Новые трепетания не успокоивались. Москва ждала скандала и чуть не дождалась его.
Утром одного дня Арапов вышел из своего дома с Персиянцевым, взяли извозчика и поехали ко Введению в Барашах.
Они остановились у нестеровского дома.
– Ступайте, – сказал Арапов, тревожно оглядываясь и подавая Персиянцеву из-под своей шинели тючок, обшитый холстом.
– А вы? – спросил Персиянцев.
– Я подожду здесь: всюду надо смотреть.
Персиянцев вошел на чистый купеческий двор и, отыскав двери с надписью «контора», поднялся по лестнице.
Посланный им артельщик возвратился с Андрияном Николаевым.
– От Розанова, – сказал Персиянцев.
– А! милости прошу, пожалуйте, – воскликнул центральный человек. – Как они, в своем здоровье?
– Ничего, – отвечал, краснея, непривычный ко лжи Персиянцев.
– Давно вы их видели?
– Вчера, – отвечал, еще более краснея, Персиянцев. – Вы получили вчера его письмо?
– Получили-с, получили. А это что: товар?
– Да.
– Сколько же тут?
– Триста.
– Что ж, поскупились, али недостача? – шутил центральный человек и, взяв тючок из рук Персиянцева, пригласил войти далее.
Проходя третью комнату конторы, Персиянцев увидел Пармена Семеновича, любезно беседовавшего с частным приставом.
– Андрияша! чайку не хочешь ли? – спросил Пармен Семенович.
– Нет, Пармен Семенович, только что пил, – ответил, проходя, центральный человек.
– Дей Митрев! – крикнул он, сев за конторку и усадив Персиянцева, несколько растерявшегося при виде частного пристава.
Показался артельщик самого древнего письма.
– Положь-ка эту штучку, да завтра ее в низовой посылке отправь Жилину.
– Слушаю, – ответил Дей Митрев и унес с собою тючок в кладовую почетного гражданина и 1-й гильдии купца Нестерова.
– Будет исполнено, – сказал Персиянцеву центральный человек, и они простились.
Проходя мимо Пармена Семеновича, Персиянцев раскланялся с ним и с частным приставом.
– Кланяйтесь господину доктору, – сказал опять Андриян Николаев Персиянцеву у порога.
Арапова не было у ворот.
Персиянцев глянул туда, сюда – нету.
Он пошел один.
Но не успел Персиянцев сделать несколько шагов, его нагнал Арапов.
– Что? – спросил он мрачно.
Персиянцев ему рассказал все, что мы знаем.
– А где это вы были? Я вас не видал за воротами. Я сидел в трактире, оттуда виднее. Я видел, как вы вышли.
– Ну, – говорил Арапов, усевшись дома перед Персиянцевым и Соловейчиком, – теперь за новую работу, ребята.
День целый Арапов строчил, потом бегал к Райнеру, к Рациборскому. Правили, переправляли и, наконец, сочинили что-то.
– Теперь чертъ, Соловейчик, – сказал Арапов.
И Соловейчик стал чертить.
За полночь Соловейчик кончил свое ковырянье на литографическом камне, сделал вальком пару пробных оттисков и ушел из квартиры Арапова.
На Чистых Прудах становилось скучновато. Новостей эффектных не было. Маркиз жаловался, что сходка топчет в его комнате полы и раздавила зубную щеточку накладного серебра.
Самым приятным занятием маркизы было воспитание Лизы. Ей внушался белый либерализм и изъяснялось его превосходство перед монтаньярством. Маркиза сидела, как Калипсо в своем гроте; около нее феи, а перед ними Лиза, и они дудели ей об образцах, приводя для контраста женщин из времени упадка нравов в Риме, женщин развратнейших дней Франции и некую московскую девицу Бертольди, возмущающую своим присутствием чистоту охраняемых феями нравственных принципов.
В ряду московских особенностей не последнее место должны занимать пустые домы. Такие домы еще в наше время изредка встречаются в некоторых старых губернских городах. В Петербурге таких домов вовсе не видно, но в Москве они есть, и их хорошо знают многие, а осебенно люди известного закала.
Пустой дом в губернии исключительно бывает дом или спорный, или выморочный, или за бесценок взятый в залог одуревшим скрягою. Встречаются такие домы преимущественно в городах, где требование на помещения относительно не велико, доход с домов не верен, а обыватель не охотник ни до каких затрат на ремонт здания. Но страннее всего, что встречаются такие домы и в нашей оригинальной столице, и даже нередко стоят они среди самой густонаселенной местности. Кругом битком набито всякого народа, а тут вдруг стоит дом: никогда в его окнах не видно света, никогда не отворяются его ворота, и никто им, по-видимому, не интересуется. Словно никому этот дом не принадлежит и никому он не нужен.
Иногда в таком доме обитает какой-нибудь солдат, занимающийся починкою старой обуви, и солдатка, ходящая на повой. Платит им жалованье какой-то опекун, и живут они так десятки лет, сами не задавая себе никакого вопроса о судьбах обитаемого ими дома. Сидят в укромной теплой каморке, а по хоромам ветер свищет, да бегают рослые крысы и бархатные мышки.
Один такой дом стоял невдалеке от московской Сухаревой башни. Дом этот был довольно большой, двухэтажный, в один корпус, без всяких флигелей. Дом стоял посреди большого двора, некогда вымощенного камнем, а ныне заросшего шелковистою муравкою. На улицу выходила одна каменная ограда с давно не отворявшимися воротами и ветхой калиткой. В кухне дома жил дворник, какой и должен находиться в таком доме. Это был отставной солдат, промышлявший теркою и продажею особенного нюхательного табаку, а в сожительстве он имел солдатку, не свою, а чужую солдатку, гадавшую соседям пустого дома на картах. В конуре у калитки еще жила старая цепная собака, и более, казалось, никто не обитал в этом доме.
Но это только так казалось.
По вечерам в калитку дома входили три личности. Первая из этих личностей был высокий рыжий атлет в полушубке, человек свирепого и решительного вида; вторая, его товарищ, был прекоренастый черный мужик с волосами, нависшими на лоб. Он был слеп, угрюм и молчалив.
Далее сюда входил еще молодой паренек, которого здесь звали Андреем Тихоновичем.
Все это были люди беспаспортные и никому из ближних соседей ни с какой стороны не известные.
Слепец и его рыжий товарищ жили в большой, пустой комнате второго этажа и платили сторожу по три четвертака в месяц, а молодой жидок, которого здесь звали Андреем Тихоновичем, жил в продолговатой узенькой комнате за ними.
Обе эти комнаты были совершенно пусты так же, как и все остальные покои пустого дома.
У мужиков на полу лежали два войлока, по одной засаленной подушке в набойчатых наволочках, синий глиняный кувшин с водою, деревянная чашка, две ложки и мешочек с хлебом; у Андрея же Тихоновича в покое не было совсем ничего, кроме пузыречка с чернилами, засохшего гусиного пера и трех или четырех четвертушек измаранной бумаги. Бумага, чернила и перья скрывались на полу в одном уголке, а Андрей Тихонович ночлеговал, сворачиваясь на окне, без всякой подстилки и без всякого возглавия.
Андрей Тихонович тоже был беспаспортный и проживал здесь с половины лета, платя сторожу в месяц по полтине серебра.
Теперь и Андрею Тихоновичу, и рыжему с слепым приходилось плохо. Сторож не выгонял их; но холода, доходившие до восьми градусов, делали дальнейшее пребывание в пустом, нетопленом доме довольно затруднительным.
Перелетным птицам приходилось искать нового, более или менее теплого и притом опять дешевого и безопасного приюта; а по этому случаю жильцы пустого дома желчны и беспокойны.
В ночь, когда Арапов поручил Нафтуле Соловейчику последнюю литографскую работу и когда Соловейчик, окончив ее, сделал два пробные оттиска, он, дойдя до забора пустого дома, перескочил его за собачьей конурою и, так сказать, перекинувшись Андреем Тихоновичем, прошел в свою пустую казарму.
Час был поздний, но соседи жидка еще не спали: они ругались с холода.
Андрей Тихонович постоял одну минутку, послушал и потом начал ходить, беспрестанно останавливаясь и приставляя палец ко лбу.
По гримасам и ужимкам жидовского лица видно было, что в душе Нафтулы Соловейчика кипит какой-то смелый, опасный план, заставляющий его не слыхать ругательств соседей и не чувствовать немилосердного холода пустой горницы.
– Да, так, так, – проговорил к полуночи Соловейчик и, вынув из кармана бумажный сверточек, достал оттуда стеариновый огарочек. Из другого кармана он вынул спичку и, добыв ею огня, стал моститься в уголышке. Сначала Соловейчик капнул несколько раз на пол стеарином и приставил к не застывшим еще каплям огарок. Потом подошел к двери соседей, послушал и, отойдя опять на цыпочках, прилег к огарку, достал из кармана сверточек чистой бумаги, разложил его перед собою и, вынув ломаный перочинный ножик, стал поправлять перо.
Через пять минут жидок, скосоротившись, вывел титул должностного лица, которому назначалась бумага, и остановился. Потом покусал верхушку пера, пососал губы и начал: «Хотя и находясь в настоящую время в противозаконном положении без усякий письменный вид, но по долгу цести и совести свяссенною обязанностию за долг себе всегда поставляю донести, что…» и т. д. Соловейчик все писал, словно историю сочинял или новое поминанье заводил. Имен, имен в его сочинении было, как блох в собачьей шкуре: никого не забыл и всем нашел местечко. Прошло более часа, прежде чем Соловейчик окончил свое сочинение строками: «а посему, если благоугодно будет дозволить мне жительство и снабдить приказаниями, то я надеюсь в сей должности еще полнее оправдать доверие начальства».
– Нет, брешешь! Семь пачек я сам знаю, что есть, да что в них, в семи-то пачках? Черт ты! Антихрист ты, дьявол ты этакой; ты меня извести хочешь; ты думаешь, я не вижу, чего ты хочешь, ворище ты треанафемский! – ругался в соседстве слепой.
– Молчи! – прошипел рыжий.
– Молчи! Нет, не замолчу, не замолчу, а я тебя в Сибирь сошлю.
– Молчи, чтоб тебе высадило.
– Не стану молчать: ты подай мне свою подушку, а мою возьми. Ты меня обворовал: бумажек мне навязал, а деньги себе взял.
– Молчи! – прошипел рыжий.
– Не замолчу, я до государя доведу. Я виноват, я и повинюсь, что я виноват: казните, милуйте; загубил христианскую душу. Тебя просил: не греши, Антошка; дели как по-божинскому. Вместе били почтальона, вместе нам и казна пополам, а ты теперь, видя мое калечество, что мне напхал в подушку?
– Молчи, черт, в подушке твои деньги.
– Врешь: ты деньги вытащил, а напхал бумажек. Я вчера достал одну, всем показывал: вот, говорю, барин один мне сигнацию подарил; говорят: чайная бумажка. Это ты, разбойник, это твое дело.
Соловейчик обезумел.
– Подай мне свою подушку, – кричал разъяренный слепец.
– Молчи, дьявол! – шипел рыжий.
– Подай.
– Убью, молчи.
– А, убьешь! – проревел слепой, и вслед за тем рыжий вскрикнул.
Соловейчик толкнул дверь и увидал, что слепой сидит на рыжем и душит его за горло, а тот одною рукою слабо защищается, а другой держит набойчатую подушку.
Еврей в одно мгновение сообразился: он схватил свой перочинный ножик, подскочил с ним к борющимся, ловко воткнул лезвие ножа в левый глаз рыжего и, в то же мгновение схватив выпущенную нищим подушку, слетел с лестницы и, перебросившись с своим приобретением через забор, ударился по улице.
На дворе был холод, звонили к заутреням, и из переулочков выныривали темные личности, направлявшиеся с промышленным ночью товарцем к Сухаревой, Лубянке и Смоленскому рынку.
Соловейчик, разумеется, никому не продал своей подушки и теперь уже не думал о забытом на прежней квартире сочинении со множеством знакомых и незнакомых нам имен.
Сочинение это, в числе прочих бумаг бежавшего Соловейчика, через некоторое время было взято сторожем пустого дома и поступило на конические заверточки при мелочной продаже нюхательного табаку.
Дальнейшая судьба этого сочинения достоверно не известна. Но если в это время у сторожа никто не купил табаку полфунта разом, то вряд ли сочинение Соловейчика сохранится для потомка, который задумает вполне изобразить своим современникам все многоразличные чудеса нашего достославного времени.
Вскоре после описанных последних событий Розанов с Райнером спешно проходили по одному разметенному и усыпанному песком московскому бульвару. Стоял ясный осенний день, и бульвар был усеян народом. На Спасской башне пробило два часа.
Райнер с Розановым шли довольно скоро и не обращали внимания на бульварную толпу.
На одной лавочке, в конце бульвара, сидел высокий сутуловатый человек с большою головою, покрытою совершенно белыми волосами, и с сильным выражением непреклонной воли во всех чертах умного лица. Он был одет в ватную военную шинель старой формы с капюшоном и в широкодонной военной фуражке с бархатным околышем и красными кантами.
Рядом с этим человеком сидел Илья Артамонович Нестеров.
Оба эти лица вели между собою спокойный разговор, который, однако, не тек плавным потоком, а шел лаконически, отдельными замечаниями, насмешечками и сдержанными улыбками, дополнявшими лаконические недомолвки устной речи.
Из толпы людей, проходивших мимо этой пары, многие отвешивали ей низкие поклоны. Кланялись и старики, и кремлевские псаломщики, и проходивший казанский протопоп, и щеголеватый комми с Кузнецкого моста, и толстый хозяин трех лавок из Охотного ряда, и университетский студент в ветхих панталонах с обитыми низками и в зимнем пальто, подбитом весенним ветром.
Военный старик спокойно снимал свою фуражку и совершенно с одинаковым вниманием отвечал на каждый поклон. С ним вместе откланивался и Илья Артамонович. Иногда военный старик останавливал кого-нибудь из известных ему людей и предлагал один-два короткие вопроса и затем опять делал своему соседу короткие односложные замечания, после которых они улыбались едва заметною улыбкою и задумывались.
Поравнявшись с этою парою, Розанов, несмотря на свою сосредоточенность, заметил ее и поклонился.
– Кому это вы кланялись? – спросил, оглядываясь, Райнер.
– Вон тому старику.
– Кто ж это такой?
– Генерал Стрепетов, – с некоторою национальною гордостью отвечал доктор.
– Вот это-то Стрепетов! – воскликнул Райнер.
– Будто вы его не узнали?
– Я его никогда не видал. Какая голова львиная!
– Да, это голова.
– Вы с ним знакомы?
– Нет: ему здесь все кланяются.
– С кем же это он сидит?
– А это купец Нестеров, старовер.
Доктор с Райнером повернули с бульвара направо и исчезли в одном переулке.
Можно было предположить, что доктор только отвел куда-то Райнера, где не требовалось его собственного присутствия, ибо он вскоре снова появился на бульваре и так же торопливо шел в обратную сторону.
Генерал и старовер еще сидели на той же лавочке. Толпа стала редеть.
– Господину доктору, – произнес Нестеров, кланяясь во второй раз Розанову.
– Здравствуйте, Илья Артамонович, – ответил Розанов, откланиваясь и не останавливая своего шага.
– Здравствуйте, господин доктор! – вдруг неожиданно произнес генерал Стрепетов.
Доктора очень удивило это неожиданное приветствие и он, остановясь, сделал почтительный поклон генералу.
– Не хотите ли присесть? – спросил его Стрепетов, показывая рукою на свободную половину скамейки.
Розанов поблагодарил.
– Присядьте, прошу, – повторил генерал.
Розанов сел.
– Устали? – начал Стрепетов, внимательно глядя в лицо доктора.
– Нет, не особенно устал.
– Что, вы давно в Москве?
– Нет, очень недавно.
– Здешнего университета?
– Нет, я был в киевском университете.
– Значит, пан муви по-польску: «бардзо добжэ».
– Я говорил когда-то по-польски.
– Ну, а что у нас в университете?
– Кажется, ничего теперь.
– Депутация вернулась?
– Да, они возвратились.
– Не солоно хлебавши, – досказал генерал с ядовитою улыбкой, в которой, впрочем, не было ничего особенно обидного для депутатов, о которых шла речь.
Генерал еще пошутил с Розановым и простился с ним и Нестеровым у конца бульвара.
Вечером в этот день доктор зашел к маркизе; она сидела запершись в своем кабинете с полковником Степаненко.
Доктор ушел к себе, взял книгу и завалился на диван. Около полночи к нему зашел Райнер.
– Что это у нашей маркизы? – спросил он на первом шагу, входя <в кабинет> Розанова.
– А что?
– Такая таинственность. Шторы спущены, двери кругом заперты, и никого не принимает.
– Она с Степаненко сидит.
– То-то, что ж это там за секреты вдруг?
– Да так, друг друга на выгонки пугают.
Райнер засмеялся.
– Комедия, право, – весело вставил доктор, – трус труса пугает. Вот, Райнер, нет у нас знакомого полицейского, надеть бы мундир да в дверь. Только дух бы сильный пошел.
Райнер опять засмеялся.
– А что на сходке? – спросил доктор.
– Ах, тоже бестолковщина. Начнут о деле, а свернут опять на шпионов.
– Вы заходили к Бахаревым?
– Да, на минутку был, – отвечал Райнер довольно сухо и как бы вовсе нехотя.
Доктор перестал спрашивать и продолжал чтение. Райнер остался у него ночевать, разделся и тотчас же уснул.
Утром Райнер с доктором собирались выйти вместе и, снаряжаясь, пошучивали над вчерашним экстренным заседанием у маркизы. Райнер говорил, что ему надо ехать в Петербург, что его вызывают.
В это время в воротах двора показался высокий человек в волчьей шубе с капюшоном и в киверообразной фуражке. Он докликался дворника, постоял с ним с минуту и пошел прямо в квартиру Розанова.
Розанов все это видел из окна и никак не мог понять, что бы это за посетитель такой?
Через минуту это объяснилось: это был лакей генерала Стрепетова, объявивший, что генерал приказали кланяться и просят побывать у них сегодня вечером.
Лакей ничего не сказал больше.
Доктор обещался прийти. Целый день он ломал себе голову, отыскивая причину этого приглашения и путаясь в разных догадках. Райнера тоже это занимало.
Вечером, в половине восьмого часа, Розанов выпил наскоро стакан чаю, вышел из дома, сторговал извозчика на Мясницкую и поехал.
На Мясницкой доктор остановился у невысокого каменного дома с мезонином и вошел в калитку. Вечер был темный, как вообще осенние вечера в серединной России, и дом, выкрашенный грязно-желтою краскою, смотрел нелюдимо и неприветливо. В двух окнах ближе к старинному крыльцу светилось, а далее в окнах было совсем черно, и только в одном из них вырезалась слабая полоска света, падавшего из какого-то другого помещения. В передней на желтом конике сидел довольно пожилой лакей и сладко клевал носом. Около него, облокотясь руками на стол, спал казачок. В передней было чисто: стояла ясеневая вешалка с военными шинелями, пальто и тулупчиком, маленький столик, зеркало и коник, а на стене висел жестяной подсвечник с зеркальным рефлектором, такой подсвечник, какой в Москве почему-то называется «передней лампой».
При входе доктора старый лакей проснулся и толкнул казачка, который встал, потянулся и опять опустился на коник.
Розанову вся эта обстановка несколько напоминала губернские нравы.
– Дома генерал? – спросил он лакея.
– У себя-с, – отвечал старик.
– Могу я его видеть?
– Вы чиновник?
– Нет, не чиновник, – отвечал доктор.
– Пожалуйте, – ласково пригласил старик, вешая докторское пальто.
– Кто же доложит обо мне? – спросил доктор. – Надо доложить, что Розанов, за которым Александр Павлович присылал нынче утром.
– Пожалуйте, пожалуйте, докладывать не надо. Я вот только посвечу вам: генерал в своем кабинете, в мезонине.
Доктор, следуя за лакеем, прошел через залу, которая при минутном освещении обратила на себя его внимание крайнею простотою убранства; затем они повернули в коридор и стали подниматься по деревянной лестнице.
Дойдя до поворота, где лестница образовывала небольшую площадку, лакей со свечою остановился и, сделав доктору знак, пропустил его вперед.
Доктор один, без провожатого, поднялся на вторую половину лестницы и очутился в довольно большой комнате, где за столом сидел весьма почтенный человек и читал газету.
При появлении доктора человек встал, окинул его с ног до головы спокойным, умным взглядом и, взявшись за ручку одной из боковых дверей, произнес вполголоса:
– Пожалуйте.
В отворенную дверь Розанов увидел еще бульшую комнату с диванами и большим письменным столом посредине. На этом столе горели две свечи и ярко освещали величественную фигуру колоссального седого орла.
Этот орел был генерал Стрепетов.
Генерал Стрепетов сидел на кресле по самой середине стола и, положив на руки большую белую голову, читал толстую латинскую книжку. Он был одет в серый тулупчик на лисьем меху, синие суконные шаровары со сборками на животе и без галстука. Ноги мощного старика, обутые в узорчатые азиатские сапоги, покоились на раскинутой под столом медвежьей шкуре.
При входе доктора генерал поднял голову, покрыл ладонью глаза и, всмотревшись в гостя, произнес:
– Прошу покорно.
Доктор поклонился.
– Очень благодарен, что пожаловали, – сказал опять Стрепетов и, указывая на стул, стоявший сбоку стола, добавил: – прошу садиться.
Доктор ничего не отвечал и молча сел на указанный ему стул.
Стрепетов вынул из кармана синий фуляр с белыми кольцами, осмотрел его и, громко высморкавшись, спросил:
– Вы ведь из революционеров?
Розанов смешался.
Стрепетов, свертывая платок, взглядывал исподлобья на Розанова.
– Это нехорошо отрекаться от своего звания, – заметил Стрепетов после довольно долгой паузы.
– Я не знаю, что вы хотите сказать этим? – проговорил смущенный Розанов.
Стрепетов посмотрел на него и, не сводя своего орлиного взгляда, сверкавшего из-под нависших белых волос, начал:
– Я вас сконфузил. Это утешительно: значит, вы действительно еще русский человек, своего смысла не утратили. Чувствуете, что затевают дело неладное.
Доктор выжидал, что будет далее.
– Р-е-в-о-л-ю-ц-и-я! – произнес с большою расстановкою Стрепетов. – Это какое слово? Слышится будто что-то как нерусское, а? С кем же это вы хотите делать революцию на Руси?
– Вы мне, Александр Павлович, уже раз заметили, что я отрекаюсь от своего звания, а мне и еще раз придется отречься. Я никакой революции не затеваю.
– Верю. Ну, а другие?
– Почем же мне знать, что думают другие! «У всякого барона своя фантазия».
– У всякого есть свой царь в голове, говорится по-русски, – заметил Стрепетов. – Ну, а я с вами говорю о тех, у которых свой царь-то в отпуске. Вы ведь их знаете, а Стрепетов старый солдат, а не сыщик, и ему, кроме плутов и воров, все верят.
– И я вам верю, – произнес Розанов, смело и откровенно глядя в грозное лицо старика.
Теперешний Стрепетов был не похож на Стрепетова, сидевшего вчера на лавочке бульвара. Он был суров и гневен. Умный лоб его морщился, брови сдвигались, он шевелил своими большими губами и грозно смотрел в сторону из-под нависших бровей. Даже белый стог волос на его голове как будто двигался и шевелился.
«Недаром тобой детей-то пугали», – подумал Розанов, сидя спокойно и храня мертвое молчание.
Это тянулось несколько минут.
– Асессор! – крикнул наконец Стрепетов, ударяя два раза в ладоши.
По лестнице раздались шаги спускающегося человека, потом по ней кто-то быстро взбежал, и в комнату вошел казачок.
– Прикажи подать чаю, – велел Стрепетов, и опять водворилось молчание.
Через десять минут подали генералу большую чайную чашку чаю, а Розанову стакан.
– Вы и должны мне верить, – раздражительно произнес Стрепетов, проглотив два глотка чаю.
– Я вам и верю, – отвечал Розанов.
– Со мной нечего бояться откровенности. Откровенничаете же с кем попало, лишь бы вам потакали по вас.
– Я с вами готов быть совершенно откровенным, – спокойно произнес Розанов.
Генерал взглянул на него и потребовал себе другую чашку чаю.
Он, видимо, обезоруживался, но оставался чрезвычайно возбужденным и серьезным.
– Кто ж это у вас коноводом? Кто этим делом, коноводит?
– Я хочу отвечать вам, Александр Павлович, совершенно откровенно, а мой ответ опять вам может показаться уверткой: никакого коновода я не знаю, и никто, мне кажется, ничем не коноводит.
Стрепетов взглянул на доктора, потом хлебнул чаю и проговорил:
– Ну, это значит еще умнее.
– Так оно и есть, как я говорю.
– А какой это иностранец тут у вас сидит?
– Верно, вы изволили слышать о Райнере?
– Может быть. Что ж оно такое этот, как вы его называете, Райнер?
– Очень честный и умный человек.
– Отзыв завидный. Вы его хорошо знаете?
– Утвердительно на этот вопрос отвечать не могу; но мы приятели.
– А-а?
– Да.
– Откуда ж у вас началось с ним знакомство?
Доктор рассказал в общих чертах все, что мы знаем.
– И вам не пришло в голову ничего разузнать, чего он сидит здесь, в России?
– Он очень скрытен.
– Значит, один за всех молчит. Ну-с, а если он?..
– Это клевета, Александр Павлович, это невозможно: я головою отвечаю, что он честный человек.
– Ну, с головою-то, батюшка, не торопитесь: она ведь пока одна у вас. Ведь не за деньгами же он приехал?
– Нет.
– Значит, что же он такое?
– Если вам угодно… пожалуй, революционер.
– Ну да, социалист, конечно. Другого-то ведь ничего быть не может.
Доктор промолчал.
– Ну вот. А говорите: умный человек он; какой уж тут ум.
– Эх-ма-хма! – протянул, немного помолчав и глубоко вздохнув, Стрепетов. – Какие-то социалисты да клубисты! Бедная ты, наша матушка Русь. С такими опекунами да помощниками не скоро ты свою муштру отмуштруешь. Ну, а эти мокроногие у вас при каких же должностях?
– Вы говорите о…
– Ну, о ваших француженках-то.
– Ни при каких, мне кажется. Болтают и только.
– Экие сороки! Нет, ей-ей, право, это начальство совсем без сердца. Ну что бы такое хоть одну из них попугать; взять бы да попугать блох-то.
– Да взять-то не за что.
– Да так, из вежливости, а то бьются, бьются бабы, и никакого им поощрения нет.
Доктор улыбнулся, и сам генерал не выдержал, рассмеялся.
– Зачем же вы, господа, раскольников-то путаете? – начал Стрепетов. – Ну, помилуйте, скажите: есть ли тут смысл? Ну что общего, например скажем, хоть с этими вашими сойгами у русского человека?
– Мне кажется, их не мешают.
– А книжки на Волгу через кого посылали?
Доктор недоумевал.
– Вы полагаете, что я этого не знаю. Слухом, батюшка, земля полнится. Я с диву дался, узнавши это. Вчера их мужики только отколотили при всем честном народе, а они опять с ними заигрывают.
– Я ни о чем таком не имею никакого понятия, – проговорил Розанов.
Стрепетов зорко посмотрел на него исподлобья и проговорил:
– Как же-с, как же! Илья Артамонович всю эту кладь в воду спустил.
– Бросил книжки в воду?
– Бросил-с.
– В обществе полагают, что раскольники недовольный элемент.
– А вы как полагаете, господин доктор?
– И я так же думаю.
– И думаете, что они пойдут войною против царя?
– Нет, я этого не думаю.
– То-то и есть: вы ведь живали в народе, вам стыдно не знать его; ну какой же он революционер? Эх, господа! господа!
– Мне будет странно говорить вам, Александр Павлович, что я ведь сам опальный. Я без мала почти то же самое часто рассказываю. До студентской истории я верил в общественное сочувствие; а с тех пор я вижу, что все это сочувствие есть одна модная фраза.
– И умно делаете. Затем-то я вас и позвал к себе. Я старый солдат; мне, может быть, извините меня, с революционерами и говорить бы, пожалуй, не следовало. Но пусть каждый думает, кто как хочет, а я по-своему всегда думал и буду думать. Молодежь есть наше упование и надежда России. К такому положению нельзя оставаться равнодушным. Их жалко. Я не говорю об университетских историях. Тут что ж говорить! Тут говорить нечего. А есть, говорят, другие затеи…
Генерал вдруг остановился и проницательно посмотрел в глаза доктору. Тот выдержал этот взгляд спокойно.
– Ведь всё вздоры какие-то.
– Это ясно, – проговорил доктор.
– Да как же не ясно? Надо из ума выжить, чтоб не видать, что все это безумие. Из раскольников, смирнейших людей в мире, которым дай только право молиться свободно да верить по-своему, революционеров посочинили. Тут… вон… общину в коммуну перетолковали: сумасшествие, да и только! Недостает, чтоб еще в храме Божием манифестацию сделали: разные этакие афиши, что ли, бросили… так народ-то еще один раз кулаки почешет.
Генерал опять воззрился в глаза доктора. Тому очень трудно было сохранить спокойствие, но он сохранил его, тоже как человек, который решил, что он будет делать.
– Дети! – произнес генерал и после некоторой паузы начал опять: – А вы вот что, господин доктор! Вы их там более или менее знаете и всех их поопытнее, так вы должны вести себя честно, а не хромать на оба колена. Говорите им прямо в глаза правду, пользуйтесь вашим положением… На вашей совести будет, если вы им не воспользуетесь.
– Я принимаю ваш совет и что могу сделаю, – отвечал, подумав, Розанов.
– Ну, давайте руку. Я очень рад, что я в вас не ошибся. Теперь прощайте. Мы все переговорили, и я устал: силы плохи.
Доктор поднялся.
– Прощайте, – ласково сказал Стрепетов. – Бог даст еще, может быть, увидимся, не на этом свете, так на том.
Доктор пожал протянутую ему стариком руку.
«Так вот вы какие гуси! Кротами под землей роетесь, а наружу щепки летят. Нечего сказать, ловко действуете!» – подумал Розанов и, не возвращаясь домой, нанял извозчика в Лефортово.