» в другой журнал – пуф?.. «Отечественные записки» пользуются перед «Современником» страшным преимуществом – девятилетнею, да еще почетною, давностию; к ним привыкли, их все знают; а известное дело, что у нас журналу легче подняться, чем, поднявшись, упасть. Вот «Библиотека для чтения» – уже мерзость мерзостью, а можно смело пари держать, что и на будущий год у ней будут ее 3000 подписчиков. Но «Отечественные записки», благодаря судьбе, покровительствующей подлецов, и нашим московским друзьям, действующим заодно с судьбою, еще не упали. Они страшно плохи в отношении к повестям; но и это случай, т. е. мой предполагавшийся альманах, так кстати обогативший «Современник» повестями. Направление «Отечественных записок» одно с «Современником». За что же публика променяет старый журнал на новый, который, сверх того, похож на пуф? Не всякий в состоянии подписываться на два журнала, и, конечно, большая часть останется в этом выборе на стороне старого. Нас обвиняли за шарлатанские объявления. Мы сами знаем цену этим объявлениям; но без них нечего было и за дело браться.{1142} По прошлогодней подписке видно, что есть целые уезды и полосы, куда не попал ни один экземпляр «Современника» и где, стало быть, не знают о его существовании. Так надо дать знать, надо прокричать. Но пусть только «Современник» станет твердою ногою, пусть на будущий год у него будет 3000 подписчиков, и я ручаюсь честным моим словом, что объявление о продолжении «Современника» на 1849 год будет состоять в нескольких строках такого содержания, что будет-де продолжаться в прежнем духе и что редакция употребит всё от нее зависящее, чтобы еще более улучшить свое издание. Не будет никаких обещаний вперед, перечней обещанных или предполагаемых статей. А теперь без этого невозможно. Вот Кр<аевский> делает это не по нужде, а потому что у него натура лавочника. Журнал его давно обеспечен, а он каждый год пишет огромные объявления гостинодворским слогом, где вечно рассказывает одну и ту же историю о тщетных усилиях врагов «Отечественных записок» поколебать их успех. Но что касается до его последнего объявления о статьях, – это с его стороны умно, потому что необходимо. Он имеет причины бояться «Современника», и ему надо показать на деле, что его прежние сотрудники и теперь его же сотрудники. Видите ли вы, какую ужасную силу даете вы ему и какой, следовательно, ужасной силы лишаете «Современника»? Ведь это просто битье по карману! Как тут надеяться на подписку?
Ты еще имел какие-нибудь причины вязаться с Кр<аевским> и снабжать его своими трудами: ты давно помещал свои статьи в «Отечественных записках», давно лично знаком с Краевским, в последнее время он тебе даже оказал услугу. О Редькине я не говорю; он ко мне не так близок, хотя всё бы (скажу мимоходом) и ему следовало бы сперва исполнить свое обещание дать нам что-нибудь, а потом уже обещать и другим. Нечего и говорить о Соловьеве. Это человек совершенно чуждый нам, да не близкий и вам. Он ее хочет принадлежать никакому журналу исключительно. Он наклонен к славянофильству, но его отношения к Погодину не позволяют ему печатать своих статей в «Москвитянине».{1143} Поэтому для него «Отечественные записки» и «Современник» – всё равно, и мы очень будем ему благодарны, если, печатая в «Отечественных записках», он будет и нам давать статьи. Но наши друзья-враги совсем другое дело. Мы не того ожидали от них, да и не то обещали они нам. Давай они статьи свои в «Библиотеку для чтения», нам было бы это крайне прискорбно, но всё далеко не так, как видеть их в «Отечественных записках»; еще сноснее было б нам видеть их статьи в каком-нибудь «Москвитянине» (хотя и тоже вовсе не весело), потому что между «Москвитянином» и «Современником» нет никакого соперничества. Сколько я помню, наши московские друзья-враги дали нам свои имена и труды, сколько по желанию работать соединенно в одном журнале, чуждом всяких посторонних влияний, столько и по желанию дать средства к существованию некоему Белинскому. Цель их, кажется, достигнута. «Современник» имеет свои недостатки, действительно, очень важные, но поправимые и происшедшие от положения моего здоровья. Едва ли можно обвинить его даже в неумышленно дурном направлении, не только в умышленном. И другая цель тоже достигнута: я был спасен «Современником». Мой альманах, имей он даже большой успех, помог бы мне только временно. Без журнала я не мог существовать. Я почти ничего не сделал нынешний год для «Современника», а мои 8 тысяч давно уже забрал. Поездка за границу, совершенно лишившая «Современник» моего участия на несколько месяцев, не лишила меня платы. На будущий год я получаю 12 000. Кажется, есть разница в моем положении, когда я работал в «Отечественных записках». Но эта разница не оканчивается одними деньгами: я получаю много больше, а делаю много меньше. Я могу делать, что хочу. Вследствие моего условия с Некрасовым мой труд больше качественный, нежели количественный; мое участие больше нравственное, нежели деятельное. Я уже говорил тебе, что Дудышкину отданы для разбора сочинения Кантемира, Хемницера, Муравьева. А ведь эти книги – прямо мое дело. Но я могу не делать и того, что прямо относится к роду моей деятельности; стало быть, нечего и говорить о том, что выходит из пределов моей деятельности. Не Некрасов говорит мне, что я должен делать, а я уведомляю Некрасова, что я хочу или считаю нужным делать. Подобные условия[336] были бы дороги каждому, а тем более мне, человеку больному, не выходящему из опасного положения, утомленному, измученному, усталому повторять вечно одно и то же. А у Кр<аевского> я писал даже об азбуках, песенниках, гадательных книжках, поздравительных стихах швейцаров клубов (право!), о книгах о клопах, наконец, о немецких книгах, в которых я не умел перевести даже заглавия; писал об архитектуре, о которой я столько же знаю, сколько об искусстве плести кружева. Он меня сделал не только чернорабочим, водовозною лошадью, но и шарлатаном, который судит о том, в чем не смыслит ни малейшего толку. Итак, то ли мое новое положение, доставленное мне «Современником»? «Современник» – вся моя надежда; без него я погиб в буквальном, а не в переносном значении этого слова. А между тем, мои московские друзья действуют так, как будто решились погубить меня, но не вдруг, и не прямо, а помаленьку и косвенным путем, под видом сострадания к Кр<аевско>му. Сатин пишет к нам, что московские друзья наши питают к «Современнику» больше симпатии, чем к «Отечественным запискам», и что нам они желают всевозможных успехов, но жалеют также и Кр<аевско>го.{1144} О милый, добрый, наивный Сатин, о драгоценный субъект для психиатрических наблюдений доктора Крупова над человеческим родом! Ко мне питают больше симпатии, чем к Кр<аевско>му! Quel honneur! Quel bonheur![337]{1145} Услышав об этом, я вырос в собственных глазах и подбежал к зеркалу, чтобы увидеть лик человека, который лучше даже Кр<аевского>. Целый день ходил я индейским петухом, так что жена спросила меня, не получил ли я наследства от богатого дяди, индийского набоба. Нам желают всевозможных успехов, но жалеют и Кр<аевского>! О добрые, чувствительные, сострадательные души! Как глубоко вникли они в мысль писания: блажен кто и скоты милует! Ай да Галахов – молодец! То-то, я думаю, доволен, то-то смеется! И «Отечественным запискам» помог, следовательно, и самому себе, и умных людей заставил поступить по-своему. И как было не надавать Кр<аевско>му статей? Галахов кланялся, ползал, плакал, умолял, хлопоча о своем отце и командире, благодетеле и покровителе, кормильце и милостивце! Форма пошла и гадка, но сущность поступка Галахова разумна.{1146} Ему в «Современнике» не может быть ни на столько работы, как в «Отечественных записках», ни такой, как в них, роли. Там он теперь первый и главный; у нас всегда был бы одним из нескольких. Но вы-то, господа процессоры, из чего разжалобились? Девять лет издает Кр<аевский> «Отечественные записки».{1147} Начались они плохо, без всякого направления; я спас их, дав им направление, нелепое и дикое, но направление. С третьего (1841) года начали они поправляться денежно; на 4-й (1842) Краевский был в барышах. Пятый (1843) год был последний, в который он вдове Свиньина заплатил 5000 рублей. Теперь, неужели в пять последних лет он ежегодно получал меньше 30 тысяч серебром? Положим, в <18>43 меньше, зато в <18>46 и <18>47 больше. Значит, у него по крайней мере полтораста тысяч серебром лежит теперь в ломбарде, т. е. больше полумиллиона ассигнациями! Как не пожалеть его, бедняжку! Что вы не сложитесь для него на подписку? Из доходов «Отечественных записок» он не потратил ни копейки. Он всегда жил, как жид, и жил на деньги «Литературной газеты» (которая никогда не давала ему меньше 2 тысяч сер., а в 1845 г. дала 12 тысяч асс), на жалованье за «Инвалид» (4500 асс.),{1148} на жалованье по корпусу, где он учит. У него всегда бывало больше 3000 сер. посторонних доходов. Нет, господа, если бы Кр<аевский> и не был подлецом и мерзавцем, и тогда бы, видя его в полумиллионе, вам нечего было бы колебаться между ним, посторонним вам, хотя и хорошим человеком, и мною, которого вы зовете своим, вашим, в благороднейшем значении этого слова, да к тому еще и нищим. Не верю я этой всеобщей любви, равно на всех простирающейся и не отличающей своих от чужих, близких от дальних: это любовь философская, немецкая, романтическая. Может быть, она и хороша, да чорт с ней, непотребною <…>, подымающею хвост равно для всех и каждого! Но ведь вы, к довершению эксцентричности вашего средневековского поступка, еще знали, что Кр<аевский> подлец, Ванька Каин, человек без души, без сердца, вампир, готовый высосать кровь из бедного работника, вогнать его в чахотку и хладнокровно рассчитывать на работу его последних дней, потом, при расчете, обсчитать и гроша медного не накинуть ему на сосновый гроб. Ведь он у тебя, В<асилий> П<етрович>, украл тридцать копеек медью, а не больше, потому, что больше не мог, а не потому, чтоб не хотел. Странное дело! Года два или три назад Кр<аевский> ездил в Москву; тогда еще он только начинал обозначаться, – и его приняли холодно, презрительно и покойник Крюков, и здравствующий доныне Искандер (да продлит аллах дни его в бесконечность, как человека, который уже Кр<аевско>му не дает ни полстроки!), и все вы. А прошлое лето[338] Кр<аевский> приехал в Москву уже с клеймом на лбу за воровство, – и его приняли хорошо; он украл 30 к. меди, и к нему пошли жрать, не будучи даже уверены, что это он дает обед, и положившись только на уверения Боткина, почему-то великодушно отважившегося распинаться за такого благородного субъекта, даже с риском оказаться его козлом грехоносцем.{1149} Мало того: эта ракалия, этот стервец презренный осмелился предложить тебе, о Василий Петрович, в виде условия его драгоценного у тебя пребывания, чтоб ему не встречаться с Кетчером. Тебе бы следовало заметить ему, что это очень легко, что ему стоит только взять шляпу и уйти, когда войдет Кетчер; но ты, кажется, ничего ему на это не сказал, и вор имел полное право думать, что он предпочтен честному и благородному человеку, нашему общему и старому другу. Кстати уж расскажу[339] новый анекдот о вашем новом друге, чтобы еще более усилить ваше к нему сострадание. Нанял он себе на Невском проспекте великолепный отель, за 4000 асс. Увидев, что у него[340] одна комната лишняя, он решился извлечь из нее всевозможную выгоду и пустил в нее двух своих protêgês,[341] взяв с каждого по 100 р. сер. Один из них – Бутков. Кр<аевский> оказал ему важную услугу: на деньги Общества посетителей бедных он выкупил его от мещанского общества и тем избавил от рекрутства. Таким образом, помогши ему чужими деньгами, он решился заставить его расплатиться с собою с лихвою, завалил его работою, – и бедняк уже не раз приходил к Некр<асову> жаловаться на желтого паука, высасывающего из него кровь. Кстати:[342] Бутков дал нам повесть, кажется, порядочную (две его повести в «Отечественных записках» нынешнего года куда плохи!); впрочем, если только сносна, – и тогда я рад смертельно. Повестей у нас мало, и те нужны на будущий год, так в последнюю книжку куда ни шло, а главное – Кр<аевскому> одолжение.{1150} Второй его protêgê, некто г. Крешев,{1151} он его употребляет и для «Отечественных записок» и для посылок. Раз Кр<аевский> говорит человеку: позвать ко мне Крешева. Крешев является. Сходите туда и туда, да не торопитесь, время терпит, лишь бы только сегодня. Выполнив все поручения, т. е. побывав на разных концах Петербурга, Крешев является к своему патрону, отдает отчет в поручениях и просит целкового, чтоб заплатить извозчику. – Как целковый, на что целковый? – воскликнул в ужасе побледневший Плюшкин, – Да ведь я ездил для Вас же туда и сюда. – Да ведь я же Вам сказал, чтоб Вы не торопились, что время терпит, стало быть, Вы могли б и пешком сходить. – Честные люди всегда имеют дурную привычку со стыдом опускать глаза перед наглою и нахальною подлостию. Крешев струсил, как Грановский перед Погодиным, когда тот, ругая его, просил у него статью, и стал просить целкового в счет следующей ему платы. – А, это другое дело, – сказал смягченный вампир, – на свой счет возьмите, только что Вам за охота мотать деньги!
Хорош! Когда он уехал от тебя, говорят, ты сказал, что, посмотрев его вблизи, тебе стало гадко. Гадко-то тебе стало, а испанского-то перцу ты всё-таки подсыпал в «Отечественные записки», чтоб поперхнуться тебе этим перцем!
Вот еще обстоятельство, о котором меня просили не говорить никому из вас; но как я пишу от себя и у меня от избытка сердца уста глаголят, так уж кстати всё, чтоб потом об этой дряни нечего было больше говорить. Я уже говорил, что если б «Современник» знал заранее, что его московские друзья будут действовать в минуту жизни трудную для него, как его враги, он должен был бы идти поскромнее, основываясь на действительных своих средствах, т. е. на 2000 подписчиков, а не на обещаниях, увы! не всегда надежных даже и со стороны самых, повидимому, надежных людей. Руководствуясь таким правилом, он бы и вовсе не напечатал иного из того, что им напечатано, а за иное не дал бы той цены, которую дал. Для журнала статьи ученого содержания тогда только важны и дороги, когда они по общности интереса и по изложению имеют всю заманчивость и легкость беллетристической статьи. Такова, например, статья Заблоцкого о колебании цен на хлеб: ее прочли многие и из тех, которые, кроме повестей, стихов да рецензий, ничего не читают и о сельском хозяйстве и торговле понятия не имеют. Такова же статья Кавелина о юридическом быте древней России.{1152} И вот почему статьи Кав<ели>на для нас в 1000 раз важнее и дороже статей Соловьева, и были бы такими даже и тогда, когда бы нам доказали, как 2 × 2 = 4, что для науки статьи последнего в 1000 раз важнее статей первого. Я никогда не забуду, как Герцен в Париже, прочтя об отношениях князей Рюрикова дома, сказал мне: очень хорошо, только страшно скучно и читать – мука.{1153} А ведь Герцен – не публика! Но кафедра – иное дело; и там ценится высоко живое и красноречивое изложение; но, как бы сухо и мертво и неуклюже ни читал профессор, если в его лекции есть крупицы фактов и воззрений чистого золота, молодые служители науки будут от него даже в восторге. Журнал – другое дело. Он занимается и наукою, но не для науки, его цель – не просвещение, а образование; его задача: поставить не занимающегося наукою человека в возможность обратить для себя вопросы науки в вопросы жизни. Вот, например, статья о государственном хозяйстве при Петре Великом – очень дельная статья, но для журнала она не большая находка.{1154} Составление ее стоило автору невероятных трудов; но не иди она в «Современник» от Кавелина, за нее «Современник» не дал бы того, что он за нее дал; а не взяли бы меньше, «Современник» мог бы и без нее обойтись. Но почему же он дал за нее по 150 асс. с своего листа, т. е. 200 р. асс. с листа «Отечественных записок», и еще дал охотно, как говорится, с удовольствием? Разумеется, столько же по желанию сделать приятное сотруднику, которым он дорожит, сколько и по расчету, что излишний расход в частном случае с избытком вознаграждается выгодою в общем исключительном участии в «Современнике» москвичей. Но во всяком случае статья эта не бог знает какая находка для журнала, но напечатания стоила; и если я сказал, что не стоила заплаченной за нее цены, так это потому, что цена определяется обыкновенно не объемом труда, которого вещь стоила, а большею или меньшею степенью нужды в ней покупающего. Но вот статьи г. Фролова, особенно о Гумбольдте, – другое дело. Редакция «Современника» содрогнулась этой статьи, а напечатала ее потому только, что г. Фролов явился в редакцию с толками о Грановском, одном из исключительных сотрудников «Современника», как о своем друге. Фролов бесспорно человек хороший, но литератор он плохой. Он холоден, сух, пишет сонно, нескладно и варварским языком. Будь его статья для одного № – еще куда ни шло; а то ведь, кажется, №№ на десять пойдет пугать читателей и подписчиков «Современника».{1155} Ужас! Да еще наделал шуму из того, что статью его напечатали сжато, и насилу убедили его в необходимости поправлять слог его статей. А дали ему по 150 с нашего листа, т. е. почти по 200 с листа «Отечественных записок», тогда как, повторяю, было бы во всех отношениях выгоднее ничего не дать, т. е. вовсе не печатать статьи. Так же точно, основываясь на выгодах исключительного участия москвичей в «Современнике», и в Питере многим платили по 150 р. с нашего листа, вместо того, чтоб платить по листу «Отечественных записок». Такая роскошь имела смысл и оправдание только в надеждах, которые подавало редакции «Современника» исключительное сотрудничество моих московских друзей. Без него и за журнал никто бы не взялся, а, взявшись, повели бы дело на основании собственных средств. Тягаться с «Отечественными записками» «Современнику» трудно. Кр<аевский>, как подлец, в сорочке родился. Сколько подарили ему статей Боткин и Герцен! Даже моих две даром напечатано было в отделе наук! Несколько лет сряду какая-то барыня переводила ему оптом всё, что ни назначал он ей, за 600 асс. в год. Правда, ему много труда было выправлять эти переводы, но зато тысяч 10 оставалось у него в кармане. Даровых статей у него всегда много и есть теперь, а за переводы он и теперь платит пакостью. А сколько усчитает, отжилит, сколько возьмет нажимом, наглостью, бесстыдством! Лист его больше, а обходится он ему меньше нашего: его бумага серая, дешевая, а за работу с него он платит меньше, потому уже, что он больше нашего. Расходы наши всячески больше. И вот теперь листок его с обещаниями режет нас без ножа. Обещания хотя и шарлатанские, но тем не менее они возьмут свое. Он обещает повести, явно не написанные (Кудрявцева и Гончарова), статью Милютина и Веселовского, он сам сочинил заглавие, они ему обещали, сами еще не зная, что, только чтоб отвязаться от него. Он обещал статью Перевощикова, обещанную нам, о чем Панаев писал к Перевощикову и получил ответ, что статья наша и что ее Кр<аевско>му не обещал.{1156} Всё это пуф, но он грозит нашей подписке. А тут, как нарочно, друзья наши придали пуфу действительность истины, на нашу гибель. А не будь у него этой едва ли ожиданной им помощи, гибнуть-то пришлось бы ему. Его беда – повести; не то, что у него нет хороших повестей, а то, что он печатает мерзости, вроде: «Минут из жизни деревенской дамы» (Жуковой), «Веры» (пошлейшая повесть в 3 №), «Противоречий» (идиотская глупость), «Хозяйки» Достоевского (нервическая <…> да еще без конца.{1157} Не будь у него чего пообещать – он не даром струсил и натравил на вашу сострадательность холопское усердие Галахова.
Да, счастливы подлецы! А Кр<аевский> и из них-то счастливейший. Примера подобного не бывало в русской литературе. Какой-нибудь Греч и тот не даром приобрел известность, а что-нибудь да сделал. А Кр<аевский> украл свою известность – да еще какую! Ни ума, ни таланта, ни убеждения (не по одному тому, что он подлец, но и потому, что в деревянной башке своей не способен связать двух мыслей, не обращенных в рубли), ни знания, ни образованности – и издает журнал, бывший лучшим русским журналом и доселе один из лучших, журнал с лишком с 4000 подписчиков!!!.. Какой-нибудь Погодин, на которого он всех больше похож по бесстыдству, наглости и скаредной скупости, что-нибудь знает, имеет убеждения, хотя и гнусные, что-нибудь сделал. Конечно, надо сказать правду, и Кр<аевский> имеет перед Погодиным свои преимущества: он меняет часто белье, моет руки, полощет во рту, <…>, а не пятернею, обтирая ее о свое рыло, как это делает трижды гнусный Погодин, вечно воняющий. А впрочем, <…> обоих, подлецов!
Уф! как устал! Но зато, болтая много, всё сказал. Знаю, что не убежду этим москвичей; но люблю во всем, и хорошем и худом, лучше знать, нежели предполагать; это необходимо для истинности отношений. Знаю горьким опытом, что с славянами пива не сваришь, что славянин может делать только от себя, а для совокупного, дружного действия обнаруживает сильную способность только по части обедов на складчину. Никакого практического чутья: что заломил, то и давай ему – никакой уступки ни в самолюбии, ни в убеждении; лучше ничего не станет делать, нежели делать настолько, сколько возможно, а не настолько, насколько хочет. А посмотришь на деле, глядишь – возит на себе Погодина или Краевского, которые едут да посмеиваются над ним же. А послушать: общее дело, мысль, стремление, симпатия, мы, мы и мы: соловьями поют. Эх, братец ты мой Василий Петрович, когда бы ты знал, как мне тяжело жить на свете, как всё тяжелей и тяжелей день ото дня, чем больше старею и хирею!..
Вероятно, ты уже получил XI-ю книжку «Современника». Там повесть Григоровича, которая измучила меня – читая ее, я всё думал, что присутствую при экзекуциях. Страшно! Вот поди ты: дурак пошлый, а талант! Цензура чуть ее не прихлопнула; конец переделан – выкинута сцена разбоя, в которой Антон участвует.{1158} Мою статью страшно ошельмовали. Горше всего то, что совершенно произвольно. Выкинуто о Мицкевиче, о шапке мурмолке, а мелких фраз, строк – без числа.{1159} Но об этом я еще буду писать к тебе, потому что это меня довело до отчаяния, и я выдержал несколько тяжелых дней.
Получил я недавно письмо от Тургенева и рад, что этот несовершеннолетний юноша не пропал, а нашелся.{1160} Он зиму проводит в Париже, где и Анненков пробудет до нового года, а Герцен уехал в Италию.
Прощай, Василий Петрович. Да что ты там уселся в своей Москве? Ты ли домосед, ты ли не любишь рыскать? Что бы тебе прокатиться в Питер? Кланяйся от меня милому, доброму Николаю Петровичу, которого я люблю от всей души. Твой
В. Белинский.