Так жили наши знакомые, невесело и разъединенно, до самой весны, а весна пришла хорошая и ранняя. Еще как только солнышко стало нагревать и начались просовы – пошли толки и предположения насчет лета. Сергей Сергеевич Богатырев Христом Богом умолял сестру и Егора Николаевича не возвращаться домой, а прожить лето у него в подмосковной и потом на зиму остаться опять в Москве. Егор Николаевич поупрямился было, но его дружным нападением сбили с пункта: согласился. Лиза оставалась в Москве, потому что ее глаза требовали лечения и потому что она терпеть не могла своей тетки, точно так, как та не любила ее. Сонюшку же Варвара Ивановна непременно обещалась выдать замуж за богатого соседа.
Феи тоже уезжали на лето в свою небольшую деревушку в Калужской губернии и брали с собою Ольгу Александровну с ребенком.
Розанов был ко всему этому совершенно равнодушен; он даже радовался, что останется на некоторое время один.
Ярославцевы с Ольгой Александровной отъехали в первых числах мая, а пятнадцатого мая уехали и Богатыревы с Бахаревыми. Лиза осталась одна с девушкой.
В опустевших домах теперь пошла новая жизнь. Розанов, проводив Бахаревых, в тот же день вечером зашел к Лизе и просидел долго за полночь. Говорили о многом и по-прежнему приятельски, но не касались в этих разговорах друг друга.
На другой день Розанов, зайдя к Лизе, застал у нее Бертольди, с которой они познакомились без всяких церемоний, и знакомство это скоро сблизило их до весьма коротких приятельских отношений, так что Розанов, шутя, подтрунивал над Бертольди, как она перепугала баб в бане и даже называл ее в шутку злосчастной Бертольдинькой.
Бертольди не умела держать себя постоянно в роли и открывала много довольно смешных сторон, над которыми и Розанов и даже Лиза изредка позволяли себе подсмеиваться.
Прошла еще неделька, и Лизин кружок увеличился еще одним новым лицом. Лиза случайно встретилась с одним своим старым институтским другом, Полинькой Режневой, которая двумя годами ранее Лизы окончила курс и уже успела выйти замуж за некоего отставного корнета Калистратова. Особа эта была молода и не столько хороша собою, сколько изящна своею грациозною простотою. Она была высокая, очень тоненькая блондинка с черными глазами, розовым прозрачным лицом, гибкою талиею и необыкновенно мягкими белыми ручками. В лице Полиньки Калистратовой, как называла ее Лиза, преобладало перед всем выражение не грустное, а какое-то несчастное. Впечатление, производимое ее лицом, еще более поддерживалось звуком Полинькиного голоса. Она говорила мягким, разбитым голосом, таким голосом, каким люди начинают говорить, обмогаясь после острого воспаления легких.
Полинька Калистратова в самом деле была женщина очень несчастная. Довольно богатая сирота, она, выйдя из института, очутилась в доме своего опекуна и дяди: прожила там с полгода и совершенно несмыслимо вышла замуж за корнета Калистратова, которому приглянулась на корейской ярмарке и которому была очень удобна для поправления его до крайности расстроенного состояния. Полинька сама не знала, любила ли она своего мужа, но ей было его жаль, когда вскоре после свадьбы она стала слышать о нем самые дурные отзывы. Полинька более всех слышала такие отзывы от тех самых своих дядей, которые общими усилиями устраивали ее свадьбу с Калистратовым, и приписывала большинство дурных толков о муже злобе дядей, у которых Калистратов, наступя на горло, отбирал каждую порошинку, принадлежавшую Полиньке. Но вскоре ей самой стало очень не нравиться поведение мужа: он все водился с какими-то странными героями; в доме у них никто почти не показывался, а сам муж нисколько не заботился восполнить одиночество Полиньки и летал бог знает где, исчезая на целые недели. Наконец, на дом их стали целою оравою наезжать «владельцы троек удалых и покровители цыганок»; пошла игра, попойки, ночной разврат, дневное спанье, и дом превратился в балаган коренской ярмарки.
Полинька долго плакала молча и скрывала от мужа свое страдание.
В одну ночь муж подошел к ее постели со свечой и листком бумаги и заставил ее подписать свое имя под его подписью.
– Что это такое? – спросила трепещущая Полинька, принимая перо из рук мужа.
– Подписывай скорее, – это пустое.
– Да что же такое?
– Ну, что ты за меня ручаешься.
Полинька вздохнула и подписала.
Это было за два месяца перед тем, как Полинька сделалась матерью.
С появлением ребенка Полинька стала смелее и несколько раз пыталась остановить мужа, но это уже не имело никакого значения.
Калистратов давно вел большую игру и, спустив все свое состояние, ухнул более половины Полинькиного.
Полиньке написал дядя, чтобы она береглась, что она скоро будет нищею. Она попробовала отказаться от подписи новых векселей; Калистратов взбесился, открыл окно и сказал, что сейчас выкинет ребенка.
Полинька подписала вексель на все свое состояние и к утру была нищая.
С тех пор муж обращался с нею зверем. Вечно пьяный, он выгонял ее ночью из дома, грозился раздавить голову ребенку, обзавелся солдаткой, но никуда не выезжал.
Жизнь Полиньки была невыносима: ум ее словно присох, и она жила, не видя никакого выхода из своего печального положения.
Между тем муж ее вдруг поправился: отрезвился, стал снова разъезжать, привозя каждый раз довольно ценные подарки жене и ребенку.
Полинька не понимала, что это значит, и не смела ни о чем спросить мужа.
Наконец все разрешилось: в одно прелестное утро все имение Полиньки описали в удовлетворение кредиторов, представивших векселя Калистратова с поручительною подписью его жены. Полинька сознала свою подпись, долги мужа превышали ее состояние, и ее выгнали из ее имения.
Они переехали в город, но не успела Полинька здесь осмотреться, как мужа ее взяли в острог за составление и выдачу фальшивых векселей.
Полинька осталась одна с ребенком. К дядям она не хотела возвращаться и быть им обязанной.
Оставались у нее еще маленькие деньжонки и вещицы. Полинька подумала, погадала и открыла маленькую гостиницу для приезжающих.
Дело у нее кое-как пошло и при ее неутомимых стараниях обещало ей сделаться делом очень выгодным. Но в это же время окончился суд над мужем.
Калистратов, по недостатку доказательств, был освобожден из острога и оставлен в сильном подозрении.
Оставаясь в городе, он стал осаждать Полиньку беспрерывными требованиями вспомоществования, приходил к ней, заводил дебош и, наконец, обратился к полиции с требованием обязать жену к совместному с ним сожительству.
В Полиньке некоторые губернские власти приняли участие, наскоро свертели передачу ее гостиницы другому лицу, а ее самоё с ребенком выпроводили из города. Корнету же Калистратову было объявлено, что если он хоть мало-мальски будет беспокоить свою жену, то немедленно будет начато дело о его жестоком обращении с нею и о неоднократном его покушении на жизнь ребенка.
Корнет утихомирился и куда-то исчез, так что и слуха о нем не было, а Полинька явилась с своим сыном в Москву, придумывая, за что бы взяться и чем жить.
У нее теперь оставались уж самые ничтожные деньги.
С наступлением весны Полинька приютилась в одной комнате в Сокольниках и стала работать чепчики на одну лавочку в Ножевой линии.
Работа эта была меледа, игра, не стуящая свеч; но Полинька все-таки работала и жила нуждно и одиноко, не имея в виду ничего лучшего.
Знакомых у нее никого не было; ребенок часто хворал. В таком-то положении Полинька Калистратова встретилась с Лизой и очень ей обрадовалась.
– Тебя нельзя узнать, Полинька! – говорила ей Лиза.
– Ах, мой друг! Поживи с мое, так и сама себя не узнаешь! – отвечала Полинька.
– Да много ли ты меня старше? Три, четыре года какие-нибудь!
– Горе, друг мой, а не годы считать надо.
– Ты очень несчастлива?
– Я очень несчастлива.
– Где же твой муж?
– Не знаю: может быть в остроге, может быть в кабаке, может быть в каторге, – ничего я о нем не знаю и на все готова.
Рассказывать о своем несчастии Полинька не любила и уклонялась от всякого разговора, имеющего что-нибудь общее с ее судьбою. Поэтому, познакомясь с Розановым, она тщательно избегала всякой речи о его положении и не говорила о себе ничего никому, кроме Лизы, да и той сказала только то, что мы слышали, что невольно сорвалось при первом свидании.
Полинька была довольно умна и еще более благоразумна, горда и несловоохотлива.
Таково прошлое и таков в общих чертах характер этого нового лица. Лиза познакомила Полиньку и с Бертольди, и Полинька пришлась по нраву Бертольди, которой она нравилась более как лицо, подлежащее развитию. Они навестили раз Полиньку в Сокольниках и вздумали сами переехать на дачу.
Не успел Розанов услыхать об этом предположении, которое он вполне одобрял, как узнал, что Бертольди уже слетала и наняла две комнаты в Богородицком.
Дача была отвратительная, на голом косогоре, под вечным солнечным припеком.
Городской квартиры Бахаревых нельзя было оставить совсем пустою, и Лиза переехала на дачу с одною Бертольди.
Отношения Лизы к Бертольди были таковы, что хотя Бертольди при ней была совершенно свободна и ничем не стеснялась, но она не получила не только никакого влияния на Лизу, а, напротив, даже сама на нее посматривала. Может быть, это в значительной степени происходило и оттого, что у Лизы были деньги и Бертольди чувствовала, что живет на ее счет.
Как только переехали Лиза с Бертольди, Розанов немедленно отправился навестить их и остался очень недоволен их дачею.
Лиза тоже была ею недовольна, но молчала, а Розанов раскорил ее ни к стру, ни к смотру.
Действительно, дача была из рук вон гадкая.
Бертольди никак не хотела с этим согласиться, надулась на Розанова и ушла за дощатую переборку.
– Бертолина! где вы скрылись? – позвал Розанов, вовсе не подозревая, что она обиделась.
Бертольди не отвечала.
– Прощайте, Бертольдинька, – сказал Розанов, уходя вместе с Калистратовою, которую вызвался проводить до Сокольников.
– Я вас прошу не фамильярничать со мною, – резко отозвалась Бертольди.
Лиза улыбнулась и проводила своих гостей.
– Что это, она рассердилась, кажется? – спросил Калистратову Розанов, когда они вышли.
– Разумеется.
– За что же?
– Не знаю; она ведь смешная.
Для Калистратовой Бертольди была только смешная.
О Розанове она думала хорошо: ей нравилось, что он говорит большею частию дело и знает людей не по-писаному.
Навестив еще раза два дачниц, Розанов прельстился их жизнью и решил сам перебраться из города. Он раздобылся за недорогую цену на все лето незавидною верховою лошадкою, чтобы ездить в больницу, и поселился в Сокольниках, неподалеку от Полиньки.
Доктор ожидал, что они своим маленьким кружочком превесело проведут лето и наберутся силы на повторение пережитой зимней скуки, суши и дрязг.
Отчего ж было на это и не надеяться?
Но, однако, это не так вышло. Лиза жила, отдыхая довольно спокойно, и бог знает, что она думала. Она была порою очень весела, порою довольно зла и презрительно начала выражаться о чрезвычайно большом числе людей, и даже нередко подтрунивала и над общим человеческим смыслом. Вообще, возобновив прежнее близкое знакомство с Лизой, Розанов стал замечать в ней какие-то странные противоречия самой себе. То она твердо отстаивала то, в чем сама сомневалась; то находила удовольствие оставлять под сомнением то, чему верила; читала много и жаловалась, что все книги глупы; задумывалась и долго смотрела в пустое поле, смотрела так, что не было сомнения, как ей жаль кого-то, как ей хотелось бы что-то облегчить, поправить, – и сейчас же на языке насмешка, часто холодная и неприятная, насмешка над чувством и над людьми чувствительными. Потом в Лизе было равнодушие, такое равнодушие, что ей все равно, что около нее ни происходит; но вдруг она во что-нибудь вслушается, во что-нибудь всмотрится и ни с того ни с сего примет в этом горячее участие, тогда как, собственно, дело ее нимало не интересует и она ему более не сочувствует, чем сочувствует.
Так она, например, вовсе не имела определенного плана, какой характер придать своему летнему житью в Богородицком, но ей положительно хотелось прожить потише, без тревог, – просто отдохнуть хотелось. Бертольди же не искала такой жизни и подбивала Лизу познакомиться с ее знакомыми. Она настаивала позвать к себе на первый раз хоть Бычкова, с которым Лиза встречалась у маркизы и у Бертольди.
Настаивала Бертольди на этом до тех пор, пока Лиза, думая о чем-то другом, проговорила: «Да делайте, Бертольди, как знаете».
Бертольди тотчас села к столу и начала писать. Сочинение у нее не ладилось, и она разорвала несколько записок.
В это время к Лизе зашли Калистратова и Розанов, который обыкновенно провожал Полиньку в Богородицкое.
Бертольди кивнула головою пришедшим и спешно докончила свою записку.
Последняя редакция ей нравилась.
– Слушайте, Бахарева, что я написала, – сказала она, вставши, и прочла вслух следующее: «Мы живем самостоятельною жизнью и, к великому скандалу всех маменек и папенек, набираем себе знакомых порядочных людей. Мы знаем, что их немного, но мы надеемся сформировать настоящее общество. Мы войдем в сношения с Красиным, который живет в Петербурге и о котором вы знаете: он даст нам письма. Метя на вас только как на порядочного человека, мы предлагаем быть у нас в Богородицком, с того угла в доме Шуркина». Хорошо?
– Что это такое? – спросил Розанов.
– Письмо, – отвечала, не обращая на него внимания, Бертольди.
– Знаю, что письмо, да к кому же это такое торжественное письмо?
– Вам оно не нравится?
– Нет, напротив, это в своем роде совершенство, но к кому же это?
– К Бычкову.
Розанов засмеялся.
– Дайте-ка письмо, – сказала Лиза.
Бертольди подала ей листок.
– Да, письмо очень хорошо написано, – сказала Лиза, возвращая листок Бертольди.
– Помилуйте, Лизавета Егоровна, что за охота давать на себя такие документы! – возразил Розанов.
– Какие документы? Что это такое документы? – с гримаской спросила Бертольди. – Кого это может компрометировать? Нам надоела шваль, мы ищем порядочных людей – и только. Что ж, пусть все это знают: не генерала же мы к себе приглашаем.
– Да не то-с, а зачем это – «к скандалу всех маменек и папенек», зачем этот Красин?..
– Так.
– Да зачем же? Вы ведь с Бычковым давно знакомы: можете просто пригласить его, и только. К чему же тут все это путать? И то, что вы его приглашаете «только как порядочного человека», совсем лишнее. Неужто он так глуп, что истолкует ваше приглашение как-нибудь иначе, а это письмо просто вас компрометирует своею…
– Глупостью, вы хотите сказать? – перебила его Бертольди.
– Нет, письмо очень хорошо, – спокойно произнесла Лиза, – пошлите его завтра или запечатайте, Дмитрий Петрович бросит его завтра в ящик.
Розанов перестал возражать; но ему это было неприятно, ему казалось, что начнутся разные знакомства, один по одному найдет народу, из сообщества которого едва ли выйдет что-нибудь хорошее, а Лизе это не обойдется без больших неприятностей от родства и свойства.
Розанов, спустя некоторое время, заметил это Лизе; но она сказала:
– Не беспокойтесь напрасно, Дмитрий Петрович; я так хочу и так сделаю.
– То-то и дело, Лизавета Егоровна, что вы этого даже и не хотите, а делаете.
– Это, однако, смешно, – отвечала иронически Лиза.
Розанов так и оставил.
Через несколько дней Розанов застал у Лизы Бычкова и с его женою.
Подруга Бычкова была вдвое его моложе: ей было лет девятнадцать. Это была простенькая, миловидная и добродушная московская швейка, благоговеющая перед его непонятными словами и не умеющая никак определить себе своего положения. Ее все звали просто Стешей, как звали ее, когда она училась в магазине.
В Бычкове после окончания московского революционного периода произошла весьма резкая перемена. Он теперь не свирепствовал, а все поучал всех; и тон крайне грозный изменил на тон крайне наглый.
– Я уж вас разовью непременно, – говорил он, косоротясь и развалившись против Лизы. – Вы только должны идти неуклонно по дороге, которую я вам буду показывать. Вы тут все равно ничем не рискуете: я ведь всех умных людей знаю. Ну, есть умнее меня два, ну три, ну четыре, наконец, человека, да и только. Да и то, где они? В Лондоне один, в Петербурге один, ну даже хоть два, да в Париже один, и тот завирается, да и все они завираются. А здесь и их нет. Здесь я один, и вы, стало быть, ничем не рискуете, вверяя мне свое развитие.
– Фу ты, черт возьми, что ж это за наглость? – говорил Розанов, идучи домой с Калистратовою после двухчасового наслаждения новым красноречием Бычкова.
– Очень смешно, – замечала Полинька.
Предчувствия Розанова сбылись. В две недели домика Лизы уж узнать было невозможно: Бычков любил полные аудитории, и у Лизы часто недоставало чайных стаканов.
Белоярцев, молодой маркиз, оставшийся единственною особою в Москве, студент Коренев, некий студент Незабитовский (из богородицких дачников) и вообще все уцелевшие особы рассыпавшегося кодла стали постоянно стекаться к Лизе на ее вечерние чаи и засиживались долго за полночь, препровождая время в прениях или чаще всего в безмолвном слушании бычковских лекций.
Розанова это общество стало утомлять и становилось ему досадным, тем более что среди бычковских разглагольствований Розанову часто-часто случалось подмечать выражение несносной скуки и усталости на молодом, не живя отживающем личике Лизы.
К тому же Бертольди при всех рассказала Бычкову, что Розанов уговаривал Лизу не приглашать его.
Розанову это было очень неприятно, и он сделал Бертольди замечание, что это не годится.
– Отчего же? – возразила Бертольди. – Надо всегда жить так, чтобы не было секретов. Если вы считаете его дурным человеком, так говорите в глаза, а не интригуйте.
Розанов только порою сердился на Бертольди, а то более относился к ней весело и шутя; но она его уже очень недолюбливала и скоро вдруг совсем возненавидела.
Случилось это таким образом: Лиза возвратила Розанову одну книгу, которую брала у него за несколько времени. Розанов, придя домой, стал перелистывать книгу и нечаянно нашел в ней листок почтовой бумаги, на котором рукою Бертольди с особенным тщанием были написаны стишки. Розанов прочел сверху «Рай» и, не видя здесь ничего секретного, стал читать далее:
Как все небесное прекрасней,
Мы уж привыкли отличать,
Так сладострастье сладострастней
В раю мы вправе ожидать,
И Магомет, пророк и гений,
Недаром эту мысль развил,
Для лучших рая наслаждений
Туда он гурий насадил.
– Черт знает, что за гадость такая! – воскликнул, рассмеявшись, Розанов, – ведь это она, верно, сама такую чепуху сочинила, – и Розанов, не посмотрев более на листок, спрятал его в свой бумажник, чтобы отдать Бертольди.
При первом же свидании Розанов вынул бумажку и подал Бертольди.
– Что это такое? – спросила она.
– Стишки, – отвечал Розанов.
– Вечные пошлости!
– Да возьмите, вам говорят: это ваши стихи.
Бертольди отвернулась.
– Нуте-ка, покажите, – произнес Бычков и бесцеремонно выдернул сложенный листок из рук Розанова, развернул и стал читать: «Рай православных и рай Магомета».
Все хохотали, а Бертольди хранила совершенное спокойствие; но когда Бычков перевернул бумажку и прочел: «А. Т. Кореневу на память, Елена Бертольди», Бертольди по женской логике рассердилась на Розанова до последней степени.
– То-то, Бертольдинька, надо всегда жить так, чтобы не было никаких секретов, – говорил ей Розанов, повторяя в шутку ее собственные слова.
Бертольди его возненавидела.
По поводу открытой Бычковым приписки на «рае Магомета» у Лизы задался очень веселый вечер. Переходя от одного смешного предмета к другому, гости засиделись так долго, что когда Розанов, проводив до ворот Полиньку Калистратову, пришел к своей калитке, был уже второй час ночи.
Входя в свою комнату, Розанов на самом пороге столкнулся в темноте с какою-то фигурою и, отскочив, крикнул:
– Кто это?
– Дмитрий! душа! здравствуй! – отозвался голос, которого Розанов никак не узнал сразу.
– Не узнаешь, не ждал, шельмец ты этакой! – продолжал гость, целуя Розанова и сминая его в своих объятиях.
– Помада! – крикнул Розанов.
– Он, он, брат, самый! – отвечал Помада.
– Как это ты?
– Так, просто. Зажигай скорее огня.
– Что же ты-то сидишь в потемках?
– Да я, брат, давно; я еще засветло приехал: все жду тебя. Так все ходил; славно здесь. Ну, уж Москва ваша!
– Что?
– Отличный, братец, город. Ехал, ехал, да и черт возьми совсем: дома какие – фу ты, господи! – Ну, что Бахаревы?
Розанов зажег свечку.
– Ну, а ел ли ты что-нибудь?
– Голоден, брат, как волк.
– Постой же, я расстараюсь чего-нибудь.
– И водочки, Дмитрий.
– Всего, если достану.
– Куда же ты пойдешь?
– Тут трактирчик есть: верно, отопрут сзади.
– Так пойдем вместе; что ж я один буду тут делать. Ну, Москва! – говорил Помада, надевая сапоги, которые он снял, чтобы дать отдохнуть ногам.
– Эк ты загорел-то как.
– Жар, брат, пыль.
– Чего ж ты это приехал?
– На каникулярное время, повидаться приехал.
– А это, что ж это такое Сокольники? Деревня, что ль, это такая? – спрашивал Помада, выйдя за ворота и оглянувшись назад по улице.
– Дача.
– Отлично, брат, – ну уж город! Ивана Великого ямщик за пятнадцать верст показывал; непременно надо будет сходить. Как же-то… Ты мне и не сказал: как Лизавета Егоровна?
– Да ничего; вот завтра вечером пойдем к ней.
– Они в городе?
– Нет, тут на даче.
– Отлично, – ну я, брат, утром должен сходить; вечером нехорошо: целый день приехал, и вечером идти. Я утром.
Розанов проник задним ходом в заведение, набрал там посудину водочки, пару бутылок пива, бутербродов, закусок – вроде крутых яиц и огурцов.
Через пять минут Розанов и Помада были дома.
Розанов, тотчас по приходе домой, стал открывать водку и пиво, а Помада бросился в угол к крошечному старенькому чемоданчику, из разряда тех «конвертиков», которые нередко покупают по три четвертака за штуку солдатики, отправляющиеся в отпуск.
– Тут, брат, я тебе привез и письма, и подарок от Евгении Петровны…
– О!
– Да, – и Лизавете Егоровне тоже… Ей, брат, еще что, – я ей еще вот что привез! – воскликнул Помада, вскакивая и ударяя рукою по большой связке бумаги.
– Что же это такое?
– Ага! Смотри.
Помада торопливо развязал шнурочек и стал перебирать и показывать Розанову тетрадь за тетрадью.
– «Вопросы жизни» Пирогова, – сам списал из «Морского сборника»: она давно хотела их; Кант «О чувствах высокого и прекрасного», – с заграничного издания списал; «Русский народ и социализм», письмо к Мишле, – тоже списал у Зарницына.
– У нее это есть печатное.
– О!
– Право, есть; да ты оставь, а вот ешь-ка пока.
– Сейчас. А вот это: Милль «О свободе», этого нет?
– Этого, кажется, нет.
– Ну, вот и отлично. Я, брат, все, что у Зарницына мог достать, все списал.
Розанов со вниманием смотрел на счастливого Помаду.
– Добролюбова одна, две, три, четыре, пять статей вырвал из «Современника» и переплел.
– Это же зачем?
– Дивные, братец, статьи.
– Знаю; да ведь у нее есть это все.
– Есть? – досадно; ну да все равно. Шевченки «Сон», Огарева, тут много еще…
– Ешь прежде.
– Сейчас. Вид фотографический из ее окон в Мереве.
– Это ты как добыл?
– А-а! То-то вы Помаду не хвалите. Фотограф-жид приезжал; я ему пять целковых дал и работки кое у кого достал, – он и сделал.
– Сейчас и видно, что жидовская фотография.
– Ну, а это?
– Евгении Петровны портрет.
– Да, и тебе тоже прислала: все здесь уложено. Ну, а это?
– Да полно, ешь, сделай милость.
– Нет, ты смотри.
– Нет, уж полно.
Розанов взял новый узелок из рук Помады и, сунув его назад, закрыл чемоданчик.
Помада выпил рюмку водки и съел несколько яиц.
– Ну, как же там у вас живется? – спросил Розанов, когда гость его подкрепился и они принялись за пиво.
– Живем, брат. Евгения Петровна, знаешь, верно, – замуж идет.
– Знаю.
– За Вязмитинова: он, брат, в гору пойдет.
– Это как?
– Как же, – его статью везде расхвалили.
– Ну, это еще вилами писано.
– Нет, напечатано, и попечитель о нем директора спрашивал.
– А старик?
– Плох, кашляет все, а уж Евгения Петровна, я тебе скажу…
Помада поцеловал свои пальчики.
– И такая ж добрая?
– Все такая ж. Ах!..
Помада вскочил, вынул из чемоданчика маленький сверточек и, подав Розанову, сказал:
– Это тебе.
В сверточке была вышитая картина для столового портфеля.
– Поцелуй, – это ее ручки шили.
– Спасибо ей, – сказал Розанов и в самом деле поцеловал картину, на которой долго лежали ручки Женни.
– О тебе, брат, часто, часто мы вспоминали: на твоем месте теперь такой лекаришка… гордый, интересан. Раз не заплати – другой не поедет.
– Вот это пуще всего, – сказал, смеясь, Розанов.
– Нет, таки дрянь. А Зарницын, брат! Вот барин какой стал: на лежачих рессорах дрожки, карета, арапа нанял.
– Ну-у!
– Право, арапа нанял. А скука у нас… уж скука. У вас-то какая прелесть!
– Да что тебе тут так нравится?
– Помилуй, брат: чувствуешь себя в большом городе. Жизнь кипит, а у нас ничего.
– Эх, брат, Юстин Феликсович: надо, милый, дело делать, надо трудиться, снискивать себе добрую репутацию, вот что надо делать. Никакими форсированными маршами тут идти некуда.
– Ну, однако…
– Поживи, брат, здесь, так и увидишь. Я все видел, и с опыта говорю: некуда метаться. Россия идет своей дорогой, и никому не свернуть ее.
– А Лизавета Егоровна?
– Что это ты о ней при этой стати вспомнил?
– Да так; что она теперь, как смотрит?
Розанов лег на постель и долго еще разговаривал с Помадой о Лизе, о себе и о своих новых знакомых.
– Ну, а как денег у тебя? – спросил Помада.
– А денег у меня никогда нет.
– И без прислуги живешь?
– Хозяин лошадь мою кормит, а хозяйка самовар ставит, вот и вся прислуга.
– А Ольга Александровна?
– Что?
– Такая ж, как была?
Розанов махнул рукой и отвернулся к стенке.
Помада задул свечу и лег было на диван, но через несколько минут встал и начал все снова перекладывать в своем чемоданчике.
Работа эта, видно, его очень занимала. Сидя в одном белье на полу, он тщательнейшим образом разобрал вещи, пересмотрел их, и когда уложил снова, то на дворе было уже светло.
Помада посмотрел с четверть часа в окна и, увидя прошедшего по улице человека, стал одеваться.
– Розанов! – побудил он доктора.
– Ну! – отозвался Розанов и, взглянув на Помаду, который стоял перед ним с фуражкой в руке и с чемоданчиком под мышкой, спросил: – куда это ты?
– Выпусти меня, мне не спится.
– Куда ж ты пойдешь?
– Так, погуляю.
– А чемодан-то зачем тащишь?
– Я погуляю и зайду прямо к Лизавете Егоровне.
– Ведь ты не найдешь один.
– Нет, найду; ты только встань, выпусти меня.
Розанов пожал плечами и проводил Помаду, запер за ним двери и лег досыпать свою ночь, а Помада самым торопливым шагом подрал по указанной ему дорожке к Богородицкому.
Частые свертки не сбили Помаду: звезда любви безошибочно привела его к пяти часам утра в Богородицкое и остановилась над крылечком дома крестьянина Шуркина, ярко освещенным ранним солнышком.
Где стала звезда, тут под нею сел и Помада.
Солнышко погревало его, и сон стал его смаривать. Помада крепился, смотрел зорко в синеющую даль и видит, что идет оттуда Лиза, веселая такая, кричит: «Здравствуйте, Юстин Феликсович! здравствуйте, мой старый друг!»
Помада захотел что-то крикнуть, издал только какой-то звук и вскинул глазами.
Перед ним стояла баба с ведрами и коромыслом.
– Не скоро они встанут-то, молодец, – говорила она Помаде, – гости у них вчера долго были; не скоро теперь встанут.
– Ничего, я подожду.
– Ну жди; известно, коли тебе так приказано, надо ждать.
Баба проходила.
Помада смотрит на дымящиеся тонким парочком верхушки сокольницкого бора и видит, как по вершинкам сосен ползет туманная пелена, и все она редеет, редеет и, наконец, исчезает вовсе, оставляя во всей утренней красоте иглистую сосну, а из-за окраины леса опять выходит уже настоящая Лиза, такая, в самом деле, хорошая, в белом платье с голубым поясом. «Здравствуйте», – говорит, Помада ей кланяется. «Мы старые друзья, – говорит Лиза, – что нам так здороваться, давайте поцелуемтесь». Помада хотел дружески обнять Лизу, но она вдруг поскользнулась, покатилась в овраг. «Ай, ай, помогите!» – закричал Помада, бросаясь с обрыва за Лизою, но его удержала за плечо здоровая, сильная десница.
– Ах ты, парень, парень; как тебя омаривает-то! Ведь это долго ль, сейчас ты с этого крыльца можешь себе шею сломать, а нет, всее морду себе расквасить, – говорит Помаде стоящий возле него мужик в розовой ситцевой рубахе и синих китайчатых шароварах.
– Ранец-то свой подыми, – продолжал мужик, указывая на валяющийся под крылечком чемоданчик. Помада поднял чемоданчик и уселся снова.
– Поди холодною водою умойся, а то тебя морит.
Помада пошел умыться.
– Издалека? – спросил хозяин, подавая ему полотенце.
Помада назвал губернию.
– Стало, ихний, что ли, будешь?
– Ихний, – отвечал Помада.
– Дворовый, или как сродни доводишься?
– Нет, так, знакомый.
– А-а! – сказал мужик и, почесав спину на крылечке, пошел почесать ее в горнице.
Сон Помады был в руку. Как только хозяйка побудила Лизу и сказала, что ее, еще где тебе, давно ждет какой-то разносчик, Лиза встала и, выглянув немножко из окна, крикнула:
– Помада! Юстин Феликсович!
Через две минуты Лиза, в белом пеньюаре, встречала Помаду, взяла его за обе руки и сказала:
– Ну, мы старые друзья, что нам так здороваться; давайте поцелуемтесь.
И Лиза поцеловала Помаду.
Много перевернул и порешил этот простой, дружеский поцелуй в жизни Помады.
Нужно быть хорошим художником, чтобы передать благородное и полное, едва ли не преимущественно нашей русской женщине свойственное выражение лица Лизы, когда она, сидя у окна, принимала из рук Помады одну за друг гой ничтожные вещицы, которые он вез как некое бесценное сокровище, хранил их паче зеницы ока и теперь ликовал нетерпеливо, принося их в дар своему кумиру.
Лиза вся обложилась Помадиными подарками. Последними были ей поданы два письма и три затейливо вышитые воротничка работы Женни Гловацкой.
Когда Помада вынул из своего ранца последний сверток, в котором были эти воротнички, и затем, не поднимаясь от ног Лизы, скатал трубочкою свой чемоданчик, Лиза смотрела на него до такой степени тепло, что, казалось, одного движения со стороны Помады было бы достаточно, чтобы она его расцеловала не совсем только лишь дружеским поцелуем.
Лиза была тронута, видя, что Помада, живучи за сотни верст, помнил только одну ее.