– Evrica,[53] Розанов, evrica! – восклицал Арапов, которого доктор застал у себя на другой день, возвратись с ранней визитации.
– Что это такое обретено?
– Человек.
– Без фонаря нашли?
– Да, Диоген дурак был; ну их совсем, покойников, нехай гниют.
Великий цезарь ныне прах и тлен,
И на поправку он истрачен стен.
– Ну их! Человек найден, и баста.
– Да, а какой человек, скажу вам…
– «Великий Цезарь прах и…»
– «Тлен», – нетерпеливо подсказал Арапов и, надвинув таинственно брови, избоченился и стал эффектно выкладывать по пальцам, приговаривая: без рода и племени – раз; еврей, угнетенная национальность, – это два; полон ненависти и злобы – это три; смел, как черт, – четыре; изворотлив и хитер, пылает мщением, ищет дела и литограф – с! – Что скажете? – произнес, отходя и становясь в позу, Арапов.
– Где вы такого зверя нашли?
– Уж это, батюшка, секрет.
Розанов промолчал.
– Теперь сборам конец, начнем действовать, – продолжал Арапов.
Розанов опять промолчал и стал доставать из шкафа холодный завтрак.
– Что ж вы молчите? – спросил Арапов.
– Не нравится мне это.
– Почему же-с?
– Так: что это за жидок, откуда он, что у него в носу? – черт его знает. Я и дел-то не вижу, да если б они и были, то это дела не жидовские.
– Как средство! как орудие! Как орудие все хорошо. Мы будем играть на его национальных стремлениях.
– Помилуйте, какие у жидка стремления!
– Что это вы говорите, Розанов! А Гейне не жид? А Берне не жид?
– Да и Маккавеи и Гедеон были жиды, – были жиды еще и почище их.
– Так что ж вы говорите!
– Я то говорю, что оставьте вы вашего жидка. Жид, ктурый пршивык тар говаць цибулько, гужалькем, ходзить в ляпсардаку, попиратьця палькем, – так жидом всегда и будет.
– Пошел рефлекторствовать!
– Ну, как хотите.
– Хотите сегодня вечером к маркизе? – спросил Арапов, переменяя разговор.
– Нет, я сегодня буду спать: я всю ночь не спал, – отвечал Розанов.
– Где ж это вы были?
Розанов рассказал свое вчерашнее пированье у Канунникова, привел несколько разговоров, описал личности и особенно распространился насчет Андрияна Николаевича и его речей.
Арапов так и впился в Розанова.
– Как хотите, познакомьте. Вы должны познакомить меня с ним. Не ради любопытства вас прошу, а это нужно. У нас ни одного раскольника еще нет, а они сила. Давайте мне этого.
– Да вы увлекаетесь, Арапов. Я ведь вам говорю, с какой точки он на все смотрит.
– Это все равно-с, – возражал Арапов, – надо всем пользоваться. Можно что-нибудь такое и в их духе. Ну благочестие, ну и благочестие, а там черт с ними. Лишь бы на первый раз деньги и содействие.
«Зарницын нумер второй», – подумал Розанов, замкнув за Араповым дверь и ложась соснуть до обеда.
Дня через три Розанов, перед вечерком, мимоездом, забежал к Арапову и застал у него молодого толстоносого еврейчика в довольно оборванном сюртучке.
– Нафтула Соловейчик, – отрекомендовал Розанову своего нового гостя Арапов.
Еврей неловко съежился.
– Вы из каких стран? – спросил доктор Соловейчика.
– Я из Курлянд.
Розанов заговорил с Араповым о каких-то пустяках и, неожиданно обратясь к Соловейчику, спросил его по-польски:
– Вы давно в Москве?
– Juz kilka mies…[54] – начал было Нафтула Соловейчик, но спохватился и добавил: – Я совсем мало понимаю по-польски.
Розанов еще поддержал общий разговор, и у Соловейчика еще два раза вырвалось польское со? Русская же речь его была преисполнена полонизмов.
– Он из Бердичева или вообще из заднепровской Украины, – сказал Розанов, прощаясь на крыльце с Араповым.
– Это вы почему думаете?
– По разговору.
– Разве он в Митаве не мог научиться по-польски?
– Нет, это польский жид.
– Э, полноте; ну а, наконец, польский и пусть будет польский: что нам до этого за дело? А вы вот меня с тем-то, с раскольником-то, сведите.
– Да постойте, я сам еще его не знаю: всего раз один видел. Вот, дайте срок, побываю, тогда и улажу как-нибудь.
– Позовите его к себе.
Доктор обещал на днях съездить к Андрияну Николаевичу и как-нибудь попросить его к себе.
– Нет-с, не на днях, а ступайте завтра, – настаивал Арапов.
– Ну ладно, ладно, поеду завтра, – ответил Розанов.
Трясясь от Лефортова до своей больницы, Розанов все ломал голову, что бы эта за птица такая этот либеральный Соловейчик.
А человек, которого Арапов называет Нафтулою Соловейчиком, и сам бы не ответил, что он такое за птица. Родился он в Бердичеве; до двух лет пил козье молоко и ел селедочную утробку, которая валялась по грязному полу; трех лет стоял, выпялив пузо, на пороге отцовской закуты; с четырех до восьми, в ермолке и широком отцовском ляпсардаке, обучался бердичевским специальностям: воровству-краже и воровству-мошенничеству, а девяти сдан в рекруты под видом двенадцатилетнего на основании присяжного свидетельства двенадцати добросовестных евреев, утверждавших за полкарбованца, что мальчику уже сполна минуло двенадцать лет и он может поступить в рекруты за свое чадолюбивое общество.
Тут жизнь отделенного члена бердичевской общины пошла скачками да прыжками. Во-первых, он излечился в военном госпитале от паршей и золотухи, потом совершил длинное путешествие на северо-восток, потом окрестился в православие, выучился читать, писать и спускать бабам за четвертаки натертые ртутью копейки. Потом он сделал себе паспортик, бежал с ним, окрестился второй раз, получил сто рублей от крестной матери и тридцать из казначейства, поступил в откупную контору, присмотрелся между делом, как литографируют ярлыки к штофам, отлитографировал себе новый паспорт и, обокрав кассу, очутился в Одессе. Здесь восточная чувственность, располагавшая теперь не копейками, натертыми ртутью, а почтенною тысячною суммою, свела его с черноокой гречанкой, с которою они, страшась ревнивых угроз прежнего ее любовника, за неимением заграничного паспорта, умчались в Гапсаль. Счастливое лето шло в Гапсале быстро; в вокзале показался статный итальянский граф, засматривающийся на жгучую красоту гречанки; толстоносый Иоська становился ей все противнее и противнее, и в одно прекрасное утро гречанка исчезла вместе с значительным еще остатком украденной в откупе кассы, а с этого же дня никто более не встречал в Гапсале и итальянского графа – поехали в тот край, где апельсины зреют и яворы шумят.
Человек, которого нынче называют Нафтулою Соловейчиком, закручинился.
Младая, но вероломная гречанка в шкатулке захватила и его перстни, и паспорт, и ничего не заплатила даже за квартиру.
Без паспорта и без гроша денег в кармане иерусалимский дворянин явился в древней русской столице и потерялся в ней, среди изобилия всего съестного, среди дребезги, трескотни, шума карет и сиплого голоса голодного разврата.
Первая мысль была еще раз окреститься и взять вспомоществование, но негде было достать еврейского паспорта, не из чего было сделать печати, даже русского паспорта приобресть не на что.
Да и что в нем проку. Жить? Так прожить-то в Москве, с умом живучи, и без паспорта можно хоть до второго пришествия.
А все-таки худо было бедному страннику, и бог весть, что бы он предпринял, если бы случай не столкнул его с Араповым.
Чуткое ухо еврея давно слышало о каких-то особенных людях; тонкое еврейское понимание тотчас связало эти слухи с одесской торговлей запрещенными газетами, и Нафтула Соловейчик, раскусив сразу Арапова, выдаивал у него четвертаки и вторил его словесам, выдавая себя за озлобленного представителя непризнанной нации.
«Черт их знает, знакомить ли их с Андрияном Николаевым?» – размышлял Розанов, вертясь из переулка в переулок.
«Все это как-то… нелепо очень… А впрочем, – приходило ему опять в голову, – что ж такое? Тот такой человек, что его не оплетешь, а как знать, чего не знаешь. По началу конец точно виден, ну да и иначе бывает».
«Нет, поеду завтра к Андрияну Николаеву», – решил Розанов, рассчитываясь с извозчиком.
А случилось так, что решение это и не исполнилось.
Розанов хотел побывать у Андрияна Николаева в конторе между своими утренними визитациями и обедом. Обойдя отделение и вымыв руки, он зашел домой, чтобы переменить платье и ехать к Введению, что в Барашах, но отворив свою дверь, изумился. На крайнем стульце его приемной комнаты сидел бахаревский казачок Гриша.
– Гриша! – воскликнул Розанов, протягивая руки к румяному мальчику с размасленной головой и ватными патронами на синем казакине.
– Я-с, Дмитрий Петрович, – отвечал мальчик. Они обнялись и три раза поцеловались, а потом Гриша поймал Розанова руку и поцеловал ее.
– С господами?
– Точно так-с, Дмитрий Петрович.
– Где же вы стоите?
– У барыниного братца пока пристамши.
– У Богатырева?
– Да-с, только, должно, квартеру будем искать.
– Когда же вы приехали?
– Шестой день уж, Дмитрий Петрович.
– Что ж ты, сверчок этакой, до сих пор не прибежал?
– Некогда, Дмитрий Петрович. Непорядки все. Я ведь да няня, повар Сергей да швея Ненила, только всего и людей. Нынче вот барышня Лизавета Егоровна пожаловали на извозчика и приказали разыскать вас и просить. Я уж с полчаса места дожидаюсь.
– Ну, на тебе еще на извозчика и валяй домой, а я тоже сейчас буду.
Менее чем через час доктор остановился у подъезда довольно большого дома, в приходе Николы Явленного.
На медной дощечке, довольно неряшливо прибитой гвоздиками к двери, значилось: «Сенатор Алексей Сергеевич Богатырев».
Розанов позвонил, и ему отпер дверь лакей в довольно грязном коричневом сюртуке, но в жилете с гербовыми пуговицами и в гороховых штиблетах.
Вход, передняя и зал также подходили к лакею. В передней помещалась массивная ясневая вешалка и мизерное зеркальце с фольговой лирой в верху черной рамки; в углу стояла ширма, сверх которой виднелись вбитые в стенку гвозди и развешанная на них простыня. Зал ничем не изобличал сенаторского жилья. В нем стояли только два большие зеркала с хорошими подзеркальниками. Остальное все было грязновато и ветхо, далее была видна гостиная поопрятнее, а еще далее – довольно роскошный женский будуар.
Из темной передней шли двери направо и налево, но рассмотреть их, за темнотою, было невозможно.
– Батюшки! Батюшки! Русью дух пахнет, и сам Гуфеланд наш здесь! – закричал знакомый голос, прежде чем Розанов успел снять калоши, и вслед за тем старик Бахарев обнял Розанова и стал тыкать его в лицо своими прокопченными усищами. – Ай да Дмитрий Петрович! Вот уважил, голубчик, так уважил; пойдемте же к нам наверх. Мы тут, на антресолях.
По коридорчику да по узенькой лестничке Розанов с Бахаревым взошли на антресоли, состоящие из трех довольно просторных, но весьма низеньких комнаток.
– Сюда, сюда, – звал Бахарев, указывая на маленькую дверцу. – Ну, что вы? как? – расспрашивал Бахарев Розанова.
– Ну, а вы как? – расспрашивал в свою очередь Розанов Бахарева.
Известны уж эти разговоры. Кто спрашивает – спрашивает без толку, и кто отвечает – тоже не гонится за толковостью. Не скоро, или по крайней мере уж никак не сразу на дорогу выйдут.
– И таки ничего вам здесь?
– Ничего, Егор Николаевич.
– Хорошо?
– Пока я всем очень доволен.
– Ну, и хвалите Бога, благодарите его.
– А как же это вы-то?
– Да вот, видите, приехали.
– И надолго?
– Да как Бог грехам потерпит. Зимку бы надо прожить. Ведь уж засиделись, батюшка.
– А выборы?
– Да бог с ними. Я уж стар, – пора и костям на место.
– Ну, а ваши ж где? – спросил, осматриваясь, Розанов.
– Да Лиза с матерью пошли квартирку тут одну посмотреть, а Соня сейчас только поехала. Я думал, вы ее встретили.
– Я встретил какую-то незнакомую даму на лестнице.
– А, это брата Ольги Сергеевниного, Алексея Сергеевича Богатырева жена, Варвара Ивановна. Модница, батюшка, и щеголиха: в большом свете стоит.
Дамы не возвращались, но минут через пять после этого разговора в комнатку Бахарева просунулась маленькая, под гребенку остриженная, седенькая головка с кротчайшими голубыми глазками. Головка эта сидела на крошечном, худеньком туловище, получавшем некоторую представительность единственно лишь от высокого атласного галстука, довольно грациозно возносившего головку над узенькими плечиками. Общее выражение лица этого старичка было самое добродушное, приветливое и весьма симпатичное. Несмотря на далеко запавший рот и на ямки в щеках, закрывающих беззубые челюсти, лицо это исключало всякую необходимость осведомиться: не брат ли это Ольги Сергевны? Всякий с первого взгляда видел, что это ее брат. Бахарев познакомил Розанова с Алексеем Сергеевичем, который тотчас же внимательно пожал Розанову руку, расспросил, где он служит, каково ему живется, какие у них в больнице порядки и проч.
– Алексей Сергеевич у нас ведь сам полуврач, – заметил Бахарев, – он никогда не лечится у докторов.
– И прекрасно делаете, – сказал Розанов.
– Да-с, я все сам.
– Гомеопатией, – подсказал Бахарев.
– Вы верите в гомеопатию?
– Да как же не верить-то-с? Шестой десяток с нею живу, как не верить? Жена не верит, а сам я, люди, прислуга, крестьяне, когда я бываю в деревне: все из моей аптечки пользуются. Вот вы не знаете ли, где хорошей оспы на лето достать? Не понимаю, что это значит! В прошлом году пятьдесят стеклышек взял, как ехал. Вы сами посудите, пятьдесят стеклышек – ведь это не безделица, а царапал, царапал все лето, ни у одного ребенка не принялась.
– Алексей Сергеевич! – позвал снизу повелительный женский голос.
– Сейчас, Варинька, – отвечал, вскочив, старичок, пожал Розанову руку и торопливо побежал к двери.
– Смерть боится жены, – прошептал Бахарев, – а сам отличных правил и горячий родной.
Вся эта рекомендация была как нельзя более справедлива. Несмотря на свою поразительную кротость, сенатор Богатырев не умел шутя смотреть на свои гражданские обязанности. По натуре он был более поэт, рыболов, садовод и охотник; вообще мирный помещик, равнодушный ко всем приманкам почести и тщеславия, но служил весь свой век, был прокурором в столице, потом губернатором в провинции, потом сенатором в несравненной Москве, и на всяком месте он стремился быть человеком и был им, насколько позволяли обстоятельства. Повсюду он неуклонно следовал идее справедливости, не увлекаясь, однако, неумытною строгостию, не считая грехом снисхождение человеческим слабостям и не ставя кару главною задачею правосудия. Добрые голубые глаза Алексея Сергеевича смотрели прямо и бестрепетно, когда он отстаивал чужое право и писал под протоколом «остаюсь при особом мнении». Только собственного своего права дома он никогда отстоять не умел. Варвара Ивановна до такой степени поработила и обесправила Богатырева, что он уж отрекся даже и от всякой мечты о какой бы то ни было домашней самостоятельности. Все служебное время года он читал дела, обрабатывал свои «мнения» да исподтишка любовался сыном Сержем, только что перешедшим во второй курс университета, а летом подбивал дорожки в саду своей подмосковной, лечил гомеопатиею баб и мужиков да прививал оспу ребяткам, опять издали любуясь сыном, поставленным матерью в положение совершенно независимое от семейства. В поэтической душе старичка, правда, было и нечто маниловское, но это маниловское выходило как-то так мило, что чувствующему человеку над этим никак нельзя было засмеяться ядовито и злобно. Сенатор очень любил родню. Если бы воля ему была от Варвары Ивановны, он бы пособрал около себя всех племянников, племянниц, всех внучатных и четвероюродных, искал бы их, как Фамусов, «на дне морском» и всем бы им порадел. Варвара Ивановна терпеть не могла этого радетельства, и Алексей Сергеевич смирялся. Он давно не видался с сестрою Ольгою Сергеевною и выписал Бахаревых погостить к себе. Только Лиза, да даже и сама Ольга Сергеевна с первого же дня своего пребывания увидели, что им жить в доме Алексея Сергеевича неудобно, и решились поселиться отдельно от него, где-нибудь по соседству.
– Егор Николаевич, мы еще с Лизой квартирку нашли, – произнесла, входя в шляпке, Ольга Сергеевна и, увидев Розанова, тотчас добавила: – Ах, Дмитрий Петрович! Вот сюрприз-то! Ну, как вы? что с вами?
– Ничего; покорно вас благодарю, Ольга Сергеевна, – живу, – отвечал, вставая, Розанов. – Как вас Бог милует?
– Слава богу. Ну, а семейство ваше? Гловацкие вам кланяются, Вязмитинов, Зарницын. Он женился.
– На Кожуховой?
– Да. А вы почем знаете? Писали вам? Да, да-с, женился, перед самым нашим отъездом свадьба была. Гловацкие ездили, и нас звали, да мы не были… Егор Николаевич, впрочем, был.
– Доктор, здравствуйте! – весело произнесла Лиза, несколько раскрасневшись не то от усталости, не то от чего другого.
Розанов крепко пожал ее руку.
– Ну? – спросила она, глядя ему в глаза.
– Живу, Лизавета Егоровна.
– Очень рада, очень рада! – ответила она и еще раз пожала ему руку.
Взошла и Софи, сказала несколько казенных радостей по поводу свидания.
Потом вошла Варвара Ивановна – крупная, довольно еще свежая и красивая барыня с высоким греческим профилем и низким замоскворецким бюстом.
Ей представили Розанова как старого друга; она сказала: «очень приятно» и обратилась к Ольге Сергеевне.
Взошел молодой, довольно рыхлый студент, с гривкой; Бахарев назвал его Розанову Сергеем Алексеевичем Богатыревым.
Молодой человек поклонился Розанову и, тряхнув гривкой, отошел греть у печки себе спину.
Старичок Богатырев пришел известить, что обед подан, и пригласил Розанова остаться отобедать.
«Отчего же и не остаться?» – подумал Розанов и пошел со всеми в столовую. Ему очень хотелось поговорить наедине с Лизой, но это ему не удалось.
За обедом все шли толки о квартире или держался другой общий разговор о предметах, весьма интересных.
Розанов сидел между Бахаревым и Сержем Богатыревым.
– Ты давно, Серж, вернулся с лекций? – спросила между разговором Варвара Ивановна.
– Я не был сегодня на лекциях, – отвечал юноша с прежним строгим достоинством.
– Разве нынче не было лекций?
– Нет, были, да мне было некогда.
– Чем же ты был занят? – допрашивала ласковым голосом мать.
Старик молча смотрел на сына.
– Я был у маркиза.
– Что он, болен?
– Нет-с. Дело было.
– Ох, Серж, что тебе до этих сходок? Положим, маркиз очень милый молодой человек, но что это за сборища у вас заводятся?
– Нельзя же, maman, не собраться, когда дело касается бедных товарищей.
– Полно, пожалуйста: ты меня этим тревожишь. Я не знаю, право, как на это смотрит маркиза, зачем она все это позволяет сыну. На нее самое, я думаю, во сто глаз смотрят, а она еще позволяет сыну.
Молодой Богатырев презрительно улыбнулся и сказал:
– Маркиза не такая женщина, чтобы стала растлевать натуру сына и учить его эгоизму.
– Все это вздоры вы выдумываете. О бедных студентах заботятся правительство и общество, дают в их пользу вечера, концерты, а это все ваши пустые выдумки.
Студент улыбнулся еще презрительнее и проговорил:
– Конечно, что же может быть пустее, как выдумка жить круговою порукою и стоять друг за друга.
– Друг о друге, а бог обо всех, – произнес Алексей Сергеевич и, не заметив брошенного на него женою холодного взгляда, продолжал спокойно кушать.
После обеда Бахарев отправился, по деревенской привычке, всхрапнуть; старик Богатырев, извинившись, также ушел подремать; Ольга Сергеевна с Варварой Ивановной ушли в ее будуар, а Софи села за фортепиано. Она играла, что у нас называется, «с чувством», т. е. значит играла не про господ, а про свой расход, играла, как играют девицы, которым не дано ни музыкальной руки, ни музыкального уха и игра которых отличается чувством оскорбительной дерзости перевирать великие творения, не видя ни в пасторальной симфонии Бетховена, ни в великой оратории Гайдна ничего, кроме значков, написанных на чистой бумаге.
Лиза зажгла папироску и села у окна; Розанов тотчас же поместился возле нее, а Серж Богатырев молча ходил по зале.
– Ну, и как же, Дмитрий Петрович? – начала Лиза. – Прежде всего, спокойны ли вы?
– Да, мне хорошо, Лизавета Егоровна.
– Там тоже все хорошо; вам тревожиться нечего. Теперь скажите, как называется ваше место и какие у вас виды на будущее?
– Я служу ординатором, а виды какие же? Надо служить.
– Да, надо служить. А диссертация?.. Пишете?
– Начал, – отвечал сквозь зубы доктор.
– Вот и прекрасно.
– Кузина! – произнес, остановясь перед ними, Серж Богатырев. – А ведь дело решили.
– Решили?
– Да.
– Ну и что же?
– Будет все.
– Будет! Это очень похвально. Вы знаете, Дмитрий Петрович, что затевается в университете? – спросила Лиза, обратясь к Розанову.
– Нет, – отвечал он, взглянув на Богатырева. – Я ничего особенного не слышал.
– Они все хотят идти на кладбище и отслужить там панихиду.
– По ком?.. Ах да! Это-то я слышал как-то. Что ж, действительно прекрасное дело.
– В этом есть огромный смысл, – торжественно произнес студент.
– Конечно, есть свой смысл. В стране, где не умеют ценить и помнить заслуг, никогда не мешает напоминать о них.
Студент улыбнулся.
– Нет-с, это имеет несравненно бульшее значение, чем вы думаете, – проговорил он.
– Панихида?
– По ком панихида-с? Все это от того зависит – по ком?
– Ну да, я это понимаю; только что ж – эта панихида будет по самом мирном и честном гражданине.
– А то-то и дело, что у нас этого и не дозволят.
– Ну, я думаю, вам никто мешать не станет.
– Почем знать? – пожав плечами, произнес студент. – Мы готовы на все. Другие могут поступать как хотят, а мы от своего не отступим: мы это сегодня решили. Я, маркиз и еще двое, мы пойдем и отслужим.
– Да и все пойдут.
– Как кому угодно.
– Пойдемте и мы, Лизавета Егоровна.
– Я непременно пойду, – ответила Лиза.
– Не советую, кузина.
– Да чего же вы опасаетесь за вашу кузину?
– Кто знает, что может случиться?
– Помилуйте! Я маркиза хорошо знаю. Если не ошибаюсь, вы говорите о маркизе де Бараль?
– Да.
– О, пойдемте, Лизавета Егоровна!
– Да, я непременно пойду.
– А теперь мне пора; мне еще нужно обойти свою палату.
Розанов стал прощаться. Он поклонился Варваре Ивановне и пожал руки Ольге Сергеевне, Софи, Лизе и Сержу Богатыреву.
Стариков здесь не было.
– Вы хорошо знакомы с маркизой? – спросила его Лиза.
– Да.
– Настолько, что можете познакомить с нею другое лицо?
– Да.
– Я о ней уж очень много слышу интересного.
– Хотите, я ей скажу?
– Да я уж вам говорил, кузина, – вмешался Серж, – что это и я могу сделать.
– Как, ты берешься, Серж! – заметила Богатырева.
– Отчего же не браться-с?
– Она не чванлива, – примирительно сказал доктор.
– Да, может быть; но у ней столько серьезных занятий, что я не думаю, чтоб ей доставало времени на мимолетные знакомства. Да и Лизанька ничего не найдет в ней для своих лет.
– Отчего же? – опять примирительно произнес Розанов.
– Нет, оставьте, Дмитрий Петрович, не надо, – спокойно ответила Лиза, не глядя на тетку, и Розанов ушел, давши Бахаревым слово навещать их часто.
Только что Розанов зашел за угол, как нос к носу встретился с Белоярцевым.
– Куда это вы? – спрашивает его.
– К вам, в морельницу.
– Что у вас там за дело?
– Барышню знакомую навестить.
– Какую барышню?
– Есть там, в седьмой палате, весьма приятная барышня.
– А, в седьмой! Навестите, навестите. Сзади бросишь, впереди найдешь.
– Беспременно так, – отвечал, смеясь, Белоярцев.
Они взяли извозчика и поехали вместе. Было довольно холодно, и Белоярцев высоко поднял воротник своего барашкового пальто.
– Что вы Райнера давно не видали? – спросил Розанов.
– Давно. Он, сказывал, совсем собрался было в Петербург и вдруг опять вчера остался.
– Вчера?
– Да, вчера Персиянцев видел его у маркизы.
– Доктор! доктор! – позвал женский голос.
– Вот она на помине-то легка, – произнес Белоярцев, еще глубже вдвигая в воротник свой подбородок.
Розанов встал и подошел к маркизе, которая остановила своего кучера.
– Мой милый! – начала она торопливее обыкновенного, по-французски: – заходите ко мне послезавтра, непременно. В четверг на той неделе чтоб все собрались на кладбище. Все будут, Оничка и все, все. Пусть их лопаются. Только держите это в секрете.
– Да что же здесь за секрет, маркиза?
– Гггааа! Как можно? Могут предупредить, и выйдет фиаско.
– Во второй раз слышу и никак в толк не возьму. Что ж тут такого? Ведь речей неудобных, конечно, никто не скажет.
– О, конечно! Зачем рисковать попусту; но, понимаете, ведь это протест. Ведь это, милый, протест!
– Не понимаю.
– Гггааа! Приходите, я вам многое сообщу.
– Что она вам рассказывала? – спросил Белоярцев.
– Черт знает, что это такое. Вы не слыхали ни о какой панихиде?
– Слышал.
– Ну вот в секрете держать, говорит, дело важное.
Белоярцев вместо ответа проговорил:
Черная галка,
Чистая полянка,
Ты же, Марусенька
Черноброва,
Врать всегда здорова.
– Что вы думаете, это неправда?
– Кто же их знает.
– Да какое ж это может иметь политическое-то значение?
– Ничего я в политике не понимаю.
– Опять увертываться.
– Чем? Надоедаете вы мне, право, господа, вашими преследованиями. Я просто, со всею откровенностью говорю, что я художник и никаких этих ни жирондистов, ни социалистов не знаю и знать не хочу. Не мое это дело. Вот барышни, – добавил он шутя, – это наше дело.
– Экая натура счастливая! – сказал Розанов, прощаясь с Белоярцевым у дверей своей палаты.
– Что, вы слышали новость-то? – спросил Розанов, зайдя по окончании визитации к Лобачевскому.
Лобачевский в своей комнате писал, лежа на полу. От беспрерывной работы он давно не мог писать сидя и уставал стоять.
– Слышал, – отвечал он, пожав плечами и бросив препарат, который держал левой рукою.
– Ну, и какого вы мнения?
– Мнения скорбного, Розанов.
– А я думаю, что это вздор.
– Вздор! Нет, покорно вас благодарю. Когда гибнет дело, так хорошо начатое, так это не вздор. По крайней мере для меня это не вздор. Я положительно уверен, что это какой-нибудь негодяй нарочно подстраивает. Помилуйте, – продолжал он, вставая, – сегодня еще перед утром зашел, как нарочно, и все три были здоровехоньки, а теперь вдруг приходит и говорит: «пуздыхалы воны».
– Да вы о чем это говорите? – спросил удивленный Розанов.
– А вы о чем?
Розанов рассказал свои разговоры с маркизою и молодым Богатыревым.
Лобачевский плюнул и рассмеялся.
– Что?
– Слышал я это; ну, да что нам за дело до этих глупостей.
– А вы о чем же говорили?
– Кролицы мои издохли.
Теперь Розанов плюнул, и оба расхохотались.
– Экой вздор какой вышел, – произнес Розанов.
– Да еще бы вы с таким вздором приехали. Ведь охота же, право, вам, Розанов, бог знает с кем якшаться. Дело бы делали. Я вот вас запречь хочу.
– Нуте?
– Да вот. Давайте людей учить.
– Чему учить?
– А вот чему: я ведь от своего не отстану. Если не умру еще пятнадцать лет, так в России хоть три женщины будут знать медицину. А вы мне помогите начать. Я сегодня уж начал слегка с Беком. Он нам позволит по воскресеньям читать в секционной. Поеду к Пармену Семенову, к Лучкову, к Тришину, уговорю пускать к нам ребят; вы человек народный, рассказывайте им попонятнее гигиенические законы, говорите о лечении шарлатанов и все такое. Вы это отлично можете делать; а я девушек уж найду таких, что захотят дальше учиться.
– Пожалуй, только что из этого выйдет?
– Уж вреда не выйдет, а у меня из двадцати хотя пять, хоть две найдутся способные идти далее. Терпение уж необходимое.
– А чем они жить будут?
– Найдем, чем жить.
– Не лучше ли бы, уж если так, то примкнуть к воскресным школам, – сказал Розанов.
– К воскресным школам! Нет, нам надо дело делать, а они частенько там… Нет, мы сами по себе. Вы только идите со мною к Беку, чтоб не заподозрил, что это я один варганю. А со временем я вам дам за то кафедру судебной медицины в моей академии. Только нет, – продолжал он, махнув весело рукою, – вы неисправимы. Бегучий господин. Долго не посидите на одном месте. Провинция да идеализм загубили вас.
– Меня идеализм загубил? – смеясь, переспросил Розанов.
– Да как же? Водитесь с какими-то химеристами, ко всему этому химерному провинциально доверчивы, все ведь это что? Провинциальная доверчивость сама собою, а прежде всего идеализм.
– Ну, это первое такое обвинение слышу, что я идеалист.
– Пламеннейший!
– Нельзя же, мой милый Лобачевский, всем быть только специалистами.
– Зачем? и не надо; только зачем попусту разбрасываться.
– А может быть, человечеству полезнее будет, чтоб мы были помногостороннее, так сказать, увлекались бы немножко.
– Ну как же!
В это же время в доме Богатырева на антресолях горела свечечка, за которою Лиза строчила шестую записочку.
Пять мелко изорванных листков почтовой бумаги свидетельствовали, что записка, составляемая Лизою, выходила из ряда ее обычной корреспонденции.
Наконец записка была кончена, надписана, запечатана и положена в карман платья.
На другой день казачок Гриша отдал ее на городскую почту, а еще через день он подал Лизе элегантный конвертик, с штемпелем московской городской почты.
Вот что было написано в полученном Лизою письме:
«Вы меня пленили прелестью вашего милого письма, и я очень благодарна вам за желание со мною познакомиться. Никакие занятия не должны мешать сходиться сочувствующим людям, – особенно в наше живое время. Я встаю в десять часов и пью чай в постели. Так я принимаю иногда некоторых друзей, между которыми одна женщина, с которою я вас познакомлю, есть неотступная тень моя. Мы с ней дружны скоро двадцать лет и вместе жили везде, и за границею, и в Ницце, и в России. Потом я беру холодную ванну в 8 R. и только в это время никого из посторонних не принимаю, а затем ем мой завтрак и работаю. В час я еду кататься на своей Люси: так называется моя лошадь. К трем бываю дома. В это время всего лучше меня видеть. После обеда я сижу у себя с моими друзьями; а вечером приходит разный народ, но преимущественно свои, хорошие знакомые и мои друзья. В двенадцать часов я ложусь спать, а иногда засиживаемся и до белого утра. Так вы можете сами выбрать время, когда мы свидимся, я всегда к вашим услугам.
Кс. де Бараль».
– От кого это, Лизочка, ты получила письмо? – спросила Ольга Сергеевна.
– От маркизы, – спокойно отвечала Лиза.
– Что ж она вам пишет? – осведомилась Варвара Ивановна.
– Она зовет меня к себе; я хочу с ней познакомиться.
Лиза купила себе дешевой ценой первого врага в Москве, в лице своей тетушки Варвары Ивановны.
Розанов был у маркизы на минуточку и застал ее в страшной ажитации. Она сидела калачиком на оттоманке, крутила полосочку пахитосной соломинки и вся дергалась, как в родимце. Перед нею молча сидел Персиянцев.
Она ни о чем не могла говорить складно и все стояла на панихиде.
– Где Орест Григорьевич? – спросил ее Розанов.
– Что?
Розанов повторил вопрос.
– Гггааа! – воскликнула маркиза. – Оничка там. Он час один спал во всю ночь и не завтракал.
– Что ж так?
– Нельзя же, мой милый: взялись, так уж надо делать.