Розанова Лиза застала уже у Вязмитиновой. По их лицам она тотчас заметила, что доктору не было никакой удачи у Альтерзона и что они сговорились как можно осторожнее сообщить ей ответ сестры и зятя. Лиза терпеть не могла этих обдуманных и осторожных введений.
– Альтерзон отказал в деньгах? – спросила она прямо Розанова.
– Да, почти, – отвечал тот.
– Ну вот! Вы говорите почти, а Женни смотрит какими-то круглыми глазами, точно боится, что я от денег в обморок упаду, – забавные люди! Тут не может быть никакого почти, и отказал, так, значит, начисто отказал.
– Ну да.
– И сестра тоже?
– Она что ж? Она ничего.
– Ну, я обращусь к Зиночкину мужу, – спокойно отвечала Лиза и более не стала говорить об этом.
– А что ваши попытки, Лизавета Егоровна? – осведомился Розанов.
– Так же счастливы, как и ваши, – отвечала она и, по-видимому, была совершенно спокойна.
Пообедали вместе; Розанов попросил позволения отдохнуть в кабинете Вязмитинова.
Был серый час; Лиза сидела в уголке дивана; Евгения Петровна скорыми шагами ходила из угла в угол комнаты, потом остановилась у фортепиано, села и, взяв два полные аккорда, запела «Плач Ярославны», к которому сама очень удачно подобрала голос и музыку.
– Спой еще раз, – тихо попросила Лиза, когда смолкли последние звуки.
Евгения Петровна взяла аккорд и опять запела:
Я быстрей лесной голубки
По Дунаю полечу,
И рукав бобровой шубки
Я в Каяле обмочу;
Князю милому предстану
И на теле на больном
Окровавленную рану
Оботру тем рукавом.
Песня опять кончилась, а Лиза оставалась под ее влиянием, погруженною в глубокую думу.
– Где летаешь? – спросила, целуя в лоб, Евгения Петровна.
Лиза слегка вздохнула.
Над дверью заднего хода послышался звонок, потом шушуканье в девичьей, потом медленное шлепанье Абрамовниных башмаков, и, наконец, в темную залу предстала сама старуха, осведомляясь, где доктор?
– Спит, – отвечала Женни.
– Спит – не чует, кто дома ночует.
– А что такое?
– Суприз, генеральша моя хорошая, да уж такой суприз, что на-на! Вихорная-то ведь его сюда прилетела!
– Кто-о?
– Ну жена же его, жена. Кучер его сейчас прибежал, говорит, в гостинице остановилась, а теперь к нему прибыла и вот распорядилась, послала. Видно, наш атлас не идет от нас!
– Ах боже мой, чтό за несносная женщина! – воскликнула Евгения Петровна и смешалась, потому что на пороге из кабинета показался Розанов.
– Прощайте, – сказал он, протягивая руку Евгении Петровне.
– Куда вы, Дмитрий Петрович?
– Домой! ведь надо же это как-нибудь уладить: податься-то некуда.
– Вы разве слышали?
Розанов качнул утвердительно головою, простился и уехал.
В зале опять настала вызывающая на размышление сумрачная тишина. Няня хотела погулять насчет докторши, но и это не удалось.
– Тую-то мне только жаль – Полину-то Петровну, – завела было старуха; но не дождавшись и на это замечание никакого ответа, зашлепала в свою детскую.
Прошел час, подали свечи; Лиза все по-прежнему сидела, Евгения Петровна ходила и часто вздыхала.
– Зачем ты вздыхаешь, Женни? – произнесла шепотом Лиза.
– Так, мой друг, развздыхалось что-то.
Евгения Петровна села возле Лизы, обняла ее и положила себе на плечо ее головку.
– Какие вы все несчастные! Боже мой, боже мой! как посмотрю я на вас, сердце мое обливается кровью: тому так, другому этак, – каждый из вас не жизнь живет, а муки оттерпливает.
– Так нужно, – отвечала после паузы Лиза.
– Нужно! Отчего же это, зачем так нужно?
– Век жертв очистительных просит.
– Жертв! – произнесла, сложив губки, Евгения Петровна. – Мало ему без вас жертв? Нет, просто вы несчастные люди. Что ты, что Розанов, что Райнер – все вы сбились и не знаете, что делать: совсем несчастные люди.
– А ты счастливая?
– Я, конечно, счастливее вас всех.
– Да чем же, например, несчастлив Райнер? – произнесла, морща лоб и тупясь, Лиза.
– Райнер!
– Да. Он молод, свободен, делает что хочет, слава богу не женат на дуре и никого особенно не любит.
Евгения Петровна остановилась перед Лизою, махнула с упреком головкою и опять продолжала ходить по комнате.
– Так не любят, – прошептала после долгой паузы Лиза, разбиравшая все это время бахрому своей мантильи.
– Нет, скорей вот этак-то не любят, – отвечала Женни, опять остановясь против подруги и показав на нее рукою. Разговор снова прекратился.
В седьмом часу в передней послышался звонок. Женни сама отперла дверь в темной передней и вскрикнула голосом, в котором удивление было заметно не менее радости.
Перед нею стоял ее муж, неожиданно возвратившийся до совершенного окончания возложенного на него поручения для объяснений с своим начальством.
Пошли обычные при подобном случае сцены. Люди ставили самовар, бегали, суетились. Евгения Петровна тоже суетилась и летала из кабинета в девичью и из девичьей в кабинет, где переодевался Николай Степанович, собиравшийся тотчас после чая к своему начальнику.
Чужому человеку нечего делать в такие минуты. Лиза чувствовала это. Она встала, побродила по зале, через которую суетливо перебегала то хозяйка, то слуги, и, наконец, безотчетно присела к фортепиано и одною рукою подбирала музыку к Ярославнину плачу.
Одевшись, Вязмитинов вышел в залу с пачкою полученных в его отсутствие писем, сел у стола с стаканом чаю и начал их перечитывать.
У Лизы совсем отчетливо выходило:
Князю милому предстану
И на теле на больном
Окровавленную рану
Оботру тем рукавом.
– Ба-ба-ба! – вскричал не совсем спокойно Вязмитинов. – Вот, mesdames, в пустейшем письме из Гродно необыкновеннейший post scriptum.
– Ну, – сказала Женни, проходившая с вынутым из дорожного чемоданчика бельем.
Лиза перестала перебирать клавиши.
«Десять дней тому назад, – начал читать Вязмитинов, – к нам доставили из Пружан молодого предводителя мятежнической банды Станислава Кулю».
У Лизы сердце затрепетало, как голубь, и Евгения Петровна прижала к себе пачку белья, чтобы не уронить его на пол.
«Этот Станислав Куля, – продолжал Вязмитинов, – как оказалось из захваченных нашим отрядом бумаг, есть фигурировавший некогда у нас в Петербурге швейцарец…»
– Райнер! – отчаянно крикнула Евгения Петровна, не смотря вовсе на мертвеющую Лизу.
«Вильгельм Райнер, – спокойно прочитал Вязмитинов и продолжал: – он во всем сознался, но наотрез отказался назвать кого бы то ни было из своих сообщников, и вчера приговорен к расстрелянию. – Приговор будет исполняться ровно через неделю у нас „за городом“.»
Вязмитинов посмотрел на дату и сказал:
– Это значит, как раз послезавтра утром наш Вильгельм Иванович покончит свое земное странствование.
– Как? – переспросила шепотом Лиза.
– По расчету, как здесь написано, выходит, что казнь Райнера должна совершиться утром послезавтра.
– Да… его будут расстреливать? – произнесла Лиза тем же шепотом, водя по комнате блуждающими глазами. – Его будут расстреливать? – спросила она громче, бледно-зеленое лицо ее судорожно искривилось, и она пошатнулась на табурете.
Ее с одной стороны схватила Женни, с другой Вязмитинов. Евгения Петровна плакала.
– Отойдите от меня, – проговорила тихо Лиза, отводя от себя руками.
Она твердо встала, спросила свой капор, надела шубу и стала торопливо прощаться.
Евгения Петровна уцепилась за нее и старалась ее удержать силою.
– Отойдите прочь от меня, Женни, – с гробовым спокойствием прошептала Лиза и, оторвав пальцы Евгении Петровны от своей шубы, вышла за двери.
– Что это такое? – добивался Вязмитинов. – Любила она его, что ли?
Евгения Петровна с полными слез глазами отошла к окну и ничего не отвечала.
Николай Степанович хотел расспросить об этом жену после своего возвращения от начальника, но Евгения Петровна, которая уже была в постели, заслышав в зале его туфли, крепко закуталась в одеяло и на все шутливые попытки мужа развеселить ее и заставить разговориться нервно проронила только:
– Ах, как это, однако, несносно! Не знаю, куда бы иногда от всего этого бросился.
В Доме Согласия могли бы очень долго не хватиться Лизы, которая, выйдя от Евгении Петровны, заехала туда только на минуту, молча прошла в свою комнату, молча вышла оттуда и уехала, ничего не сказавши. В Доме Согласия все знали и странности Лизы и то, что она последнее время постоянно гостит у Вязмитиновой, так на это и не обратили никакого внимания. Вопрос: куда делась Лиза? – здесь возник только на третий день, когда встревоженная Евгения Петровна приехала узнать, что делается с Лизой. Оказалось, что Лизы третий день никто не видал и о ней ниоткуда не было никакого слуха. Начались различные соображения. Евгения Петровна съездила к Полиньке Калистратовой – Лизы там не было. У Розанова ее и не могло быть, но и туда съездили. Евгения Петровна съездила даже к баронессе Альтерзон и была ею принята очень радушно, но о Лизе нигде ни слуха. Все встревожилось: все знали, что в городе Лизе быть более не у кого. Пошли самые странные предположения, что бы это могло значить, и что теперь делать?
– Надо подать объявление в квартал, – говорил Белоярцев. – Мы в таком положении, что должны себя от всего ограждать, – а Бертольди кипятилась, что не надо подавать объявления.
– Наше социальное положение, – доказывала она, – не позволяет нам за чем бы то ни было обращаться к содействию правительственной полиции.
– Но помилуйте, – если у вас шубу украдут, к кому же вы обратитесь? – обрезонивал ее Белоярцев.
Бертольди затруднялась и лепетала только:
– Это другое дело! то совсем другое дело, да и то об этом про всякий случай надо рассудить: можем ли мы, при нашей социальной задаче, иметь какие-нибудь отношения к полиции.
Это казусное обстоятельство, однако, осталось неразрешенным, и объявление о пропаже Лизы не было подано в течение пяти дней, потому что все эти пять дней Белоярцев был оживлен самою горячечною деятельностью. Он имел счастливый случай встретить на улице гонимую судьбою Ольгу Александровну Розанову, узнал, что она свободна, но не знает, что делать, сообразил, что Ольга Александровна баба шаломонная, которую при известной бессовестности можно вертеть куда хочешь, и приобрел в ее лице нового члена для Дома Согласия. Четвертый день он устроивал ее комнату, прибивал вешалки, установлял мебель, импровизировал экран к камину и даже перенес из своей комнаты ширмы. Вообще, Белоярцев ухаживал за Ольгой Александровной самым внимательным образом, всячески стараясь при каждом удобном случае затушевать самою густою краскою ее отсутствующего мужа. Ему было очень приятно, что он мог теперь злить Розанова и заливать ему сала за кожу.
Гражданкам не понравилась Ольга Александровна. Бертольди сказала, что это фаля нетленная, а прочих Ольга Александровна изумляла своею с первого шага худо скрываемою обидчивостью и поразительнейшим невежеством. В первый же день своего прибытия, при разговоре об опере «Юдифь», она спросила: в самом ли деле было такое происшествие или это фантазия? и с тех пор не уставала утешать серьезно начитанных гражданок самыми непостижимыми вопросами. Утром на пятый день своей гражданской жизни Ольге Александровне стало уж очень грустно и непереносно. Она ушла помолиться в Казанский собор, поплакала перед образом Богоматери, переходя через улицу, видела мужа, пролетевшего на своих шведочках с молодою миловидною Полинькою, расплакалась еще больше и, возвратившись совершенно разбитая домой, провалялась до вечера в неутешных слезах, а вечером вышла веселая, сияющая и разражающаяся почти на всякое даже собственное слово непристойно громким хохотом. К ночи с ней сделалась истерика, и Белоярцев начал за ней ухаживать.
– Однако наша Юдифь, кажется, начинает кокетничать, – заговорила Бертольди.
– Со злости, – замечала Ступина.
– Да, это бывает, – подсказала Каверина. – Рок милосерд к Белоярцеву, про его долю не забывается.
– Да, – проговорила, потянувшись на кресле, Ступина. – Это вот только, как говорят у нас на Украйне: «do naszego brzega nie plynie nic dobrego»,[83] – и пошла в свою холодную комнату.
В девятый день Лизиного исчезновения из Петербурга, часа в четыре пополудни, Евгения Петровна сидела и шила за столом в своей угольной спальне. Против нее тоже с работою в руках сидела Полинька Калистратова. Николая Степановича Вязмитинова не было дома: он, переговорив с своим начальством, снова отправился в командировку; девушка растапливала печи в кабинете, зале и гостиной; няни и мамки не было дома. Пользуясь хорошею зарею, вырвавшеюся среди то холодной, то гнилой зимы, Евгения Петровна послала их поносить по воздуху детей.
Бледно-румяная заря узкою полоскою обрезала небосклон столицы и, рефлективно отражаясь сквозь двойные стекла окон, уныло-таинственно трепетала на стене темнеющей комнаты.
Евгения Петровна с Полинькой бросили иглы и, откинувшись в кресла, молча смотрели друг на друга.
– Мне, конечно, – произнесла, вздохнув, Полинька, – я в него верю и все перенесу: назад уж возвращаться поздно, да и… я думаю, что… он сам меня не бросит.
– Ни за что, – подтвердила Евгения Петровна.
– Да, – спокойнее ответила Полинька, как будто нуждавшаяся в этом подтверждении, – но за что же она его-то мучит?
Евгения Петровна промолчала.
– И ничего нельзя поделать! Некуда уйти, некуда скрыться! – высказывала свою мысль Полинька.
– Неприятное положение, – отвечала Женни и в то же мгновение, оглянувшись на растворенную дверь детской; вскрикнула, как вскрикивают дети, когда страшно замаскированный человек захватывает их в уголке, из которого некуда вырваться.
– Что ты! что ты! – останавливала ее Полинька и, взглянув по тому же направлению, сама вскрикнула.
В облитой бледно-розовым полусветом, полусумраком детской, как привидение, сложив руки на груди, стояла Лиза в своем черном капоре и черной атласной шубке, с обрывком какого-то шарфа на шее. Она стояла молча и не шевелясь.
– Лиза! – окликнула ее, оправляясь, Евгения Петровна.
Она разняла руки и в ответ поманила ее к себе пальцем.
Обе женщины разом вошли в детскую и взяли гостью за руки.
Руки Лизы были холодны как лед; лицо ее, как говорят, осунулось и теперь скорее совсем напоминало лицо матери Агнии, чем личико Лизы; беспорядочно подоткнутая в нескольких местах юбка ее платья была мокра снизу и смерзлась, а теплые бархатные сапоги выглядывали из-под обитых юбок как две промерзлые редьки.
– Не кричите так, не кричите, – прошептала Лиза.
– Ты напугала нас.
– Глупо пугаться: ничего нет страшного, – отвечала она по-прежнему все шепотом. – Пошли скорей нанять мне тут где-нибудь комнату, возле тебя чтобы, – просила она Женни.
– Да зачем же это сейчас? – уговаривала ее хозяйка. – Я одна, мужа нет, оставайся; дай я тебя раздену.
Лиза ни за что не хотела остаться у Евгении Петровны.
– Пойми ты, – говорила она ей на ухо, – что я никого, решительно никого, кроме тебя, не могу видеть.
Послали девушку посмотреть комнату, которая отдавалась от жильцов по задней лестнице. Комната была светлая, большая, хорошо меблированная и перегороженная прочно уставленными ширмами красного дерева. Лиза велела взять ее и послала за своими вещами.
– Завтра же еще это можно будет сделать, – говорила ей Евгения Петровна.
– Нет, пожалуйста, позволь сегодня. Я хочу все сегодня кончить, – говорила она, давая девушке ключи и деньги на расходы.
Вошла, возвратившись с прогулки, Абрамовна, обхватила Лизину голову, заплакала и вдруг откинулась.
– Седые волосы! – воскликнула она в ужасе.
Женни нагнулась к голове Лизы и увидела, что половина ее волос белые.
Евгения Петровна отделила прядь наполовину седых волос Лизы и перевесила их через свою ладонь у нее перед глазами. Лиза забрала пальцем эти волосы и небрежно откинула их за ухо.
– Где ты была? – спрашивала ее Евгения Петровна.
– После, – отвечала Лиза.
Только когда Евгения Петровна одевала ее за драпировкою в свое белье и теплый шлафрок, Лиза долго смотрела на огонь лампады, лицо ее стало как будто розоветь, оживляться, и она прошептала:
– Я видела, как он умер.
– Ты видела Райнера? – спросила Женни.
– Видела.
– Ты была при его казни!
Лиза молча кивнула в знак согласия головою.
В доме шептались, как при опасном больном. Няня обряжала нанятую для Лизаветы Егоровны комнату; сама Лиза молча лежала на кровати Евгении Петровны. У нее был лихорадочный озноб.
Через два или три часа привезли вещи Лизы, и еще через час она перешла в свою новую комнату, где все было установлено в порядке и в печке весело потрескивали сухие еловые дрова.
Озноб Лизы не прекращался, несмотря на высокую температуру усердно натопленной комнаты, два теплые одеяла и несколько стаканов выпитого ею бузинного настоя.
Послали за Розановым.
Лизавета Егоровна встретила его улыбкой и довольно крепко сжала его руку.
– Лихорадка, – сказал Розанов, – простудились?
– Верно, – отвечала Лиза.
– Далеко ездили? – спросил Розанов.
Лиза кивнула утвердительно головою.
– В одной своей городской шубке, – подсказала Евгения Петровна.
– Гм! – произнес Розанов, написал рецепт и велел приготовить теплую ванну.
К полуночи озноб неожиданно сменился жестоким жаром, Лиза начала покашливать, и к утру у нее появилась мокрота, окрашенная алым кровяным цветом.
Розанов бросился за Лобачевским.
В восьмом часу утра они явились вместе. Лобачевский внимательно осмотрел больную, выслушал ее грудь, взял опять Лизу за пульс и, смотря на секундную стрелку своих часов, произнес:
– Pneumonia, quae occupat magnam partem dextri etapecem pulmoni sinistri, complicate irritatione systemae nervorum. – Pulsus filiformis.[84]
– Mea opinione, – отвечал на том же мертвом языке Розанов, – quod hic est indicatio ad methodi medendi anti-flogistica; hirudines medicinales numeros triginta et nitrum.[85]
– Prognosis lactalis, – еще ниже заговорил Лобачевский. – Consolationis gratia possumus proscribere amygdalini grana quatuor in emulsione amygdalarum dulcium uncias quatuor, – et nihil magis![86]
– Нельзя ли перевести этот приговор на такой язык, чтобы я его понимала, – попросила Лиза.
Розанов затруднялся ответом.
– Удивительно! – произнесла с снисходительной иронией больная. – Неужто вы думаете, что я боюсь смерти! Будьте честны, господин Лобачевский, скажите, чтό у меня? Я желаю знать, в каком я положении, и смерти не боюсь.
– У вас воспаление легких, – отвечал Лобачевский.
– Одного?
– Обоих.
– Значит, finita la comedia?[87]
– Положение трудное.
– Выйдите, – сказала она, дав знак Розанову, и взяла Лобачевского за руку.
– Люди перед смертью бывают слабы, – начала она едва слышно, оставшись с Лобачевским. – Физические муки могут заставить человека сказать то, чего он никогда не думал; могут заставить его сделать то, чего бы он не хотел. Я желаю одного, чтобы этого не случилось со мною… но если мои мучения будут очень сильны…
– Я этого не ожидаю, – отвечал Лобачевский.
– Но если бы?
– Что же вам угодно?
– Убейте меня разом.
Лобачевский молчал.
– Уважьте мое законное желание…
– Хорошо, – тихо произнес Лобачевский.
Лиза с благодарностью сжала его руку.
Весь этот день она провела в сильном жару, и нервное раздражение ее достигало крайних пределов: она вздрагивала при малейшем шорохе, но старалась владеть собою. Амигдалина она не хотела принимать и пила только ради слез и просьб падавшей перед нею на колени старухи.
Перед вечером у нее началось в груди хрипение, которое становилось слышным по всей комнате.
– Ага, уж началась музыка, – произнес шепотом Лобачевский, обращаясь к Розанову.
– Да, худо.
– К утру все будет кончено.
– Вы не бойтесь, – сказал он, держа за руку больную. – Больших мучений вы не испытаете.
– Я верю вам, – отвечала Лиза.
– Батюшка!.. – трепеща всем телом и не умея удержать в повиновении дрожащих губ, остановила Лобачевского на лестнице Абрамовна.
– Умрет, старушка, умрет, ничего нельзя сделать.
– Батю-ш-ш-шка! – опять простонала старуха.
– Ничего, ничего, няня, нельзя сделать, – отвечал, спускаясь по ступеням, Лобачевский.
Все существо старухи обратилось с этой минуты в живую заботу о том, чтобы больная исповедовалась и причастилась.
– Матушка, Лизушка, – говорила она, заливаясь слезами, – ведь от этого тебе хуже не будет. Ты ведь христианского отца с матерью дитя: пожалей ты свою душеньку.
– Оставьте меня, – говорила, отворачиваясь, Лиза.
– Ангел мой! – начинала опять старуха.
– Нельзя ль ко мне привезть Бертольди? – отвечала Лиза.
– На что вам Бертольди? – спокойно урезонивал больную Розанов. – Она только будет раздражать вас. Вы сами хотели избегать их; теперь же у вас с ними ведь ничего нет общего.
– Однако оказывается больше, чем я думала, – отвечала раздражительно Лиза.
Розанов замолчал.
– Лиза, послушайся няни, – упрашивала со слезами Женни.
– Матушка! друг мой! послушайся няни, – умоляла, стоя у кровати на коленях, со сложенными на груди руками, старуха.
– Лизавета Егоровна! Гейне, умирая, поручал свою бессмертную душу Богу, отчего же вы не хотите этого сделать хоть для этих женщин, которые вас так любят? – упрашивал Розанов.
– Хорошо, – произнесла с видимым усилием Лиза.
Абрамовна вскочила, поцеловала руку больной и послала свою кухарку за священником, которая возвратилась с какою-то длинненькою связочкою, завернутою в чистенький носовой платочек.
Сверточек этот она осторожно положила на стул, в ногах Лизиной постели.
Больной становилось хуже с каждою минутою. По целой комнате слышалось легочное клокотание, и из груди появлялись окрашенные кровью мокроты.
Пришел пожилой священник с прекрасным бледным лицом, обрамленным ниспадающими по обе стороны черными волнистыми волосами с легкою проседью.
Он поклонился Евгении Петровне и Розанову, молча раскатал свернутый епитрахиль, надел его, взял в руки крест и с дароносицею вошел за Абрамовною к больной.
– Попросите всех выйти из этой комнаты, – шепнул он няне.
Они остались вдвоем с Лизою.
Священник тихо произнес предысповедные слова и наклонился к больной.
Лиза хрипела и продолжала смотреть на стену.
. .
Священник вздохнул, осенив ее крестом, и сильно взволнованный вышел из-за ширмы.
Провожая его, Розанов хотел дать ему деньги. Священник отнял руку.
– Не беспокойтесь; не за что мне платить, – сказал он.
Розанов не нашелся ничего сказать.
Когда Розанов возвращался в комнату больной, в передней его встретила немка-хозяйка с претензиею, что к ней перевезли умирающую.
– Вам будет заплачено за все беспокойства, – ответил ей, проходя, Розанов.
Усиливающееся легочное хрипение в груди Лизы предсказывало скорую смерть.
Заехал Лобачевский и, не заходя за ширмы, сказал:
– Конец.
– Вы очень изнурены, это для вас вредно, усните, – посоветовал он Евгении Петровне.
Та махнула опять рукою и заплакала.
– Перестань, Женни, – произнесла чуть внятно Лиза, давясь мокротой. – Душит меня, – проговорила она еще тупее через несколько времени и тотчас же, делая над собою страшное усилие, выговорила твердо: – С ними у меня общего… хоть ненависть… хоть неумение мириться с тем обществом, с которым все вы миритесь… а с вами… ничего, – договорила она и захлебнулась.
– Батюшка! колоколец уж бьет, – закричала из-за ширмы стоявшая возле умирающей Лизы Абрамовна.
Розанов метнулся за ширмы. Лиза с выкатившимися глазами судорожно ловила широко раскрытым ртом воздух.
Евгения Петровна упала в дурноте со стула; растерявшийся Розанов бросился к ней.
Когда он лил воду сквозь сжатые зубы Евгении Петровны, в больной груди умирающей прекратилось хрипение.
Посадив Вязмитинову, Розанов вошел за ширмы. Лиза лежала навзничь, закинув назад голову, зубы ее были стиснуты, а посиневшие губы открыты. На неподвижной груди ее лежал развернутый платочек Абрамовны с тремя восковыми свечечками, четвертая тихо теплилась в замершей руке Лизы. Абрамовна, наклонив голову, шептала молитву и заводила веками остановившиеся глаза Лизы.
Похороны Лизы были просты, но не обошлись без особых заявлений со стороны некоторых граждан. Один из них прошел в церковь со стеариновою свечкою и во все время отпевания старался вылезть наружу. С этою же свечкою он мыкался всю дорогу до кладбища и, наконец, влез с нею на земляной отвал раскрытой могилы.
– Господа, мы просим, чтоб речей не было, этого не желала покойница и не желаем мы, – произнес Розанов, заметя у гражданина со стеариновою свечою какую-то тетрадку.
Всякие гражданские мотивы были как-то ужасно противны в эти минуты, и земля на крышку Лизиного гроба посыпалась при одном церковном молении о вечном покое.
Баронесса Альтерзон была на похоронах сестры и нашла, что она, бедняжка, очень переменилась.
Белоярцев шел на погребение Лизы тоже с стеариновою свечою, но все время не зажигал ее и продержал в рукаве шубы. Тонкое, лисье чутье давало ему чувствовать, что погода скоро может перемениться и нужно поубрать парусов, чтобы было на чем после пролавировать.