Вчера получил я твое письмо,{1068} ma chère Marie,[277] и оно нельзя сказать, чтобы очень успокоило меня. Ты всё еще больна и, кажется, хуже, чем была при мне, судя по 24 пьявкам. Я знаю, что Тильман до пьявок и всякого кровопускания не охотник, и если прибегает к нему, то в трудных случаях. Вообще, письмо твое дышит отчаянием, которое, в свою очередь, производит во мне отчаяние. Когда же будет этому конец? Или ни твоей болезни, ни этой погоде конца не будет? Вот и здесь – нет тепла, да и только. Вчера день было разгулялся и потеплел, так что в 7 часов вечера парило теплом, чего еще ни разу не было; но с 9 пошел дождь, шел всю ночь и идет теперь; сыро и холодно, а на душе тяжело. Слухи о нашем пароходе, которые, не знаю зачем, поспешила сообщить тебе, больной, страждущей женщине, М. А. К<омаро>ва, не имеют никакого основания, и ты вовсе понапрасну страдала от них. Льды заставили нас напрасно потерять часов пять – вот и всё; толчка же не было ни одного, ни большого, ни малого. Качка была, но легкая; может быть, я всех более страдал от нее, но и меня вырвало только раз в целые сутки. Такие ли бывают качки! Замертво никто не лежал; даже не всех рвало. Ни одной брызги не перелетело через борт на палубу. Так вот от чего ты страдала: ровно ни от чего, или совершенно от ничего. Насчет лекарств и рецептов Тильмана, бога ради, не беспокойся: они всегда со мною были и в дороге – лекарства в мешке, рецепты в бумажнике. А теперь, когда я основался на оседлое житье, нечего и говорить об этом.
Что касается до того, что Ольге необходим воздух, – это новая причина к немедленному переселению в Москву. Купанье же в Ревеле в свое время будет хорошее, потому что после этих неестественных холодов жары будут смертельные. И ты хорошо бы сделала, если б отправилась в Ревель тотчас, как почувствуешь себя крепче, а на квартиру следует, должно плюнуть, чорт с нею. А поездки твоей в Штеттин и того, что ты хочешь гоняться за мною, я нисколько не боюсь и не боялся; а напротив, вчера же мечтал о том, как бы хорошо было, если б каким-нибудь счастливым случаем ты могла очутиться не в Штеттине, а в Зальцбрунне. Коли пришлось к слову, скажу на всякий случай: подумай, спишись с Боткиным насчет 1000 р. да переговори с Некрасовым, сама или через Тютчева, сколько он может дать тебе; и если всё это устроится хорошо и скоро, то поезжай с Ольгой и Агриппиной на воды, которые укажет тебе Тильман. Ведь дорого ездить беспрестанно, а жить на одном месте, да еще на водах, ужасно дешево. Подумай.
О моем здоровье пока не могу сказать тебе ничего. Известно, что первую неделю больным от всяких вод бывает хуже. Я пил, с нынешним днем, всего семь дней, и действительно в первые дни чувствовал себя нехорошо; кашля не было и ничего особенного, а было тяжело, особенно в прошлое воскресенье. Как почувствую перемену, тотчас извещу тебя. А о Зальцбрунне рассказывают чудеса. Вот что говорил Тургеневу один немец: «Я, – говорил он, – прошлого года с величайшим трудом переходил в другую комнату (на судно), харкал кровью и кусками легких; меня послали сюда (прошлого же года), и вот видите – я хожу, взбегаю на лестницы, говорю, пою. Когда я воротился, пославшие меня доктора не верили глазам своим, и теперь я по их предписанию повторяю курс и на следующий год опять повторю для совершенного выздоровления». Это мне подает сильную надежду. Впрочем, я здесь из самых здоровых больных; много таких, на которых страшно смотреть, а ведь надеются же на выздоровление. Вообще мое положение кажется мне гораздо надежнее твоего, которое тревожит меня и во сне и наяву (это не фраза, а правда).
Теперь я пью по 4 стакана, 2/3 сыворотки и 1/3 воды; с завтра буду пить по 5 стаканов, сыворотку пополам с водою. Сначала меня начало было нести, но теперь слабит раз в день, в одно время.
Бедный Беер! Жаль мне его. Нельзя ли ему доехать живыми до Зальцбрунна: может быть, здесь он ожил бы.{1069} Или уже Тильман и этого не считает для него возможным?
А насчет поездки за границу подумай. Ведь еще не поздно. Сентябрь и октябрь и без того здесь всегда хороши, а нынешний год должны быть превосходны. Время, стало быть, еще не ушло. Ей-богу, подумай.
Я уже писал тебе о моем адресе, но вот еще для большей точности: Salzbrunn in Schlesien bei Freiburg.[278]
Пиши ко мне чаще, но не принуждай себя: пусть будет твоих строк пяток, а остальное Агриппина может написать от тебя. А то из твоего письма, т. е. из его почерка, видно, что ты себя принуждала. Это напрасно. Затем, прощай, мой друг. Выздоравливай непременно, если хочешь, чтоб я выздоровел, и живи непременно, если хочешь, чтоб я жил. С тоскою и ужасом жду дальнейших известий о твоем здоровье. Обнимаю тебя и всех вас трех и остаюсь твой
В. Б.
Кланяюсь всем нашим. Скажи Панаеву или Некрасову, чтоб высылали к нам 6 и 7 №№ в Зальцбрунн. Сегодня ждем к себе Анненкова.
В прошлый вторник получил я твое первое письмо и, не без основания думая, что ты будешь немедленно отвечать мне на 2-е мое письмо, посланное дня через три после первого, решился отвечать тебе уже на оба твои письма.{1070} По моему расчету, 2-е письмо твое должно было придти ко мне в прошлый четверг, но оно пришло только в субботу, и то вечером. Еще дня за три до получения 1-го письма твоего, я получил письмо от Тютчева,{1071} которое вывело меня из невыносимо тяжелого состояния духа известием о том, что тебе лучше. А то мне всё чувствовался запах ладану и мерещились попы и гробы и я в моей безнадежности утешал себя только этою безнадежностию, потому что безумная надежда не оставляла меня до самой смерти Володи.{1072} Видно, приходит моя старость, и я становлюсь до того бабою, что меня пугают даже сны, самые глупые и нелепые. Видел я раз во сне, будто я женюсь – на ком бы ты думала? – на А. П. Тютчевой; а почему, не знаю, потому что ни о твоей смерти, ни о смерти Тютчева никакой мысли не представлялось, как будто ни тебя, ни Тютчева и не существовало на свете. Смешно сказать, а этот сон немножко встревожил меня. Но письмо Тютчева успокоило меня, и я начал дышать легче и свободнее. А тут подоспело еще и твое письмо. Конечно, твое положение и теперь нисколько не радостно, но всё-таки надежда не даром сменила во мне отчаяние. Теперь буду говорить тебе о себе. Я начинаю чувствовать себя лучше и надеяться, что Зальцбрунн мне действительно поможет. Кашля почти нет, а бывает вместо его легкое удушье, по вечерам преимущественно, и тут, когда я стараюсь отхаркаться, еще порядочно стучит в голову; но зато я чувствую себя крепче и начинаю без задыханья взбираться даже на горы, разумеется, ползком, с чувством, толком, расстановкой.{1073} В сравнении с тем, как я был в Питере, я чувствую себя в этом отношении богатырем. А перед этим мне было тяжело; я чувствовал себя слабым, и спазматическое дыхание сильно меня мучило даже и по утрам. А было мне хуже, между другими причинами, и от воды (Зальцбрунна), потому что ее действие, как и всех вод, сначала проявляется усилением болезни, от которой лечишься. Но в следующий четверг (19/31) исполнится четыре недели, как я пью воды, стало быть, пора быть лучше. Лето тут не играет никакой роли, потому что до сих пор у нас, в Силезии, лета нет, и мы наслаждаемся преотвратительною осеннею погодою. Ни одного не было хорошего дня; были утра, вечера, полдни прекрасные даже, но дня хорошего не было ни одного. Вдруг прекрасное утро – тепло, ясно, в полдень даже жарко, а часов в 5 хоть шубу надевай от холода. Вдруг после холодного, ветреного, дождливого утра сносный полдень и прекрасный вечер: тепло, солнце заходит ясно, тихо – ну, погода установилась, ведь и барометр поднялся, завтра будет прекрасное утро; просыпаешься – мрачно, холодно, унылый шум ветра и падающего дождя. Я уж и не жду хорошей погоды – надоело обманывать себя. Никто в Зальцбрунне не запомнит такого мая и такого июня: это что-то чудовищное для страны, в которой растут каштаны, платаны, тополи, белая и розовая акация, boule de neige,[279] клемотиты, розовые деревья аршина в четыре вышиною и т. п. В последнем письме я писал к тебе: сегодня ждем Анненкова. Действительно, он приехал вечером этого дня (10 июня/29 мая); вечер был не дурен, но с утра следующего дня пошел проливной дождь, лил он пятницу, субботу, а в воскресенье, с проливным дождем, стало так холодно, что мы потому только не топили печей, что в нашем Мариенгофе (так называется дом, где мы живем) их не имеется (из чего не заключи, что наш дом похож на петербургские дачи с щелями – он каменный, окна сделаны как следует). К довершению нашего веселого положения, когда я дрожал от холоду в зимнем пальто, надетом на летнее, и мечтал об оставленной в Берлине шубе, часов около семи вечера с Тургеневым начался припадок, которым он теперь страдает аккуратно 2 раза в год. У него делаются судороги в груди, он раздирает себе руки, плечи, грудь щетками до крови, трет эти места одеколоном и облепляет горчичниками. Припадок продолжался часов до 6 утра, и я ночью раза два просыпался от его стонов, хотя он от них и воздерживался с удивительною твердостию. На другой день погода поправилась, а во вторник мы было уже подумали, что настало лето; но не тут-то было: холодов таких уже не было, но дождя и осенней прохлады до сих пор – ешь, не хочу! Воображаю, что делается у вас в Питере!
Действие вод обнаруживается у меня преимущественно в желудке – пученьем, спазмами и такими ветрами, каких у меня еще никогда не бывало. Теперь меня опять начало чистить – непременно 2 раза в день, иногда 3, несет слизями. Язык у меня чист, а на лицо я со дня на день становлюсь здоровее, как говорят все – и доктор, и мои компаньоны. Совету твоему я последую и спрошу Цемплина насчет Эмса; только я должен сказать тебе, что доверие наше к этому эскулапу сильно поколебалось: это, кажется, обыкновенный доктор, какие бывают на всех водах в мире. Он долго держит в своей руке руку пациента, нежно смотрит ему в глаза, но путного от него ничего не услышишь. Он получает, говорят, 50 000 р. годового дохода; у него в Зальцбрунне несколько домов и дач, заведение сыворотки принадлежит ему, а за сыворотку каждый больной платит талер в неделю; вероятно, поэтому он заставил употреблять сыворотку и Тургенева, у которого грудь нисколько не болит. Чахоточный немец, с которым говорил Тургенев, сказывал ему, что у иных больных действие вод сказывается гораздо после леченья. Прошлый сезон был здесь один слабогрудый, которому воды нисколько не помогли; так он и уехал с этим убеждением. Но зимою, и особенно в масленицу, когда он больше всего страдал грудью, он, к удивлению своему, чувствовал себя совершенно здоровым и на нынешний сезон не приехал в Зальцбрунн, как предполагал в прошлом году. Впрочем, если бы Зальцбрунн мне не помог, сверх чаяния, у меня есть еще средство едва ли не лучше Эмса. В Париже, где столько знаменитых специальных врачей, один делает чудеса по части чахотки. Это мне сказывал Анненков, – и вот доказательство, что это не слухи, которые часто бывают обманчивы. Л. П. Языкова поехала за границу умирать от чахотки.{1074} Анненков стал ходить к ней тотчас по ее приезде в Париж и сам видел, что от перехода из одной комнаты в другую она падала в обморок от изнеможения. Она обратилась к этому доктору, – и теперь отправилась в Россию даже без одышки, почти совсем здоровая. А она еще будет опять у него пользоваться, потому что в августе опять едет в Париж. Всё это произошло на глазах у Анненкова.
Тильман, конечно, прав, говоря, что я должен быть как можно больше на чистом воздухе; я так и делаю, когда нет дождя, что бывает не весьма часто. Ну, довольно обо мне. Теперь надо отвечать на твои письма.
Из твоих писем заметно, что нашего переселения в Москву ты не считаешь необходимым, и мне немножко досадно, что ты на этот счет не выразилась прямее и положительнее. Я бы об этом подумал и поразмыслил. Такое дело одному решить нельзя, и без обоюдного согласия кончать его не следует. И потому прошу тебя об этом написать ко мне поподробнее и обстоятельнее; а я сейчас же скажу тебе мои резоны. В Москве климат лучше. Раз: там нет сырости; потом, когда там летом стоит хорошая погода, то в одиннадцать часов вечера захлебываешься волнами теплого воздуха, чего в Питере не бывает: там и в хорошую летнюю погоду в 9 часов вечера уже берегись. Это, воля твоя, разница, и притом большая, и важно не для одного меня, но и для Оли. От комнатной жизни освободиться нельзя, а гулять час-другой ежедневно можно и в Москве, как и в Петербурге. Потом, в Москве жить много дешевле: это обстоятельство важное для нас. Подумай обо всем этом и напиши мне. А с Некрасовым мне переписываться на этот раз нечего: на этот счет у нас с ним переговорено и порешено. Что ты сдала квартиру, меня это радует; а что ты не поехала сейчас же в Москву, потому что, по болезни, едва двигаешься, – нечего и говорить, что это хорошо, а не дурно. Из этого же логически следует, что ты хорошо сделаешь, переехавши на дачу. Ты проживешь на ней, может быть, недель десять, т. е. тебя с нее прогонят не холода и дожди, а ранние и прохладные вечера, ибо надо ожидать осени удивительной, какая только бывает на юге. Я помню в Питере одну почти такую осень, когда почти до конца октября стояла погода сухая и ясная, без дождей. По возвращении же с дачи ехать в Москву тебе не советую. Кроме того, что этот переезд может еще по каким-либо неожиданным обстоятельствам затрудниться и отсрочиться, – во всяком случае, лучше переезжать всем вместе. А то я приеду в Питер и принужден буду прожить в нем долее, чем предполагал; а этого я не хочу. Разумеется, квартиру не надо нанимать там, куда Тильман не ездит вовсе; но забиваться и в его сторону не следует. К Некрасову можно и ближе и дальше, как случится. Квартиру, на всякий случай, нанимать надо такую, чтоб и зиму можно было на ней прожить. Я бы желал переехать в Москву тотчас же по возвращении в Питер; но ведь это еще как удастся.
Что касается моего совета тебе – ехать за границу, – я не удивляюсь, что Тютчев пожал плечами: когда я получил его письмо и несколько успокоился насчет твоего положения, то и сам пожал плечами, вспомнив, какую дичь напорол я тебе в письме.
Что же ты во 2-м письме ничего не говоришь о Марье Александровне?{1075} Уведомь о Кронеберге, которому передай мой поклон, если увидишь его. Бедный Беер! Думал ли я тогда, что говорю с человеком, уже отмеченным рукою смерти! Но еще больше жаль бедную Наталью Андревну.{1076} Ей теперь ничего не остается, как поскорее умереть. Жаль, что не знаешь ее адреса и не можешь навестить ее. Напиши мне, разделалась ли ты с кухаркой, у тебя ли еще Егор. Хочу знать даже о здоровье Малки. Зачем Оле соленые ванны? Ведь она здорова и весела, как ты пишешь? С нетерпением жду от тебя известия, сдала ли ты квартиру.
Вот тут и гуляй: сегодня поутру пасмурно и холодно. С закрытыми окнами немножко душно, а открыть – руки коченеют и писать нельзя. Пошли обедать, нас встретил дождь, лил часа два. Теперь 6 часов вечера, на дворе и холодно и сыро – выйти нельзя – осень, да и только.
Прибавлю тебе насчет Зальцбрунна, что по устройству и удобствам это самые дрянные воды в Германии, которая славится и в этом отношении своими водами. Это оттого, что воды недавно открыты и всё в них молодо и ново. Хуже всего то, что кормят гадко. Мы обедаем теперь в лучшем трактире (который помещается в здании, где находится и колодезь, и которого изображение помещено на первом листе моего письма), а иногда изжога мучает. Готовят всё мясное, и то плохо. По причине гнусной погоды мы успели сделать только две прогулки в окрестности, которые удивительны. Одну в замок Фюрштенштейн, против которого находятся развалины средневекового рыцарского замка, как можешь сама видеть на картинке второго листа моего письма. Потом ездили в Альт-Вассер, где есть соленые ванны и копи каменного уголья. В оба эти места мы ездили. А дня два-три ходили на ферму, верстах в двух от Зальцбрунна. Там, в горах, стоит большой трехэтажный дом в швейцарском вкусе. В 1-м этаже кухня и коровий хлев, а в хлеву коров десять, величины, красоты и дородства неописанного, и с ними бык английской породы, толстый, жирный и длины непомерной. Зовут его Гамлетом. Рыло глупое и доброе, мы кормили его из рук травою. Все эти звери с железными цепями на шеях. А что за молоко! святители! Если будет хорошая погода, каждый день буду ходить туда полдничать. Хорошо у них и масло, только они солят его чересчур. Большой стакан молока пополам со сливками стоит зильбергрош (3 коп. сереб.).
На другой день по получении твоего второго письма получили мы 2 №№ «Современника»; для меня это было радостью к радости.
Я теперь пью шесть стаканов, немножко меньше полустакана сыворотки, остальное вода. Эта смесь неприятна. Кажется, я и кончу смесью, потому что Цемплин и слышать не хочет, чтоб я пил воду без сыворотки. А послеобеденное питье сыворотки, с его решения, давно уже оставлено, потому что от него у меня усилился кашель, вероятно, от того, что сыворотка теплая, чуть не горячая, а погода-то всё прохладная.
У нас почти еще нет мух, и начали они появляться не больше, как с неделю.
Курс мой должен кончиться 4/16 июля; ты этого не забывай и сделай так, чтобы я последнее письмо твое в Зальцбрунн получил не позже 5/17 июля.
Ольге Виссарионовне в прошлую пятницу исполнилось 2 года, и она всё развивается до того, что знает твое и свое имя – браво! А меня, верно, забыла, изменница!
Ну, вот я, как видишь, и спокоен насчет твоего положения, даже весел; но это мне не помешает опять захандрить, если долго не получу от тебя письма. Теперь твой черед успокоиться насчет моего положения. Желаю тебе всего хорошего, целую и обнимаю всех вас, тебя, Ольгу и Агриппину. Тургенев и Анненков вам всем кланяются. Письмо это пойдет на почту завтра.
Спасибо тебе, chère Marie[280], за твое последнее письмо. Оно очень обрадовало меня, и потому, что я не ожидал его, и потому, что оно исполнено приятных вестей. Итак, ты разделалась, наконец, с квартирою, ты на даче, где[281] можно иметь и Тильмана, а главное – тебе лучше. Мне почти не о чем писать к тебе, но, чтоб ты не была в беспокойстве насчет моего долгого молчания, пишу как-нибудь и что-нибудь. Я знаю, что ты ожидала с большим нетерпением и, может быть, беспокойством моего письма (которое получила в число, выставленное на этом письме). Я, действительно, позапоздал с моим ответом; но это не от лени, не от невнимательности. Кроме того, что, как я уже писал тебе об этом, я поджидал твоего второго письма, чтобы разом отвечать на оба, – тут была еще и другая, более важная причина: мне хотелось сказать тебе что-нибудь положительное о моем здоровье, – и потому я ждал и медлил. А на этот счет я и теперь не могу сказать тебе ничего определенного и положительного ни в хорошем, ни в худом отношении. С одной стороны, мое здоровье плохо, ибо одышка, судорожное дыхание и стукотня в голову, не позволяющая откашливаться, мучат меня почти так же, как мучили в Петербурге. В этом отношении мне в Зальцбруние гораздо хуже, нежели было в Берлине и Дрездене. С другой стороны, я чувствую себя крепче не только того, как я был в Петербурге, но и чуть ли не крепче того, как я чувствовал себя в прошлое лето во время поездки (а я тогда чувствовал себя очень недурно). Язык мой чист, как у человека, совершенно здорового, хотя я пользуюсь преподлейшим столом: это явно действие вод. Аппетит и сон у меня совершенно в порядке. И потому, друг мой, ты не спеши приходить в волнение от состояния моего здоровья: вопрос о нем довольно запутан, и его может решить только время. Тут может быть много причин. На иных Зальцбрунн действует задним числом, как я уже писал тебе об этом. Дурное состояние моей груди может происходить от действия воды, и в таком случае это хорошо, а не дурно. Может оно также происходить от дурной погоды и скверной пищи. А пока у нас вот еще в первый раз как третий день сряду нет дождя. С прошлого воскресенья (4 июля) стало ясно, но ветрено и холодно, вчера опять ясно, но немного теплее, а сегодня (это письмо пишется во вторник, 6 июля) ни облачка на небе и тепло, почти как летом. А до сих пор – осень, осень и осень, да еще какая – петербургская. Мне остается скучать в Зальцбрунне ровно девять дней, и в четверг (15/3 июля) последний день моего водопития. В этот же день мы и выезжаем, расплатившись и устроивши чемоданы в середу. С Цемплиным решительно ни о чем не хочу советоваться. Это шарлатан и каналья. Тург<енев> говорит ему о моем удушье, а он отвечает: «Да, я это понимаю, это бывает, это от воды, но это пройдет». Скажи, пожалуйста, если б я, вместо доктора, посоветовался с тобой, – могла ли бы ты дать мне ответ более неопределенный и пустой? Есть тут и другой докторишка под командою Цемплина, но этот, кроме всего другого, еще и страшно глуп. Оба они находятся во всеобщем презрении у своих пациентов, которые обращаются к ним не в чаянии помощи, а так, для успокоения совести.
Из Зальцбрунна мы едем, через Дрезден, во Франкфурт, побываем на Рейне, взглянем на замечательнейшие города Бельгии, да и – в Париж. До Парижа пройдет неделя, может быть, полторы. Если в это время я не почувствую значительного облегчения, сейчас же по приезде в Париж обращусь к знаменитому Тира де Мальмор. Есть слухи, что великий князь Михаил Павлович приглашает его в Петербург для великой княжны. Из этого можешь видеть, как велик авторитет Тира де Мальмора в деле лечения легочных болезней. Анненков говорит, что он решительно не верит неизлечимости чахотки и творит чудеса. Он дает больным какую-то водицу, которая разбивает мокроту, дает больным возможность легко отхаркиваться и быстро очищает легкие. Может быть, мне придется пожить у него в его Maison de santê,[282] в Елисейских полях. Из этого видишь, что меня в Париж влекут не удовольствия и что может быть, что Париж будет для меня тем же Зальцбрунном. Это будет зависеть от того, в каком состоянии Тира де Мальмор найдет мои легкие. Кланяйся от меня Тильману, но о моем намерении лечиться у Тира де Мальмор пока не говори ему. Можно будет сказать ему после, представив дело так, что в Париже мне стало хуже, и я поневоле обратился к Т<ира> де М<альмор>. Вот думал, что нечего и не о чем писать, а, между тем, дошло и до второго листка. Твое предостережение насчет покупки холста приму к сведению и поступлю сообразно с ним: если разница в цене будет большая, то сошью себе белье, а если пустая, – отложу на неопределенное время. Хотя морское путешествие мне и менее вредно, нежели сухопутное, но скорее умру, чем поеду морем, особенно осенью. До сих пор от езды в коляске у меня кружится голова, а я выдержал на море самую легкую качку. Тургенев и Анненков захохотали, когда я им сказал, что ты спрашиваешь меня, почему я не пишу тебе о зальцбруннских окрестностях. Судя по нынешнему дню, кажется, погода летняя устанавливается, и эту последнюю неделю можно будет поездить по окрестностям, не нуждаясь в шубах. Я привезу тебе раскрашенные картинки замечательнейших окрестностей Зальцбрунна, которые, действительно очаровательны. Анненков сперва пил за обедом по полубутылке (то рейнвейну, то шампанского, то других вин), а теперь нашел, что для его здоровья полезнее пить по целой бутылке: Однако он не очень здоров и частенько терпит от приливов крови к голове. Он, видишь, создан так, что должен держаться режима, диаметрально противоположного моему. Он может быть здоров только в шумном городе, где нельзя ложиться спать раньше двух часов ночи. Ему необходимо истощать свое здоровье, чтоб быть здоровым. Рад ли я ему был – об этом нечего и спрашивать. С Тургеневым я беспрестанно бранюсь, потому что для моего здоровья необходимо кого-нибудь бранить. А впрочем, мы живем хорошо и пока еще друг другу не надоели.
Ольга не забыла слова Володя? Каково же? Хорошо еще, что это слово для нее не более, как слово, звук пустой.{1077} По всему видно, что к моему приезду она крепко переменится. Меня очень порадовали подробности, которые ты сообщаешь мне о ней, и я желал бы и впредь находить их в твоих письмах. Пиши о ней всякий вздор, ведь ребенок вздором-то и мил и дорог.
Что за нищета в Силезии! Ужас! Нищих здесь больше, чем у нас взяточников. Немцы – народ добродушный, но тупой и безвкусный. Они мне порядочно надоели.
Кланяйся от меня всем нашим знакомым. Некрасов, вероятно, давно уже воротился из Москвы; проси его и Панаева писать ко мне о всевозможных литературных новостях, слухах и сплетнях: это для меня будет невыразимым лакомством.{1078} Что М. А. Комарова? Обнимаю всех вас.
В. Б.
Письмо это идет сегодня (7-го), а бумаги еще много. Кстати: я вспомнил, что Тургенев носит на шее красную шерстинку (шерстяную нитку, которой шьют по канве) для предохранения себя от горловых простуд. Не знаю, верно ли это средство, но он уверяет, что с тех пор, как носит эту вещь, ни разу не простужался. Анненков очень расположен к простудам этого рода, и у него начинало болеть горло, но он надел, по совету Т<ургене>ва, шерстинку – и простуда прошла. Может быть, это и не от того, но во всяком случае я думаю, ты не дурно бы сделала, если б надела Оле на шею ожерелье из цветной берлинской шерсти, которое она примет за украшение.
Теперь уже пиши в Париж на мое имя, poste restante.[283] Погода опять портится – утро было чудное, в 5 часов было тепло, а в 5½ – жарко, а вот теперь (10 ч.) сбираются тучи, и, кажется, быть буре. Лишь бы не сделалось холодно, а то ничего. Я чувствую, что холодная погода губит меня. Ну, прощай еще раз. Обнимаю тебя.