Нетрудно догадаться, что пространство, украшенное громадной конторкой, составляло постоянное местопребывание хозяина, когда он был в магазине.
И действительно, войдя в свой магазин и величественно кивнув головой приказчикам, которые, заложив на минуту перо за ухо, отвесили по низкому поклону своему хозяину, Кирпичов направил шаги свои прямо к конторке.
Но прежде нужно заметить, что огромной комнатой, сейчас описанной, не ограничивались владения Кирпичова.
В прилавке, идущем по протяжению левой стены, оставлен был широкий проход, прямо против стеклянной двери, которая вела в другое точно такое же отделение.
Хотя вход туда для публики был особый, а внутренним ходом сообщались с той половиной только хозяин и его приказчики, однакож над стеклянной дверью красовалась великолепная надпись: Вход в библиотеку для чтения на всех языках, Кирпичова и К®.
Ту же надпись встречали глаза на стеклах двери.
Мы забыли сказать, что главная дверь, ведущая в магазин, была также стеклянная, и что над ней красовалась та же надпись.
Но трудно упомнить все точки, на которых распорядительный хозяин умел поместить свое имя. Довольно сказать, что, подходя к дому, взбираясь по лестнице и, наконец, войдя в магазин, невозможно было найти, такую перспективу для зрения на которой глаза не встретились бы несколько раз с неизбежной надписью: Кирпичов и К®.
Кирпичов подошел к своей конторке и повелительным жестом подозвал к себе Харитона Сидорыча, который обыкновенно именовался его «Правой Рукой».
Правая Рука имел физиономию, не внушавшую особенной доверенности. Грубое, угреватое лицо с толстыми, растрескавшимися губами, которые плотно никогда не смыкались; взгляд, мрачный и мутный; волосы жесткие, как щетина, и упорно сопротивлявшиеся очевидным усилиям придать им благовидную форму; узкий лоб, огромный угреватый нос, и, наконец, костюм, совершенно соответствующий наружности: таков был Харитон Сидорыч.
Сказать правду, Кирпичов каждый раз страдал и бесился при виде своего главного приказчика, нарушавшего своей неуклюжей фигурой общую благовидность его магазина, о чем он хлопотал всего более; но Правая Рука слыл великим дельцом, и вот почему Кирпичов терпел его. Не проходило, впрочем, дня, чтоб он не бранил своего приказчика за неряшество. Но Правой Руке было легче выслушивать брань, чем расстаться с неуклюжим сюртуком, к которому он, казалось, тем нежнее привязывался, чем больше таскал его на своих плечах.
– Ну, за что он ругается? – говорил обыкновенно Правая Рука после такого увещания: – что, у него доходу, что ли, прибудет, когда я напялю новый сюртук?
И он пожимал плечами и высоко поднимал руки, растопырив мозолистые пальцы.
И теперь разговор начался выговором.
– Хоть бы вы лицо-то умыли, Харитон Сидорыч! – сказал Кирпичов, скорчив презрительную гримасу, когда Правая Рука подошел к нему: – право, на вас гадко смотреть. Такая рожа!
Кирпичов вообще не отличался деликатностью в обращении с своими приказчиками, а с Харитоном Сидорычем, сердившим его своей неблаговидностью, он обходился и еще грубее, чем с прочими.
– Это, может быть, от угрей, а лицо я с мылом мыл, – смиренно отвечал приказчик.
– От угрей! на то мыло такое есть… от угрей! Ведь вы не в табачной лавке! – с жаром возразил Кирпичов, горделиво озираясь кругом. – Здесь бывают князья и графы…
Вместо ответа Правая Рука подал ему кипу заготовленных писем и угрюмо сказал:
– Для подписания.
– Или вы, – продолжал Кирпичов, не обратив внимания на письма, – почитаете себя важной персоной, что ли? Велика персона! Вот я и не вам чета, а, небось, не выхожу к посетителям в халате? А вы? что вы такое? Ведь вы, – заключил Кирпичов, окинув своего приказчика презрительным взглядом, – вы, душенька, просто свинья!
Нужно признаться читателю, что Кирпичов иногда вставлял в речь свою, кстати и некстати, слово «душенька», – дурная привычка, укоренившаяся в нем, вероятно, еще во время торговых операций гужами и хомутами.
Правая Рука молчал и смотрел в пол, но по углам его некрасивых губ на минуту образовалось выражение сильной досады.
– Вы забудьте, – продолжал Кирпичов, – что вы сами имели свой магазин… грошовый, – прибавил он презрительно, – вы здесь не у себя в магазине. Здесь я хозяин, я! слышите ли вы? хотите служить, так служите, как требуется…
– Я стараюсь всеми силами, – мрачно, но кротко возразил приказчик. – Неужели еще вы, Василий Матвеич, недовольны моей службой?
– Службой я вашей доволен, да рожей вашей, душенька, недоволен… Ну, посмотрите на себя: ну, на что вы похожи? Сюртук с заплатками, сидит мешком… словно вам платье не портной, а какой-нибудь гробовой мастер шьет… жилетка в табаке… бороды не бреете…
И Кирпичов начал с омерзением осматривать и повертывать своего приказчика. И потом, перескочив мысленно к самому себе, он с наслаждением поправил свою батистовую манишку, обдернул кашемировый жилет ярких цветов, украшенный дорогой цепочкой с печатками, золотыми зверями и птичками, и самодовольно улыбнулся.
– Я не бог знает какие доходы получаю, – отвечал Правая Рука с принужденной кротостью.
– Что такое? – гневно закричал Кирпичов. – Уж не думаете ли вы, что я вам мало жалованья плачу?.. Да вы вспомните, в каком положении вы были, что я для вас сделал!
Лицо приказчика, всегда мрачное, стало еще мрачнее. С болезненным усилием подавил он негодование, одушевившее на минуту его уродливые черты, и тихим, почтительным голосом произнес:
– Я вами много доволен…
– Велика мне нужда, что вы довольны мной! – возразил Кирпичов с оскорбительным высокомерием. – Вот в самом деле какая честь: Харитон Сидорыч Перечумков мною доволен! У меня с вами, любезнейший, расчет короткий: не хотите служить – идите… только внесите по векселям…
Признаки подавленного бешенства исчезли с лице угрюмого приказчика: он, видимо, испугался.
– Я вам заслужу… – начал он умоляющим голосом, но Кирпичов перебил его: я
– Заслужу, заслужу! А зачем чучелой ходите! у меня магазин не вашей дрянной лавчонке чета… во всем соблюдается чистота, порядок, благоприличие. А вы просто приходящих пугаете, да и голос у вас такой, точно вас сейчас из портерной привели…
– Вы знаете, Василий Матвеич, – возразил Правая Рука с гордостью, значительно возвысив голос, – что я вот уж третий год…
– Знаю, знаю! – перебил Кирпичов. – Да уж у вас такая несчастная фигура! Иной покупатель просто испугается одного вашего вида и. – голоса, – убежит, ничего не купит да еще знакомым своим расскажет: вот, дескать, у Кирпичова приказчики пьяницы и грубияны.
Здесь Кирпичов, сам не подозревая, высказал великую истину: приказчики в его магазине действительно, отличались необычайной грубостью, подражая, впрочем, в обращении с приходящими своему хозяину, который был невыносимо груб и дерзок со всяким, на ком не замечалось явных признаков особенного достоинства,
– Вот чем вы мне платите за мои благодеяния! – заключил Кирпичов. – Про меня по вашей милости дурная слава пойдет… А еще все толкуете: рад стараться! А чего? сколько времени говорю – сюртука нового сшить не хотите! Ведь в вас, значит никакого чувства нет, никакой благодарности… ведь вы, выходит, просто подлец, душенька Харитон Сидорыч! Вспомяните мое слово; не исправитесь – прогоню, а векселя подам ко взысканию… ступайте в долговое отделение. Туда и дорога!
Насмешливая улыбка пробежала по губам приказчика. С ненавистью и угрозой посмотрел он на своего неумолимого хозяина, и тотчас же лицо его опять приняло обычное выражение тупой угрюмости.
– Подпишите, Василий Матвеич! – сказал он почтительно, указав на заготовленные письма. – Не опоздать бы на почту…
– А с повестками пошли? – спросил Кирпичов.
– Пошли.
Кирпичов с глубокомыслием начал подписывать письма, написанные на великолепных бланках, где опять несколько раз повторялась его фамилия, напечатанная различными шрифтами.
– Как ни служи, ничего, кроме брани, не выслужишь, – шепнул Правая Рука соседу, воротившись к своей конторке. – Сюртук, видишь, нехорош!.. Что у него доходу, что ли, в магазине прибудет, когда я напялю новый сюртук?.. Э, хех-ех! сюртук нехорош!
Он с любовью осмотрел свой сюртук и пожал плечами.
Тишина. По раннему времени проходящих почти еще нет. Разве кучер в плисовой поддевке войдет, пронзительно прозвенев колокольчиком, переврет барское приказание, ничего не добьется и уйдет с отчаянием. И снова тишина. Только слышится скрип перьев и щелканье счетов, да из соседней небольшой комнаты (где горит в медном подсвечнике заплывшая сальная свеча, а на полу навалены в беспорядке книги, обрезки бумаги, деревянные ящики, холст и веревки, и где нестерпимо воняет дрянным сургучом) раздается стук молотка, показывающий, что артельщик тоже не дремлет, деятельно заколачивая посылки.
Изредка какой-нибудь приказчик, взгромоздясь на высокую лестницу, протянет руку за книгой, мирно покоившейся на самой верхней полке… две-три другие книги, неосторожно задетые, с громом рухнутся на пол, пустив вокруг себя облако пыли… Кирпичов оглянется, прикрикнет и опять погрузится в свое занятие.
Подписывая письма, Кирпичов не столько заботился о содержании их, которого большею частию не дочитывал, сколько о красоте и витиеватости росчерка, который у него выходил удивительно эффектно.
При некоторых счетах, посылаемых вместе с письмами, оставлено было место для цен за самую вещь и за ее пересылку, которые приказчик затруднялся определить сам. Кирпичов в минуту разрешал недоумение приказчика, с помощию вдохновения: он выставлял в таких местах первую цифру, какая подвертывалась ему под перо.
Едва успел он подписать последнее письмо, как явился мальчик лет четырнадцати, с простодушной и привлекательной физиономией, и вручил ему «сегодняшнюю почту». Кирпичов не без довольной улыбки принял увесистый пучок конвертов с пятью печатями.
Он вооружился ножичком и стал разрезывать конверты, откладывал деньги в одну сторону, письма в другую, а опорожненные конверты присоединяя к прежней груде.
Опорожнив конверты и пересчитав деньги, Кирпичов принялся читать письма, чем, конечно, ему и следовало немедленно заняться, имея в виду нетерпение своих почтенных иногородных доверителей, которых он в каждом объявлении своем уверял в исправнейшем, аккуратнейшем и скорейшем исполнении их поручений с первой почтой.
Было что почитать! Кто просил журнала, кто жаловался, кто благодарил, кто требовал книг, кто требовал и еще разных вещей, кроме книг, начиная свое письмо так: «Посылаю двести рублей. Вина! на все вина!!!» А затем следовал список вин. Другой желал иметь коляску, гувернантку для детей, фортепьяно, охотничьи вещи и просил все доставить в целости. Третий писал: «Уведомляю вас, что в сентябре я женюсь на очень миленькой образованной девице, дочери здешнего гарнизонного полковника, которая большая охотница до литературы, – потому прошу выслать самых модных романов…» Люди солидные, дельные отличались кратким и отрывистым слогом: их тотчас можно было узнать по лаконизму письма и увесистой пачке ассигнаций, приложенной к нему. Поэты особенно не распространялись. Стихов посылалось множество. Одним стихотворением Кирпичов заинтересовался и прочел его:
Поэзия бурь
Летит по дороге четверка:
В коляске Мария сидит.
А месяц, как дынная корка,
На небе полночном висит…
Верхом – словно вихрем гонимый –
Скачу я за ней через лес
И жажду, волканом палимый,
Поэзии бурь и чудес!
Я отдал бы всю мою славу
За горсть, за щепотку песку,
Чтоб только коляска в канаву
Свернулась теперь на скаку.
Иль если б волшебник искусный
Задумал вдруг Мери украсть; –
Иль вор, беспощадный и гнусный,
Рискнул на коляску напасть…
Иль пусть кровожадные звери
Коляску обступят теперь…
На помощь возлюбленной Мери
Я сам бы явился, как зверь.
Умчал бы ее я далеко –
За триста земель и морей…
И там бы глубоко, глубоко
Блаженствовал с Мери моей.
Но нет ни зверей, ни злодеев,
Дорога бесстыдно гладка,
Прошли времена чародеев…
О, жизнь, как ты стала гадка!
Везде безотрадная проза,
Заставы, деревни, шоссе…
И спит моя майская роза,
Раскинувшись в пышной красе, –
Меж тем как, окутан туманом,
Летит ее рыцарь за ней
И жаждет борьбы с великаном
В порыве безумных страстей…
О, чем же купить твою ласку
В холодный и жалкий наш век,
Когда променял на коляску
Поэзию бурь человек?..
«Недурно! надо показать Владимиру Александровичу!» – подумал Кирпичов и протянул руку к другому письму; но тут явился Алексей Иваныч…
Алексей Иваныч был единственным наследником своего отца, семидесятилетнего старика, с тремя миллионами, уже не имевшего сил подняться с места; а для таких людей у Кирпичова не было ничего заветного и невозможного. Он был всегда и во всякое время к их услугам – каким угодно, – унижаясь перед ними столько же, сколько ломался перед людьми беднее его.
Алексей Иваныч, человек лет сорока пяти, с бородкой, острижен в кружок и одет по-купечески: в суконный сюртук, широкий и длинный, и в плисовые панталоны, заправленные в сапоги; в его словах и во всей его фигуре заметна бесцветность, как будто он ещё не успел определиться.
Обменявшись с гостем несколькими словами, Кирпичов поднял конторку и положил туда вновь полученные ассигнации… Человек, менее привычный к деньгам, мог ахнуть самым добросовестным образом при виде огромного количества бумажных, золотых и серебряных денег, покрывавших обширное дно конторки и представлявших в своем беспорядочном смешении зрелище необыкновенно привлекательное.
То была весна: время еще довольно сильного расхода на книги и всякие товары, время, когда многие, надумавшись, подписываются еще на журналы; в конторе Кирпичова собралось в тот день чужих и своих денег до ста тысяч.
Но Алексей Иваныч, бывший главным приказчиком своего отца и видевший в своих руках миллионы, только заметил с добродушно-лукавой улыбкой:
– Конторочку-то скоро надо будет заказывать попросторнее!
– Все благодетели иногородные! – отвечал Кирпичов, любуясь своими сокровищами и медленно захлопывая конторку.
К чести благодарного сердца Кирпичова и к несомненному удовольствию господ иногородних должно заметить, что Кирпичов обыкновенно называл их не иначе, как «благодетелями».
Кирпичов запер конторку и положил ключ в карман. Потом он выдвинул нижний ящик конторки и свалил туда письма, которых, по-видимому, уже не располагал читать.
Затем он положил руку на плечо Алексея Иваныча и повел его вон из магазина. Из комнаты, где производилась упаковка посылов, они поднялись в третий этаж, и Кирпичов, проходя с гостем через комнату жены своей, сказал ей:
– Велите-ка, матушка Надежда Сергеевна, подать нам бутылочку шампанского да закусить.
И он увел гостя в свой кабинет, где, впрочем, чаще предавался разгулу с своими друзьями, чем занятиям, соответствующим названью комнаты.
Кирпичов допивал с своим гостем уже вторую бутылку шампанского, – которое он обыкновенно начинал пить с одиннадцати часов утра, когда явился общий знакомый их Трофим Бешенцов – человек лет сорока, тучный и краснолицый. Подобно Правой Руке, он считал непростительной роскошью чисто одеваться: по его сюртуку опытный пятновыводчик всегда мог определить, какого вина он вчера убавил. Перчатки он презирал, толстую шею свою стягивал волосяным галстуком с огромной стальной пряжкой; бороду брил редко.
По званию он был актер, но при театре, по причине положительной бездарности, делать ему было нечего, и он проводил время с купцами, которые вообще охотно дружатся с актерами. Купцы любили его за веселый нрав, за остроумие и за то еще, что он по первому требованию друзей рад хоть вприсядку среди улицы – качество, которое называли в нем добротой сердца. И притом не обидчив.
Впрочем, Бешенцов имел свое самолюбие; но что же такое артист без самолюбия? как сам он иногда говаривал.
Трезвый он был тише воды, ниже травы, а напьется – кричит: «Велик Бешенцов! велик!..» И убеждение в своем величии тогда достигает в нем такой высокой степени добродушного комизма, что умей он хоть половину его проявить на сцене, он был бы точно велик.
Кирпичов познакомился с ним у одного купца, вскоре по приезде в Петербург. Они напились и в тот же вечер подружились. В бумагах покойного Назарова Кирпичов нашел письма его брата и по ним доискался местопребывания наследницы, но решительно не знал, как приступить к делу. Он открылся своему новому другу, как безумно влюблен, и Бешенцов помог ему советом и стихами. Купеческие сынки и молодые приказчики часто прибегают в любовных объяснениях к стихам – и не ошибаются: ничто так не льстит самолюбие молоденькой швеи, едва знающей грамоту, ничто так не очарует и не убедит ее, как высокопарная фраза, громкие стихи. И чем меньше она поймет, тем сильней впечатление, тем вернее успех. Расчет удался, и талант Бешенцова торжествовал, доставив ему дружбу богатого книгопродавца.
– А я совсем нечаянно! – сказал Бешенцов раскланиваясь.
И хозяин и гость ответили ему хохотом.
С некоторого времени вечно праздный Бешенцов ежедневно прохаживался по утрам мимо «Книжного магазина и библиотеки для чтения на всех языках» и, заметив, что к Кирпичову вошел какой-нибудь почетный гость, отправлялся и сам туда, уверенный, что теперь уже не будет лишний, и всегда извещал, что «совсем нечаянно». Хитрость, наконец, заметили.
Да и сам он уж давно смекнул, что ею никого не проведешь, но был непрочь, заметив, что какая-нибудь простодушная его выходка смешит слушателей, и повторить ее с умыслом, – к чему, впрочем, приходят почти все люди, имеющие в характере своем оригинальную черту, возбуждающую внимание, даже и те, которые не нуждаются в даровом угощении.
Хозяин и гости, попивая шампанское, дружно беседовали. Вдруг Чепраков взглянул на часы и значительно сказал:
– А! Пора!..
– Неужели уж час? – спросил Кирпичов.
– Без пяти минут, – отвечал купец и взял шляпу.
Ни гость, ни сам хозяин не думали удерживать его;
Кирпичов только крикнул вслед ему:
– Если ужо, Алексей Иваныч, не найдете нас дома, так приезжайте «туда»!
– Хорошо! – отвечал Чепраков и ушел.
У людей, которые часто сходятся, всегда есть слова, которым придан особенный, условный смысл, непонятный постороннему. Таким образом, в компании Кирпичова «туда» имело разные значения, смотря по времени дня. Сказанное до обеда, оно значило в трактир.
Кирпичов пространно повествовал Бешенцову, как отлично идут его дела, какие получает он доходы и награды, как ласкают его князья, графы и другие именитые люди, вдруг на пороге показалась чрезвычайно длинная, сухощавая фигура, в синих штанах с серебряными лампасами, в коричневом персидском казакине с нашивками на груди; кинжал у пояса, остроконечная баранья шапка на голове довершали наряд нового гостя.
То был персиянин Хаджи-Кахар-Фахрудин. Ему было уже за шестьдесят лет; но лицо его постоянно каждый месяц менялось: то он молодел, то дряхлел, – по той причине, что раз в месяц красил себе волосы, брови, ресницы, даже подкрашивал руки, обросшие волосами. Но следы морщин слишком резко обозначали его лета, глаза его тоже выцвели и были невероятно тупы; вообще трудно было определить степень его ума: он вечно молчал и внимательно слушал, особенно когда говорил Кирпичов, которому вверил он свой маленький капитал. Ежедневно с той поры приходил он ровно в час в магазин и торчал, как статуя, постоянно на одном месте, иногда поднимал с полу какую-нибудь соринку, сдувал пыль с книги и снова садился. При всяком движении в магазине – отпускают ли товар, привезут ли новое издание, переставляют ли шкафы – он был непременным молчаливым членом: широко раскроет свои тупые глаза и смотрит и прислушивается, медленно кивая головой, словно бьет такт. Вообще он смотрел на магазин Кирпичова и на все, что в нем делалось, такими глазами, как будто все тут принадлежало ему и происходит по его приказанию. Ему выходило большое наследство, и он обещал пуститься с Кирпичовым в обороты и даже намекал, что откажет ему свои деньги в вечное владение. И Кирпичов ласкал его и часто, указывая гостям своим на молчаливого персиянина, шептал: «Дурак ужаснейший! и никого родных нет… Вот посмотрите, если не сделает меня своим наследником!»
– Ну, Кахар! отдашь мне свои деньги? – спросил Кирпичов, ударив вошедшего персиянина по плечу.
– Все отдаст! – отвечал персиянин, улыбнулся и кивнул головой.
Кирпичов предложил ему закусить. Персиянин резал сыр такими кусками, как режут хлеб, откусывал разом по четверти фунта и вообще ел и пил ужасно. Насытившись, он уселся в мягкое кресло и закрыл глаза. Кирпичов занялся чтением Бешенцову писем, в которых господа иногородние благодарили и хвалили его. Бешенцов слушал и поддакивал. На десятом письме чтение было прервано возвращением Чепракова.
– Отделались, Алексей Иваныч? – таинственно спросил его Кирпичов.
– Отделался! – отвечал он, махнув рукой.
– Не отправиться ли «туда»?
– А пожалуй.
Персиянин вскочил… куда сон девался!.. и схватил баранью шапку.
Скоро они прибыли в трактир и заказали обед, а покуда отправились в бильярдную. Здесь они встретили господина с открытым и благородным лицом, который обыгрывал бледного и вялого купчика, приговаривая за каждым ударом: «Шарики-сударики! по сукну катитеся, в борты стучитеся, в лузу валитеся!..», и после каждой партии громогласно требовал то чашку шоколаду, то рюмку водки, то порцию мороженого.
– А, Урываев! – радостно сказал Кирпичов.
И товарищи его обрадовались тоже Урываеву. Только персиянин не обрадовался: небольшой переезд утомил его, и он уже спал под шум бильярдных шаров.
Урываев был бильярдный герой. Бильярдные герои, то есть люди, постигшие в совершенстве великую тайну клапстосов, дублетов, триблетов, карамболей и разных бильярдных тонкостей, бывают двух родов: одни начинают поприще свое снизу и постепенно идут вверх, другие начинают сверху и постепенно съезжают вниз.
Первые люди – люди бедные и темные, начав с дрянного трактира и ничтожного куша, оканчивают великолепной ресторацией и значительными кушами. Вторые – наоборот. Прокутив и проиграв состояние в великолепных ресторациях, они, постепенно понижаясь, нисходят в грязные харчевни, откуда помогли выбраться первым. И здесь только приходит им мысль применить свое искусство, так дорого купленное, к делу.
Урываев принадлежал к героям второго разряда. Он имел порядочное состояние, которое прокутил в два года, но не унывал; по характеру он был счастливейший человек в мире. Впрочем, его незачем описывать. Не только в Петербурге, но даже в самом маленьком городке есть непременно хоть одно такое лицо. Человек, который вечно хохочет, острит, выигрывает, хладнокровно делает подчас вещи, поднимающие волосы на голове, навязывается на знакомство, ссорится, мирится, беспрестанно впутывается в истории, из которых выходит не всегда с честью, но всегда веселый и довольный: таков Урываев. Аппетит у него невероятный; выпить он может сколько угодно, и нет такого роскошного пира, с которого бы он ушел, оставив хоть каплю вина. После шампанского он пил водку, потом пиво, потом ром, потом опять шампанское, – словом, он глотал рюмку за рюмкой, не разбирая, с чем она… И ему все сходило с рук. Всегда здоров и свеж, он полнел с каждым годом; фигуру он имел очень благовидную: щеки полные и круглые, густые бакенбарды и белые зубы; но опытному глазу тотчас делалось ясно, что по лицу его не проходило ни одно, человеческое ощущение, но много прошло пощечин. Несмотря на постоянное пребывание в столице, он ходил всегда в фуражке, руки держал в карманах, в левом ухе носил золотую серьгу…
Такой человек присоединился к компании Кирпичова. С Кирпичовым он познакомился в трактире, порядочно обыграв его для первого знакомства. Кирпичов полюбил его за удалый характер и неистощимую веселость…
Кирпичов пригласил его обедать. Разбудили персиянина и отправились в особую комнату.
Обед прошел чрезвычайно весело. Бешенцов занимал компанию остроумными рассказами, а Урываев, к общему удовольствию, бил тарелки себе об голову с удивительным искусством: тарелка, чокнувшись с головой, издавала глухой звук, и с одного разу на ней оставалась довольно заметная трещина. Персиянин ел за троих, а потом спал.
В исходе шестого часа купец Чепраков, посмотрев на часы, с озабоченным видом сказал: «А пора!» и поспешно исчез…
– Отделайтесь, пожалуйста, поскорей! – крикнули ему в один голос товарищи.
Когда он воротился, компания отправилась в театр. Урываев взял себе коляску.
В театре в тот вечер с особенным эффектом прошла историческая драма «Боярская шапка», переделанная на русские нравы с испанского. Но Кирпичов и К® не досмотрели ее. Первый оставил театр купец Чепраков. Посмотрев на часы в исходе десятого, он воскликнул испуганным голосом: «Вот тебе и раз! чуть не опоздал!» и быстро исчез.
– Приходите, Алексеи Иваныч, туда! – закричал вслед ему Кирпичов.
«Туда» значило теперь в танцкласс. Соскучась в театре, приятели вышли в половине третьего действия и сели в свои экипажи. Накрапывал дождь.
Они долго ехали по Фонтанке и, наконец, оставив за собой несколько мостов, повернули влево и въехали в узкий и бесконечно длинный переулок, огражденный с одной стороны темным забором; огромные старые березы и липы‹с шумом наклонялись над ним и бросали гигантские тени на высокую сплошную стену, возвышавшуюся по другой стороне переулка. Стена была гладка и черна; только в самом верху ее виднелось окно, и свет, выходивший из него, местами оставлял на неосвещенных предметах и черных тенях ясные точки и полосы.
Взяв билеты, они вошли в залу и остановились у двери против самого оркестра, помещенного за перегородкою на небольшом возвышении во всю длину комнаты. Несмотря на то, что зала была довольно велика, в ней уже некуда было бросить яблоко. Пар тридцать неистово выплясывали; танцующих окружали плотною массою любопытные, напиравшие, с опасностию жизни, все сильней и сильней. И правду сказать, оттоптанные мозоли, взъерошенные затылки и вихры, даже неприятное превращение длинного носа в курносый – вознаграждались самым великолепным, разнообразным зрелищем. Не проходило минуты, которая не ознаменовалась бы событием, достойным внимания. То первая танцорка бала – стройная, перетянутая в рюмочку модистка, с распустившимися локонами и плутовским взглядом, – выступает вперед, перегнувшись на сторону и слегка приподняв платье; ее встречают беспрерывным громом рукоплесканий, восторженными криками, а между тем готовится новая потеха. Откуда ни возьмись, навстречу ей гордо вылетает сухощавый француз, у которого, как известно постоянным посетителям бала, в запасе всегда какая-нибудь необыкновенная штука. Француз запускает руки за жилет, закидывает назад кудрявую, распомаженную свою голову и делает вид, как бы привинчивает себе ноги, вынимая их поочередно из кармана. Крики «браво, брависсимо, браво!» заглушают в ту минуту звуки оркестра. Раскланявшись на все стороны, он начинает новый фокус. То появление неуклюжего провинциала, пустившегося, из подражания французу, выделывать па своими жирными ногами и шлепнувшегося от неудачного скачка посреди залы, возбуждает всеобщее внимание; то снова вся пестрая толпа танцующих, как бы разом, вместе с ударом в турецкий барабан, соединившись в одну длинную плетеницу, летит, повергая все и всех, пока не затихнет утомленный оркестр. Шум, давка, крики, хохот, хорошенькие глазки, усы, плечи, прически, цветы, коки, завитки – все тогда рассыпается и наполняет остальные комнаты вплоть до самого буфета, где уже не одна пробка успела брякнуть по носу Софокла, Сократа и Эврипида, довольно удачно изображенных на потолке.
Тут, за небольшими столиками, уставленными тарелками и бокалами, уже давно пируют те, которые предпочитают легким танцам положительные котлеты и бифштексы.
Кирпичов с компанией принадлежали к последним и потому не замедлили воспользоваться, антрактом между танцами, чтоб пробраться в буфет. Вскоре присоединился к ним и купец Чепраков.
– Ну, теперь отделался на всю ночь, – сказал он Бешенцову с необыкновенной веселостью, как школьник, получивший, наконец, свободу. – Эй, малый! две бутылки шампанского! надо догнать товарищей.
Бешенцов помог ему.
Пора объяснить причину таинственных отлучек купца Чепракова. Несмотря на почтенные лета, он решительно не имел своей воли и даже в сущности не назывался еще купцом, а только купеческим сыном. Родитель его, семидесятилетний старик, не любил давать потачки детям. «Ты что! молокосос! – говорил он ему: – твое дело слушаться старших… вот только уйди со двора без моего спросу!.. Я тебя, мальчишку, так…» И сын не смел явно ослушаться. Но старик, разбитый параличом, бесчувственно сидел в креслах, приходя в память только к обеду, чаю и ужину, и «молодой» Чепраков принял за правило являться домой в такие часы с строжайшей точностью, а остальное время предпочитал проводить с Кирпичовым и не жаловался на свою участь: у него еще жив был дедушка, который обходился с его отцом почти так же.
Урываев производил в танцклассе эффект. Там он был вполне в своей сфере и распоряжался как дома. Он раскланивался и заговаривал решительно со всеми, говорил всем ты и расточал поцелуи направо и налево, – внезапно упадал на колени перед красавицей, поразившей его, и громко изъяснялся ей в любви. В промежутках танцев останавливал посреди залы распорядительницу бала, женщину лет шестидесяти, с воинственным видом и с непостижимым упоением покрывал поцелуями ее старые, черные, сморщенные руки. Довольно нецеремонно толкал каждого встречного и громко острил насчет тех, кто не имел счастья ему понравиться. Вступавших за свою честь, как говорится, обрывал, если приходилось по силам, а иным и уступал впрочем, с достоинством. Вообще он не был ни слишком храбр, ни слишком самолюбив и хорошо сознавал свои, как говорил, недостатки.
Потолкавшись еще в буфете и подкрепив себя несколькими стаканами хересу, Урываев вдруг исчез. Кирпичов долго искал его, но потом, пробравшись в залу, где уже снова начались танцы, взглянул на оркестр и расхохотался. Засучив рукава, Урываев деятельно помогал музыкантам, постукивая ножом в тарелку. Впрочем, вмешательство его не портило музыки по той причине, что трудно было ее чем-нибудь испортить.
Бешенцов между тем значительно расходился. Протискавшись в танцевальную залу, он подходил почти к каждому, поднимал кверху толстые свои руки и произносил громовым своим голосом: «Велик Бешенцов! велик Бешенцов!»
Разумеется, такого лица не могли не заметить, и вскоре огромная толпа окружила актера, осыпая его насмешливыми вопросами и возгласами.
– Как вы хорошо вчера играли! – насмешливо крикнул ему один молодой человек.