Райнер очень медленно оправлялся после своей тяжкой и опасной болезни. Во все это время Лиза не оставляла его: она именно у него дневала и ночевала. Ее должность в чайной Дома исправляла Ступина. Райнера навещали и Полинька и Евгения Петровна; но постоянной и неотлучной сиделкой его все-таки была одна Лиза. В это время в Доме и за Домом стали ходить толки, что Лиза влюблена в Райнера, и в это же время Лиза имела случай более, чем когда-нибудь, узнать Райнера и людей, его окружающих. Она пришла к нему на четвертый день его болезни, застав его совершенно одинокого с растерявшейся и плачущей Афимьей, которая рассказала Лизе, что у них нет ни гроша денег, что она боится, как бы Василий Иванович не умер и чтобы ее не потащили в полицию.
– За что же в полицию? – спросила Лиза.
– Да как же, матушка барышня. Я уж не знаю, что мне с этими архаровцами и делать. Слов моих они не слушают, драться с ними у меня силушки нет, а они всё тащат, всё тащат: кто что зацепит, то и тащит. Придут будто навестить, чаи им ставь да в лавке колбасы на книжечку бери, а оглянешься – кто-нибудь какую вещь зацепил и тащит. Стану останавливать, мы, говорят, его спрашивали. А его что спрашивать! Он все равно что подаруй бесштанный. Как дитя малое, все у него бери.
Лиза осведомилась, где же товарищи Райнера?
– Да вот их, все разбежались. Как вороны, почуяли, что корму нет больше, и разбежались все. Теперь, докладываю вам, который только наскочит, цапнет что ему надо и мчит.
– Кто ж его лечит? – осведомилась опять Лиза.
– Да кто лечит? Сулима наш прописывает. Вот сейчас перед вашим приходом чуть с ним не подралась: рецепт прописал, да смотрю, свои осматки с ног скидает, а его новые сапожки надевает. Вам, говорит, пока вы больны, выходить некуда. А он молчит. Ну что же это такое: последние сапожонки, и то у живого еще с ног волокут! Ведь это ж аспиды, а не люди.
Лиза взяла извозчика и поехала к Евгении Петровне. Оттуда тотчас же послала за Розановым. Через час Розанов вместе с Лобачевским были у Райнера, назначили ему лечение и послали за лекарством на розановских же лошадях.
Лиза возвратилась к больному от Евгении Петровны с бельем, вареньем, лимонами и деньгами. Она застала еще у него Розанова и Лобачевского.
– Что? – спросила она шепотом Розанова.
– Ничего пока, болезнь трудная, но отчаиваться не следует.
– А вы, доктор, какого мнения? – отнеслась она к Лобачевскому.
– Наблюдайте, чтоб не было ветру, но чтоб воздух был чист и чтоб не шумели, не тревожили больного. Вы заезжайте часам к десяти, а я буду перед утром, – добавил он, обратись к Розанову, и вышел, никому не поклонившись.
Это было в начале вечера.
Лиза зажгла свечу, надела на нее лежавший на камине темненький бумажный абажурчик и, усевшись в уголке, развернула какую-то книгу. Она плохо читала. Ее занимала судьба Райнера и вопрос, что он делает и что сделает? А тут эти странные люди! «Что же это такое за подбор странный, – думала Лиза. – Там везде было черт знает что такое, а это уж совсем из рук вон. Неужто этому нахальству нет никакой меры, и неужто все это делается во имя принципа?»
Часов в десять к больному заехал Розанов, посмотрел, попробовал пульс и сказал:
– Ничего нового.
В четвертом часу ночи заехал Лобачевский, переменил лекарство и ничего не сказал.
Перед утром Лиза задремала в кресле и, проспав около часа, встрепенулась и опять начала давать больному лекарство.
В десять часов Райнера навестили Розанов и Лобачевский.
– Слава богу, ему лучше, – сказал Лизе Розанов. – Наблюдайте только, Лизавета Егоровна, чтобы он не говорил и чтобы его ничем не беспокоили. Лучше всего, – добавил он, – чтобы к нему не пускали посетителей.
Доктора обещались заехать вечером.
В два часа Лиза слышала, как Афимья выпроваживала лекаря Сулиму.
– Тут уж настоящие лекаря были, – говорила она ему.
– Поди ты, дура, прочь, – говорил Сулима.
– Ну, дура не дура, а вас пускать не приказано, и ходить вам сюда нечего, – отвечала раздраженная баба.
Сулима чертокнул ее, хлопнул дверью и ушел.
Около полудня, когда Афимья пошла в аптеку за новым лекарством, в комнату Райнера явились Котырло и Кусицын.
– Ну что, каково вам, Райнер? – громким и веселым голосом крикнул Котырло.
Лиза остановила его, но было уже поздно: больной проснулся, открыл на несколько секунд глаза и завел их снова.
– Лучше ему? – несколько тише спросил Лизу Котырло.
– Не знаю: ему очень нужен покой, – отвечала Лиза, кладя конец разговору.
– Ну, я пойду, Кусицын. Мы себе наняли очень хорошенькую квартиру, – счел он нужным объяснить Лизе, которую встречал на общих собраниях в ДомеСогласия, кивнул головой и вышел.
– У него, мне кажется, нет и денег, – прошептал Кусицын.
Лиза кивнула утвердительно головою.
Кусицын подошел к столику, взял Райнерово портмоне и пересмотрел деньги. Там были три рублевые билета и очень немного мелочи.
– Это что! это еще что такое! – раздался громкий голос Афимьи в узеньком коридорчике, как раз за спальнею Райнера. – Положьте, вам говорю, положьте! (Слышно было, что Афимья у кого-то что-то вырывает.)
Лиза встала и поспешно вышла в залу.
В дверях, у входа в узенький коридорчик, ей представилась фигура Афимьи, которая с яростью вырывала у кого-то, стоящего в самом коридоре, серый Райнеров халат на белых мерлушках.
При появлении Лизы бедная женщина сделала отчаянное усилие, и халат упал к ее ногам.
– Халат последний уже волокут, – воскликнула она, показывая Лизе свои трофеи. – Ах вы, глотики проклятые, нет на вас пропасти!
– Кто же это? – осведомилась Лиза.
– Да вот же всё эти, что опивали да объедали его, а теперь тащат, кто за что схватится. Ну, вот видите, не правду ж я говорила: последний халат – вот он, – один только и есть, ему самому, станет обмогаться, не во что будет одеться, а этот глотик уж и тащит без меня. – «Он, говорит, сам обещал», перекривляла Афимья. – Да кто вам, нищебродам, не пообещает! Выпросите. А вот он обещал, а я не даю: вот тебе и весь сказ.
Шум, произведенный Афимьею и Котырло при их сражении за халат, разбудил больного, и он тревожно спросил о причине этого шума. Кусицын, мыча и расхаживая по комнате, рассказал ему, что это и за что происходит.
Райнер сделал нетерпеливо-раздражительное движение и попросил Кусицына кликнуть к нему Афимью.
– Отдавайте; зачем вы отнимаете, Афимья!
– А как же: так и давать им все?
– Ах, пусть их! – болезненно произнес Райнер.
Афимья расставила руки и пошла, бормоча; «Ну что ж, пусть тащат! Видно, надо бросить все: волоки, ребята, кто во что горазд».
Кусицын продолжал ходить по комнате и, остановясь перед столиком у Райнерова изголовья, произнес:
– Гм, у вас, Райнер, тут три рубля: я вам рубль оставлю, а два мне нужны перевезтись на квартиру.
Райнер качнул головою в знак согласия и закрыл веки. Кусицын вынул из его портмоне два рубля, спокойно положил их в свой жилетный карман и еще спокойнее вышел.
Лиза, наблюдавшая всю эту сцену, остолбенела.
Месяцев за семь до описываемой нами поры, когда еще в Петербурге было тепло и белые ночи, утомляя глаза своим неприятным полусветом, сокращали расходы на освещение бедных лачуг, чердаков и подземельев, в довольно просторной, но до крайности неопрятной и невеселой квартире происходила довольно занимательная сцена.
Квартира, о которой идет речь, была в четвертом этаже огромного неопрятного дома в Офицерской улице. Подниматься в нее нужно было по черной, плитяной лестнице, всегда залитой брызгами зловонных помой и местами закопченной теплящимися здесь по зимним вечерам ночниками. Со входа в квартиру была довольно большая и совершенно пустая передняя с тремя дверями. Одна из этих дверей, налево от входа, вела в довольно просторную кухню; другая, прямо против входа, – в длинную узенькую комнатку с одним окном и камином, а третья, направо, против кухонной двери, – в зал, за которым в стороне была еще одна, совершенно изолированная, спокойная комната с двумя окнами. Все убранство первой, узенькой комнаты состояло из мягкого пружинного дивана, обитого некогда голубою материею, двух плохеньких стульев и ломберного стола, на котором были разложены разные письменные принадлежности. В зале было еще пустее. Кроме шести плетеных стульев и круглого обеденного стола, здесь не было ровно ничего. Задняя комната служила спальнею. Меблировка ее тоже не отличалась ни роскошью, ни вкусом, ни особенным удобством, но все-таки эта комната была много полнее прочих. Здесь около стен стояли две ясеневые кровати, из которых одна была покрыта серым байковым, а другая ватным кашемировым одеялом. В головах у кровати, покрытой кашемировым одеялом, стоял ореховый спальный шкафик, а в ногах женская поясная ванна. Далее здесь были два мягкие кресла с ослабевшими пружинами; стол наподобие письменного; шкаф для платья, комод и этажерка, на которой в беспорядке лежало несколько книг и две мацерованные человеческие кости.
В этой квартире жила разъехавшаяся с мужем красивая майорша Мечникова, которую мы встречали в ДомеСогласия.
Майорша Мечникова, смелая, красивая и не столько страстная, сколько чувственная женщина, имела лет около двадцати семи или восьми. Она была очень неглупа, восприимчива и способна легко понимать и усвоивать многое, но, по крайней живости своего характера, не останавливалась серьезно ни над чем в течение всей своей жизни. Ум и нравственные достоинства людей она могла разбирать довольно ясно, но положительно не придавала им никакого особенного значения. Она сходилась с теми, с кем ее случайно сталкивали обстоятельства, и сближалась весьма близко, но без всякой дружбы, без любви, без сочувствий, вообще без всякого участия какого-нибудь чистого, глубокого чувства. Она никогда не толковала ни о какой потере и легко переходила к новым знакомствам и новым связям, которые судьба бросала на ее дорогу. Она не была злою женщиной и способна была помочь встречному и поперечному чем только могла; но ее надо было или прямо попросить об этой помощи, или натолкнуть на нее: сама она ни на чем не останавливалась и постоянно неслась стремительно вперед, отдаваясь своим неразборчивым инстинктам и побуждениям. В два года, которые провела, расставшись с детьми и мужем, она успела совершенно забыть и о детях и о муже и считала себя лицом вполне свободным от всяких нравственных обязательств.
По образу своей жизни и некоторым своим воззрениям Мечникова вовсе не имела ничего общего с женщинами новых гражданских стремлений. Она дорожила только свободою делать что ей захочется, но до всего остального мира ей не было никакого дела. Ей было все равно, благоденствует ли этот мир или изнывает в безысходных страданиях: ей и в голову не приходило когда-нибудь помогать этим страданиям. Трудиться она не умела и никогда не пускалась ни в какие рассуждения о труде, а с младенческою беспечностью проживала свои приданые деньжонки, сбереженные для нее мужем. О том, что будет впереди, когда эта небольшая казна иссякнет, Мечникова не задумывалась ни на минуту. – Жила она безалаберно, тратила много и безрасчетливо, давала взаймы и начинала последнюю сотню рублей так же весело и беспечно, как тогда, когда, приехав в столицу, расщипала трехтысячную связку ассигнаций.
С гражданами она познакомилась через Красина, к которому по приезде в Петербург отнеслась как к другу своего детства и с которым весьма скоро успела вступить в отношения, значительно согревшие и восполнившие их детскую дружбу.
В это время в Петербурге происходил набор граждан.
Красин очень хорошо знал, что печень Мечниковой не предрасположена ни к какой гражданской хворобе, но неразборчивость новой корпорации, вербовавшей в свою среду все, что стало как-нибудь в разлад с так называемой разумной жизнью, – все, что приняло положение исключительное и относилось к общественному суду и общественной морали более или менее пренебрежительно или равнодушно, – делала уместным сближение всякого такого лица с этою новою гражданскою группою. Образ жизни Мечниковой, по принципам этой группы, не мог казаться ни зазорным, ни неудобным для сопричисления ее к этой же группе.
Красин познакомил Мечникову с Бертольди, та поговорила с нею, посмотрела на ее житье-бытье и объявила своим, что Мечникова глупа, но фактическая гражданка.
С сей поры это почетное звание осталось за Мечниковой, и она при иных сметах сопричислялась к разбросанному еще в то время кружку граждан.
Стал заводиться Дом Согласия. Белоярцев первый явился к Мечниковой, красно и убедительно развил ей все блага, которые ожидают в будущем соединяющихся граждан, и приглашал Мечникову. Мечникова сначала было и согласилась, но потом, раздумав непривычною к размышлению головою, нашла, что все это как-то непонятно, неудобно, даже стеснительно, и отказалась.
– Отчего же? Вы будете совершенно свободны во всех ваших действиях, – безуспешно убеждал ее, позируя, Белоярцев.
– Нет, monsieur Белоярцев, – отвечала с своей всегдашней улыбкой Мечникова, – я не могу так жить: я люблю совершенную независимость, и к тому же у меня есть сестра, ребенок, которая в нынешнем году кончает курс в пансионе. Я на днях должна буду взять к себе сестру.
– Что же, это тем лучше, – настаивал Белоярцев. – Для правильного развития молодой девушки будет гораздо более шансов там, в сообществе людей, выработавших себе истинные жизненные принципы, чем в среде людей, развращенных рутиною. Мне кажется, что это обстоятельство именно и должно бы склонить вас в пользу моего предложения. Вы видите, скольких трудов и усилий над собою стоило нам, чтобы выделиться из толпы и стать выше ее предрассудков. Зачем же вашу сестру опять вести тою же тяжелой дорогой? Одно поколение должно приготовлять и вырабатывать для другого. Мы прошли одно, – они должны идти дальше нас. Им не нужно терять попусту времени на черную работу, которую мы должны были производить, вырывая из самих себя заветы нашего гнилого прошедшего. Помилуйте! За что же оставлять ее с ворами и лицемерами. Если вы несомненно верите (а этому нельзя не верить), что все наши пороки и своекорыстные стремления, и ложный стыд, и ложная гордость прививаются нам в цветущие годы нашей юности, то как же вам не позаботиться удалить девушку от растлевающего влияния среды. Надо поставить ее в сообщество людей, понятия которых о жизни светлы, честны и свободны.
– Нет, нет, monsieur Белоярцев, – решительно отозвалась Мечникова, позволившая себе слегка зевнуть во время его пышной речи, – моя сестра еще слишком молода, и еще, бог ее знает, что теперь из нее вышло. Надо прежде посмотреть, что она за человек, – заключила Мечникова и, наскучив этим разговором, решительно встала с своего места.
– Я вам говорила, что она дура, – сказала Бертольди, выслушав рассказ Белоярцева о его разговоре с Мечниковою. – Она по натуре прямая гражданка, но так глупа.
Вскоре после этого разговора госпожа Мечникова вышла у своей квартиры из извозчичьей кареты и повела на черную, облитую зловонными помоями лестницу молодое семнадцатилетнее дитя в легком беленьком платьице и с гладко причесанной русой головкой.
– Вот здесь мы будем спать с тобою, Агата, – говорила Мечникова, введя за собою сестру в свою спальню, – здесь будет наша зала, а тут твой кабинетец, – докончила она, введя девушку в известную нам узенькую комнатку. – Здесь ты можешь читать, петь, работать и вообще делать что тебе угодно. В своей комнате ты полная госпожа своих поступков.
Пансионерка расцеловала сестру за комнату, за дарованную ей свободу, за конфекты, за ленты, которыми ее дарила госпожа Мечникова, и водворилась на жительство в ее квартире.
Отсюда начинается один анекдот, который случился с этою девушкою и был поводом к самым печальным явлениям для некоторых лиц в нашем романе.
Сестре госпожи Мечниковой шел только семнадцатый год. Она принадлежала к натурам, не рано складывающимся и формирующимся. Фигура ее была еще совершенно детская, талия прямая и узенькая, руки длинные, в плечах не было еще той приятной округлости, которая составляет их манящую прелесть, грудь едва обозначалась, губы довольны бледны, и в глазах преобладающее выражение наивного детского любопытства.
– Уморительный человек моя Агата, совершенный ребенок еще, – говорила Мечникова, обращаясь к кому-нибудь из своих обыкновенных посетителей.
Агата, точно, была ребенок, но весьма замечательный и всеми силами рвавшийся расстаться с своим детством.
Сестра была к ней всегда ласкова и довольно внимательна к ее материальным нуждам, но нимало не способна позаботиться о ее духовных интересах. Агата очень любила читать и рассуждать. Сестриных книг ей стало ненадолго, а рассуждать madame Мечникова не любила. Красин вступился в спасенье Агаты; он приносил ей книг исключительного направления и толковал с нею по целым часам. Не столько под влиянием этих книг, сколько под впечатлением устных рассуждений Красина молоденькая сестра Мечниковой начала сочувствовать самостоятельности и задачам женщин, о которых ей рассказывал Красин. Самостоятельность сестры проходила мимо ее внимания. Она не видела ничего привлекательного ни в ее житье, ни в ее положении. Ей хотелось действовать, распоряжаться собою сознательно, сделать из себя гражданку. Гражданки, с которыми ее познакомил Красин, смотрели на нее как на ребенка. Никто из них не замечал, как вытягивается вперед тоненькая смуглая шейка и как внимательно смотрят огромные черные глаза Агаты при всяком разговоре о правах и обязанностях человека; а этими разговорами исключительно и были полны гражданские беседы. Девушке часто хотелось вмешаться в эти разговоры, она чувствовала, что уже много понимает и может вмешаться во многое, а ее считали ребенком, и только один Красин да Белоярцев говорили с ней хотя в наставительном тоне, но все-таки как со взрослой женщиной. Агату очень обижало это, как ребенка, который непременно хочет, чтобы его признали большим. Она, как ребенок же, часто плакала, сама не зная о чем. Девочка со дня на день становилась впечатлительнее и раздражительнее.
Мечникова говорила, что Агата скучает и со скуки начинает капризничать, что ей непременно нужно развлечение, а не одни книги.
В это счастливое лето на долю Петербурга выпадали нередко погожие дни, и Мечникова, пользуясь ими, возила сестру по окрестностям столицы.
Обыкновенным спутником их в этих прогулках бывал Красин, или один, или же вдвоем с известным нам Ревякиным, огромным, сильным мужчиною с рыжею головой, саженными плечами и непомерной силищей. Ревякин был непривлекателен лицом, но останавливал на себе внимание своим геркулесовским сложением. Он служил в гражданах, но не пользовался там никаким авторитетом. От природы он был не очень умен, воспитание получил грошовое и вдобавок смешно косноязычил. Толстый, мясистый, как у попугая, язык занимал так много места во рту этого геркулеса, что для многих звуков в этом рту не оставалось никакого места. Ревякин сам рекомендовал себя обыкновенно «Левякиным», вместо пора говорил «пола», вместо речь – «лечь» и т. п. Белоярцев, великий охотник подтрунить над ближним, очень ловко умел наводить Ревякина на рассказы о том, как к нему в окно один раз залез вор. Ревякин говорил:
– Визу, лезет вол; я его плямо за волосы, а он по тлубе вниз.
– Это кто же соскочил по трубе? – каждый раз переспрашивал Белоярцев.
– Вол, – спокойно отвечал рассказчик.
Этот Ревякин с некоторого времени стал учащать к Мечниковой и, по-видимому, не наскучал ей. Красин смотрел на это как на новый, свойственный этой женщине каприз и держался с Ревякиным в добрых отношениях, благоприятствующих общему их положению в этом доме.
В один из хороших, теплых дней, – именно в тот день; когда случился нижеследующий анекдот, – Ревякин, Красин и Мечникова с Агатой наняли карету и отправились в Парголово. Оставив экипаж, они пошли побродить по лесу и разбрелись. Агата шла с Красиным, а Мечникова как-то приотстала с Ревякиным, и очень долго одна пара не могла в лесу найти другую.
Нагулявшись досыта, компания кое-как собралась в ресторане, у которого была оставлена карета. Они слегка закусили, даже выпили пару бутылок шампанского, за которое заплатила Мечникова, и поехали в Петербург. Спокойная, убаюкивающая качка довольно спокойного экипажа действовала несколько различно на путешественников. Мечникова закрыла глаза и не хотела смотреть на свет божий. Она не то дремала, не то нежилась и, подчиняясь качке, подвигалась к сидевшему напротив нее Ревякину. Ревякин сидел молча и тупо глядел в окно, как бы не замечая приближения своей vis-а-vis.[75] Красин, сидевший напротив Агаты, был спокоен и курил папироску за папироскою, не сводя при этом своих глаз с Агаты. Агата же сидела, положив локоток на поднятое стекло дверцы, и то супила бровки, то тревожно переводила свои глаза с одного лица на другое.
Разговоров никаких не было во всю дорогу.
Белая, подслеповатая ночь стояла над Петербургом, когда карета наших знакомых остановилась у квартиры Мечниковой. По случаю праздничного дня кухарка была отпущена, загулялась и не возвращалась, а между тем Мечниковою тотчас по возвращении домой овладел весьма естественный после долгой прогулки аппетит и необыкновенная веселость.
– Господа! – крикнула она, сняв шляпу, – допируем-те хорошенько этот день дома. Давайте сами поставим самовар, кто-нибудь сходит купить чего-нибудь поесть; купимте бутылку вина и посидимте.
Гости охотно согласились на это предложение.
Мечникова подала Красину двадцать рублей, и он отправился за покупками. Самовар взялась ставить Агата.
Она была очень скучна, и ей хотелось что-нибудь делать, чтобы занять свое время.
Ревякин молча уселся на стуле в большой комнате спиною к окну и курил папироску.
Madame Мечникова походила по комнатам, принесла на стол чашки, потом опять походила и, подойдя к Ревякину, стала у самого его стула и начала смотреть на соседнюю крышу.
Ревякин протянул левую руку и обнял Мечникову. Она не сопротивлялась. Ревякин нагнулся и поцеловал ее. Мечникова молча наклонилась к геркулесу и тихо поцеловала его страстным, но беззвучным поцелуем, потом тотчас же оглянулась, отвела его руку и, направляясь к кухне, где Агата ставила самовар, сильным контральтом запела из Троватора:
В милые горы
Мы возвратимся:
Там ты на лютне
Будешь игрррать.
«Играть» Мечникова не спела, а, сжав свой сладострастный ротик, сыграла на губах, подражая раскатывающимся звукам духового инструмента.
Агата стояла у кухонного окна с красными глазами.
– Ты опять плачешь? – спросила ее сестра.
– Тут дым от самовара, – ответила, отворачиваясь, девушка.
– Чего же тебе недостает? – спросила ее после довольно долгой паузы Мечникова.
– Ничего, – еще тише буркнула Агата и начала снова раздувать лениво закипавший самовар.
– Все ребячества, – равнодушно заметила Мечникова, выходя из кухни.
Агата ничего не ответила ей на это замечание и, оставив самовар, приняла свое прежнее положение у открытого окна, из которого через крышу низенького соседнего флигеля видны были бледные образы, бегающие по не успокоившейся еще бледной улице.
Полтора часа спустя компания имела несколько иной, более оживленный характер. Красин распорядился отлично: было чего есть, пить и закусывать. Был херес, ванильный ликер, коньяк и шампанское. За столом было всячески весело.
– Люба моя! – начинал несколько раз Ревякин, обращаясь к Мечниковой, но та каждую такую фамильярную попытку останавливала.
Красин ни на что это не обращал никакого внимания и все говорил с Агатой, которая казалась не в духе, что в Москве называют «в нерасположении».
– Зачем вы, Агата Осиповна, не пьете ничего? – спрашивал Ревякин.
– Она еще молода; ей рано пить, – отвечала Мечникова.
Сестра Мечниковой встала и выпила рюмку ликера.
– Пьешь? – спросила Мечникова.
– Пью, – отвечала девушка, наливая себе другую рюмку, и опять ее выпила.
– Агата, тебе будет вредно, – произнесла madame Мечникова.
– А вам не угодно? – спросила ее сестра и выпила третью рюмку.
– Посмотрите, что она делает! – говорила, смеясь, Мечникова. – Она будет пьяна; непременно пьяна будет.
– Не буду, – отвечала, улыбаясь, Агата, чувствуя, что у нее в самом деле в глазах все как-то начинало рябить и двоиться. – Вы думаете, что я в самом деле пятилетняя девочка: я могу делать то же, что и все; я вот беру еще стакан шампанского и выпиваю его.
Агата, произнося эти слова, подняла стакан, выпила его одним приемом и захохотала.
– Нет, она, господа, пьяница будет, – шутила madame Мечникова, находившаяся так же, как и все, под влиянием вина, волновавшего ее и без того непослушную кровь.
Девушка встала, хотела пойти и споткнулась на ногу Красина.
– Пьяна, пьяна, – твердили, глядя на нее, и хозяйка и гости.
– Пьяна? Вы говорите, что я пьяна? А хотите, я докажу вам, что я трезвее всех вас? Хотите? – настойчиво спрашивала Агата и, не ожидая ответа, принесла из своей комнаты английскую книгу, положила ее перед Красиным. – Выбирайте любую страницу, – сказала она самонадеянно, – я обязываюсь, не выходя из своей комнаты, сделать перевод без одной ошибки.
Красин заломил угол страницы и подал книгу Агате; та повернулась и пошла в свою комнату.
– Я буду смотреть за вами, – проговорил Красин и вышел вслед за нею.
Девушка присела к окну и торопливо писала карандашом поставленный на спор перевод, а Красин, положив ногу на ногу, нежился на ее оттоманке.
С небольшим через полчаса Агата перечитала свой перевод, сделала в нем нужные, по ее соображению, поправки и, весело спрыгнув с подоконника, выбежала в залу. Через несколько секунд она возвратилась совершенно растерянная, сминая исписанный ею полулист бумаги.
– Что сказали? Мне лень встать, – спросил ее Красин.
– Н…ничего, – ответила, потупляясь, Агата.
– Как ничего?
– Ну ничего, – еще растеряннее отвечала девушка.
– Что такое! – произнес вполголоса Красин и, лениво поднявшись с дивана, пошел в залу.
Зала, к небольшому, впрочем, удивлению Красина, была пуста.
Красин подумал с минуту и слегка стукнул в запертые двери комнаты Мечниковой.
– Что там нужно? – произнесла из-за дверей madame Мечникова.
Красин махнул рукой и на цыпочках возвратился в узенькую комнату Агаты.
Девушка при входе Красина покраснела еще более.
И он и она сидели неподвижно и хранили мертвое молчание.
Так прошел битый час. Ни о Мечниковой, ни о Ревякине не было ни слуху ни духу.
Красин встал и начал искать шляпу.
– Куда вы спешите? – спросила Агата.
– Пора домой.
– Подождите.
Красин сел, зевнул и потянулся.
– Устал, – произнес он.
Агата поднялась с своего места, придерживая рукой шумевшие юбки, вышла в залу и возвратилась оттуда с бутылкою вина и двумя стаканами.
– Пейте, – сказала она, подавая Красину один стакан, а другой сама выпила до половины.
– Я выпью, – говорил Красин, – но зачем вы шалите?
– Так хочу… скучно.
Агата молча допила вино и снова налила стаканы.
– Отчего это за мной никто не ухаживает?
Красин посмотрел на нее: она, очевидно, была совсем пьяна.
– Оттого, что вас окружают развитые люди, – произнес он. – Развитый человек не может тратить времени на эти, как вы называете, ухаживанья. Мы уважаем в женщине равноправного человека. Ухаживать, как вы выражаетесь, надо иметь цель, – иначе это глупо.
– Как?.. – уронила Агата.
– А таких женщин немного, которые не имеют в виду сделать человека своим оброчником, – продолжал Красин. – Для этого нужно много правильного развития.
Агата поднялась и стала ходить по комнате, пощелкивая своими пальчиками.
Красин помолчал и, взяв опять свою шляпу, сказал:
– У каждой женщины есть своя воля, и каждая сама может распорядиться собою как хочет. Человек не вправе склонять женщину, точно так же как не вправе и останавливать ее, если она распоряжается собою сама.
Девушка остановилась перед лежащим на диване Красиным и закрыла ручкою глаза…
– Сама, да, сама, сама, – пролепетала она и, пошатнувшись, упала на колени Красина…
В три часа ночи раздался звонок запоздавшей кухарки. Ей отпер Красин и, идучи за шляпой, столкнулся в зале с Мечниковой и Ревякиным. Оба они раскланялись с хозяйкой и пошли благополучно.
Агата проспала всю ночь одетая, на диване, и проснулась поздно, с страшно спутанными волосами и еще более спутанными воспоминаниями в больной голове.
Этому так тихо совершившемуся анекдоту не суждено было остаться в безгласности. Ни Агата, ни Красин ничего о нем, разумеется, никому не рассказывали. Самой madame Мечниковой ничего на этот счет не приходило в голову, но Бертольди один раз, сидя дома за вечерним чаем, нашла в книжке, взятой ею у Агаты, клочок почтовой бумажки, на которой было сначала написано женскою рукою: «Я хотя и не намерена делать вас своим оброчником и ни в чем вас не упрекаю, потому что во всем виновата сама, но меня очень обижают ваши ко мне отношения. Вы смотрите на меня только как на нужную вам подчас вещь и, кажется, вовсе забываете, что я женщина и, дойдя до сближения с человеком, хотела бы, чтоб он смотрел на меня как на человека: словом, хотела бы хоть приязни, хоть внимания; а для вас, – я вижу, – я только вещь. Я много думала над своим положением, много плакала, не беспокоя, однако, вас своими слезами и находя, что вы ставите меня в роль, которая меня унижает в моих собственных глазах, решилась сказать вам: или перемените свое обращение со мною, и я стану беречь и любить вас, или оставьте меня в покое, потому что таким, каковы вы были со мною до этой поры, вы мне решительно противны, и я представляюсь себе ничтожною и глупою».
Подписи не было, но тотчас же под последнею строкою начиналась приписка бойкою мужскою рукою: «Так как вследствие особенностей женского организма каждая женщина имеет право иногда быть пошлою и надоедливою, то я смотрю на ваше письмо как на проявление патологического состояния вашего организма и не придаю ему никакого значения; но если вы и через несколько дней будете рассуждать точно так же, то придется думать, что у вас есть та двойственность в принципах, встречая которую в человеке от него нужно удаляться. Во всяком случае, я не сделаю первого шага к возобновлению тех простых отношений, которые вам угодно возводить на степень чего-то очень важного». Подписано «Красин».
Бертольди прочла это письмо при всех, и в том числе при Райнере. Белоярцев узнал почерк Агаты.
Письмо это было, по настоянию Белоярцева, положено обратно в книгу и возвращено с нею по принадлежности, а о самой истории, сколь она ни представлялась для некоторых возмутительною, положено не разносить из кружка, в котором она случайно сделалась известною.