– Как вам не стыдно, сударь! что вы? пустите! – говорила Катя обиженным голосом.
– Тише, тише! – бормотал старик, зажимая ей рот.
Лукерья Тарасьевна гневно раскрыла дверь – и, отскочив, с ужасом вскрикнула:
– Что я вижу?!
Старик испугался и прятал Катю в платья. Скоро послышался плач; Лукерья Тарасьевна кричала, что она несчастна, что с таким ветреным мужем невозможно жить.
Старик умолял ее успокоиться, клялся, что не изменил ей, и откровенно во всем признался. Она долго не верила и только после многих клятв и молений простила его.
Pierre был поражен, как громом, появлением мужа и жены к гостям.
– Ну, что папенька? – спросил он в волнении.
– Ты дурак!
– Что такое случилось?
– То, что ты своего отца осрамил!
И оскорбленный отец даже не удостоил сына объяснением.
Скоро супруг Лукерьи Тарасьевны, к удивлению Каютина, пристрастился к картам; Каютин не хотел играть на деньги, но старик настаивал и с каждой партией, увеличивал куш. Каютину везло. Сидя подле отца, сын иногда замечал ему, что он делает ренонс, не так ходит, но старик продолжал свое, возражая с запальчивостию:
– Молчи, дурак! разве не знаешь пословицы: «курицу яйца не учат»?
Дня в три Каютин выиграл столько, что мог продолжать свой путь, и объявил, что завтра уедет.
Старик обнимал его, предлагал ему денег взаймы и был очень весел, а сыну своему все твердил:
– Нет уж, где со мной справиться? Если захочу, всех перехитрю!
Он точно схитрил. За несколько дней перед тем пришел к нему поторговать лошадку смотритель соседней станции и, увидав случайно Каютина, не преминул рассказать, что Каютин проигрался, и прочее. С того же вечера Каютину повезло в игре.
Каютин простился с вечера и ушел в свою комнату с намерением завтра чем свет уехать. Он с наслаждением уложил чемодан и задумался. Он вспомнил Полиньку, свое прощанье с ней, свои клятвы и покраснел при мысли, что так скоро забыл ее.
«Ах, Полинька! зачем ты так добра? зачем веришь мне? я не стою тебя».
Так рассуждал Каютин, сидя у чемодана, как вдруг постучались к нему.
– Войдите, кто там? – сказал он, запирая чемодан.
Катя высунулась в дверь.
– Барыня идет к вам! – сказала она и скрылась.
Испуганный Каютин вскочил. Он не верил своим ушам; но в дверях показалась обширная фигура, окутанная большим платком.
– Кто это? – робко спросил Каютин.
– Я! – торжественно отвечала Лукерья Тарасьевна, сбрасывая платок и являясь перед Каютиным во всем величии отчаянной женщины. Ее жидкие волосы падали очень скудно по широким плечам, белый капот был не застегнут, и пышная грудь сильно порывалась на свободу, угрожая разорвать туго затянутый корсет.
– Вы едете?
– Еду, – весело отвечал Каютин.
– Ах, мне дурно!
И она, шатаясь, доплелась до стула и села.
– Не угодно ли воды?
И Каютин сделал движение к двери.
– Стойте!
Она заслонила ему дорогу.
Каютин равнодушно смотрел на отчаяние дамы и решился выдержать свою роль до конца.
– Я лишу себя жизни!
– О, не лишайте! жизнь ваша так дорога!
– Для кого?
– Для вашего мужа.
– О, как жестоко! слишком жестоко! – воскликнула она.
Вдруг вбежала Катя и задыхающимся голосом сказала:
– Идут! идут!
– Кто? Боже! я погибла! – воскликнула Лукерья Тарасьевна, начиная бегать по комнате.
– Вот видите! – сказал Каютин, – теперь уж вы и погибли!
Он запер дверь, и в ту же минуту в нее начали грозно стучаться. Все вздрогнули.
– Отворите! – кричал в ярости муж Лукерьи Тарасьевны.
Она стояла уже на стуле у окна, а Катя опускала другой стул за окно, чтоб госпоже легче было спрыгнуть.
– Итак, прощайте! – прошептала Лукерья Тарасьевна таким тоном, как будто готовилась к самоубийству.
Каютин делал ей знаки, чтобы она скорее спрыгнула.
– Навсегда!
– Отворите! или я разломаю дверь! – кричал ревнивый старик.
И точно дверь стала трещать.
Лукерья Тарасьевна, наконец, спрыгнула, и скачок был таков, что дом дрогнул. Катя заперла окно, накинула барынин платок, закрыла им даже лицо свое и стала в угол, посмеиваясь.
Каютин отворил дверь. Ревнивый старик в сопровождении сына вбежал в комнату и, как тигр, кинулся к Кате.
– Ага, попалась! а!! мужа срамить!!!
Он сорвал платок, – и ярость сменилась в его лице удивлением и радостью. Он обратился с гневным вопрошающим взором к сыну, который заглядывал во все уголки, позабыв, что мачехе его нужно было немало места. Каютин стоял, как преступник, потупив глаза, а Катя, закрыв лицо руками, дрожала, едва сдерживая смех.
– Извините, я… – сказал Каютин запинаясь.
– Ха, ха, ха! ничего, ничего! дело молодое… ха! ха!
И старик помирал со смеху.
– Ну, беги, беги скорее, – говорил он Кате, – чтоб барыня не увидала! Она у меня такая строгая, – прибавил он, обращаясь к Каютину.
В заключение он обнял, своего гостя и, пожелав ему благополучного пути, вышел, побранивая сына.
Каютин вздохнул свободно. Он заперся на ключ, осмотрел окна, как будто опасаясь воров, разделся и лег. Он вспыхнул и покраснел при мысли, что чуть было не отплатил гостеприимному старику очень дурно; но скоро потом он свалил всю вину на Лукерью Тарасьевну, а себя даже хвалил за то, что умел удержаться в границах; благодаря такому обороту мыслей сон его был покоен и крепок.
В шестом часу утра он уже скакал по большой дороге.
Август приближался к концу. Подул постоянный осенний ветер. Мрачная перспектива открылась деревенскому жителю.
Непрерывно ревет, воет и злится осенний ветер, нагоняя нестерпимую тоску на душу. Куда ни пойди, везде шумно, уныло и пусто. Ветер крутит и гонит песок по дороге; послышится ли песня – ветер смешает ее с своими дикими звуками, заглушит и унесет за тридевять земель. Ветер сносит и далеко мчит по необъятному печальному полю шалаш пастуха, закутанного в рогожу. Что сделалось с смирной речкой, которая еще недавно чуть заметной струей катилась по каменистому дну в глубине высоких и красивых берегов? Она вздулась и тоже ревет и бурлит, сколько хватает силы… А как страшно в лесу! Среди вечного глухого ропота, непрерывного колебанья и треска ветер с диким ожесточением срывает с деревьев сухие листья, крутит и вертит их, как тучу невиданной саранчи, желтым ковром устилает подножие леса… Все в непрерывном насильственном движении, будто проникнуто страхом близкого разрушенья; все дрожит, и трепещет, и молит пощады унылыми звуками. Трещат вековые деревья, гнутся и ломятся отростки. Беспрестанно колеблется и склоняется с тихим, печальным шепотом густой, высокий кустик травы, уцелевший среди почерневшей зелени, изломанных сучьев и желтых листьев… На верхушку высокого дерева сядет отдохнуть усталая птица; с минуту она силится удержаться, качается, взмахивает крыльями, плотно обогнув когтями обнаженный сук; но ветер озлится, сорвет бедную птицу, и, не вдруг справившись, летит она в поле… Но и там та же тревога, шумная, суетливая, но безжизненная.
Скучно!
За стенами громадных зданий не слышит и не замечает озабоченный горожанин суровых порывов осеннего ветра… Зато ничего, кроме них, не слышит несколько месяцев сряду деревенский житель… Нестерпимое уныние охватывает его душу… Куда идти? что делать? как убить длинный вечер? как убить целый ряд длинных вечеров?..
В такие-то вечера, томительные, ненужные, свободно разыгрывается праздное воображение, родятся на свет и плодятся нелепые сказки, фантастические ужасы; дикое суеверие туманит светлую голову, и вера в чудесное выкупает недостаток действительного движения в окружающем. Тускло светит нагорелая свеча; старушка в очках оракулом сидит на первом месте; ветер шумит, – и под его однообразные звуки чудовищная фантасмагория кажется сбыточным делом… Карты, бобы, растопленный свинец и всякие гаданья получают свою законную силу. Человек порядочный, загнанный в глушь, спивается с кругу… В такие-то вечера в ленивые, утомленные однообразным бездействием головы заходят странные причуды, эксцентрические выходки…
Ветер шумит и гудит вокруг; огромного старого дома на краю деревни, стучит и скрипит ставнями, хлопает воротами. Убаюканный его унылыми звуками, сладко спит в прихожей мальчик лет четырнадцати, в суконном казакине с красными нашивками на груди, – сладко спит, прислонив руки к столу и положив на них голову.
В столовой тускло горит свеча на круглом столе перед диваном; на диване лежит старичок. Его волосы седы; маленькое, сморщенное лицо болезненно; в некрупных заостренных чертах его заметны хитрость и пресыщение, утомленье жизнью. Глаза его закрыты: он тоже спит. Вдруг ветер завыл сильнее, громче застучал ставнями; старичок проснулся. Он вздрогнул, осмотрелся и закричал:
– Мальчик!
Ему отвечает тихое, мерное храпенье.
– Мальчик! – кричит старичок громче.
Является мальчик. Свет режет его сонные глаза, и он щурится.
– Ты не спал? – спрашивает иронически старичок.
– Не спал-с.
– Так… а как думаешь, который теперь час?
– Не знаю-с.
– Не знаю! вот новость сказал: не знаю! А ты подумай.
Мальчик думает.
– Ну?
Мальчик продолжает думать.
– Говори же.
– Не знаю.
– Вот, ничего не знаешь! ступай посмотри!
Мальчик уходит в дверь направо, возвращается и докладывает:
– Шесть часов без четверти.
– Полно, так ли?
– Так-с.
Молчание.
– Ты ничего не видишь? – спрашивает старичок.
– Ничего-с.
– Посмотри-ка хорошенько.
Мальчик внимательно осматривается кругом.
– Ничего, все как следует, – отвечает он.
– Все как следует? полно, все ли? посмотри еще.
Мальчик осматривается и повторяет:
– Все-с.
– Ты слеп?
– Нет-с, вижу.
– Что же ты видишь?
– Да все-с.
– А что? ну, говори, что?
– Стол, диван… стулья… свечку… гитару.
– Больше ничего?
– Нет-с, стены вижу, вас вижу… потолок вижу.
– А еще?
– Ничего, – отвечает мальчик.
– И все в порядке?
– Все-с.
– А вот не все!
– Что же-с? – робко спрашивает мальчик.
– Ну, посмотри хорошенько, так и увидишь.
Мальчик в недоумении осматривается в третий раз и тоскливым голосом отвечает:
– Ничего-с, все как следует.
– Решительно все?
– Все-с.
– Ну, посмотри еще!
Мальчик осматривается с мучительным беспокойством. Старичок устремляет на него вопросительный взгляд. Но мальчик молчит.
– Так ничего не видишь?
– Ничего-с.
Старичок приподнимается, указывает на нагорелую свечу и говорит:
– Это что такое?
– Ах! – вскрикивает сконфуженный мальчик и спешит снять со свечи.
– О чем ты думаешь? где у тебя глаза? – говорит старичок. – Скоро ли из тебя выйдет человек?
Мальчик молча удаляется к двери и по дороге роняет маленький ключ… Не заметив этого, он уходит в прихожую, а старичок на цыпочках подбирается к ключу, прячет его в карман, так же тихо возвращается и ложится.
– Мальчик!
Является мальчик.
– Подай пороху.
Мальчик уходит в сени, где помещается шкаф с ружейными принадлежностями, но через минуту возвращается и начинает шарить в прихожей.
– Что ж пороху? – кричит старичок.
– Сейчас!
И мальчик опять идет в сени, возвращается и начинает шарить.
– Ну?
– Да не знаю, сударь, ключ от шкафа куда-то затерялся, – отвечает смущенным голосом мальчик, – сходить разве, не у Татьяны ли?
– Ну, сходи.
Мальчик ушел и не является десять минут. Наконец дверь в прихожей скрипнула.
– Мальчик! – кричит старичок.
Является мальчик; лицо его выражает сильное беспокойство.
– Что ж, взял ключ у Татьяны?
– Да она говорит, что у нее нет.
– Ну, так где же он?
– Не знаю, сударь… он все у меня был.
– Где?
– Вот здесь, на поясе… как вы изволили приказывать.
– Так ты, видно, потерял его?
– Нет-с… как можно! Я его крепко привязал.
– Крепко?
– Крепко-с… Сходить разве к матушке… не оставил ли я его там, как переодевался?
– Сходи.
Мальчик опять ушел и воротился через четверть часа. Он тяжело дышал. Беспокойство в лице его увеличилось.
– Ну, принес пороху?
– Да никак, сударь, ключа не могу найти, – отвечает отчаянным голосом мальчик.
– Ключа не можешь найти… а?
– Не могу-с.
– Я кому отдал ключ? – спрашивает старичок.
– Мне-с, – робко отвечает мальчик.
– Я тебе что приказывал?
Мальчик молчит.
– Ну, говори, что я тебе приказывал?
Молчание.
– У тебя есть язык?
– Есть.
– Лжешь – нет. У тебя нет языка… а?
– Есть.
– Что ж ты молчишь?
Мальчик продолжал молчать,
– Говори же! Я тебе приказывал ключ от пороху носить на поясе, никому не давать и беречь пуще глазу… так?
– Так-с, – едва слышно произносит мальчик.
– Ну, так куда же ты его девал?
– Не знаю-с… я никуда его не девал… я…
– Никуда?
– Никуда-с.
– И не отдавал никому?
– Никому-с.
– И не терял?
– Не терял-с.
– Ну, так подай пороху!
Мальчик молчит и не двигается. Холодный пот выступает у него на лбу.
– Ни стыда, ни совести в тебе нет! – говорит старичок, качая головой. – Хлопочи, заботься о вас, ночи не спи, – а вы и ухом не ведете! Ну, теперь вдруг воры залезут, волки нападут, – понадобится ружье зарядить… ну, где я возьму пороху?.. Так за тебя, разбойника, всех нас волки и разорвут.
Мальчик громко рыдает.
– Я уж сам не знаю, куда ключ пропал, – говорит он, всхлипывая.
– Не знаешь… ну, так ищи.
– Да я уж искал… да не знаю, где уж его и искать.
– Не знаешь?.. а есть, а пить, а спать знаешь? а?
Мальчик продолжал рыдать.
– Поди сюда.
Мальчик подходит. Старичок достает из кармана и показывает ему ключ.
– Это что такое? – говорит он, устремив на него лукавый и проницательный взгляд.
Мальчик смотрит и, пораженный радостным изумлением, восклицает простодушно:
– Да как же он вдруг у вас очутился?
– Узнал? – спрашивает старичок, наслаждаясь удивлением мальчика.
– Узнал-с.
– Рад?
– Как же не радоваться? – отвечал мальчик с просиявшим лицом, по которому текут слезы.
– То-то вы! – говорит старичок. – Я вас пои, корми, одевай, обувай, да я же вам и нянюшкой будь… Возьми, да потеряй у меня еще раз!!!
– Порох прикажете? – спрашивает мальчик.
– Не нужно; ступай.
Мальчик отправляется в прихожую. Старичок ложится. Наступает тишина, прерываемая только воем ветра и гулом проливного дождя… Вдруг на лице старичка является тревожное выражение. Он быстро приподнимается, щупает себе живот и под ложечкой, пробует свой пульс и кричит:
– Мальчик!
Является мальчик.
– Подай зеркало.
Мальчик приносит ручное зеркало,
– Свети!
Мальчик светит. Старичок, приставив зеркало, рассматривает свой язык.
– Так, так, – говорит он дрожащим голосом, делая гримасы перед зеркалом и стараясь высунуть как можно больше язык. – Белый, совсем белый… точно сметаной с мелом вымазан.
– Белый? – спрашивает он, поворачивая лицо с высунутым языком к мальчику.
– Белый-с.
– Как снег?
– Как снег.
– Возьми!
Мальчик уносит зеркало. Старичок в отчаянии опускается на диван, ощупывает себя и рассуждает сам с собою: «Чего бы я такого вредного съел?.. А! грибы! – вскрикивает он. – Точно, в соусе были грибы… Ах, проклятый поваришка! прошу покорно: – наклал в соус грибов…»
– Мальчик! – кричит старичок.
Является мальчик.
– Позови Максима.
Приходит Максим – человек среднего роста, лет сорока, в белой куртке и белом фартуке. Он низко кланяется и робко стоит в дверях.
– Ты что такое? – спрашивает его старичок.
Максим молчит.
– У тебя есть язык?
Молчание.
– Да говори же: есть у тебя язык?
– Как же сударь, как же! – отвечает с пугливой поспешностью Максим.
– Покажи!
Максим плотнее сжимает губы.
– Ну!
Максим нерешительно переминается.
– Мальчик! – кричит старичок.
Является мальчик.
– Скажи ему, чтоб он показал язык.
– Ну, покажи язык! – говорит повару мальчик.
После долгой нерешительности повар с крайней застенчивостью неловко высовывает язык.
– Отчего же ты молчишь? – спрашивает старичок.
Максим молчит.
– Что, ты глух?
– Нет-с.
– Что ж, у тебя пенька в ушах, что ли? Мальчик! вынь ему пеньку из ушей.
– Ну, говори! – говорит мальчик повару.
Повар молчит.
– Ты что такое? – спрашивает его старичок.
На лице молчаливого повара выражается мучительное недоумение.
– Ты будешь мне сегодня отвечать?
Максим издает губами неопределенный звук.
– Я тебя спрашиваю! ты что такое: кузнец, плотник, слесарь…
– Повар, судырь, повар, – с радостной поспешностью отвечает Максим.
Мальчик уходит.
– Ты изготовил сегодня все, как я тебе приказывал?
На лице Максима выражается беспокойство.
– Все, – отвечает он почти шепотом.
– Ты что сегодня готовил?
– Суп, холодное…
Максим запинается.
– Ну?
– Соус, – быстро и глухо произносит Максим и тот час же прибавляет: – жаркое, пирожное…
– Стой, стой… зачастил!.. соус?
– Соус, – робко отвечает Максим.
– С чем?
Максим молчит.
– Говори!
– С красной подливкой… жаркое-с…
– Да нет! ты постой! с чем соус?
– С красной подливкой.
– А еще с чем… ни с чем больше… а?
– Ни с чем, судырь, ни с чем! – отвечает обрадованный Максим.
– А грибов в соусе не было?
Максим бледнеет и молчит.
– Не было грибов?
Максим издает неопределенный звук.
– Ну?..
– Немножко, судырь… так… только для духу, – отвечает дрожащим голосом повар.
– Немножко?.. Ты что такое?
– Повар, судырь.
– Чей?
– Вашей милости.
– Ты должен меня слушаться?
– Как же, судырь, как же.
– Я тебе что приказывал?
Молчание.
– Говори: приказывал я тебе класть в кушанье грибы?
– Нет, судырь.
– Зачем же ты положил их?
Максим молчит.
– Ну, говори: зачем? А?..
– Да я так… немножко… я думал… только…
– Стой! что ты думал?
Максим молчит.
– Что ты думал? – повторяет старичок.
– Да я, судырь, думал, – отвечает Максим, – что он вкуснее будет.
– Вкуснее! прошу покорно, вкуснее будет!.. Ему и дела нет, что барин нездоров… Он рад мухоморами накормить… валит грибы очертя голову, а тут хоть умирай… Знаешь ли, что ты со мной наделал?
– Не могу знать-с, – отвечает повар.
– Мальчик!
Является мальчик.
– Подведи его сюда!
Мальчик подводит повара к столу.
– Видишь? – говорит старичок и показывает повару язык.
– Вижу-с.
– Белый?
– Белый-с.
– Как снег?
– Как снег.
– Что мне с тобой сделать? – спрашивает старичок.
Максим молчит.
– А?
– Не знаю, судырь.
– Как думаешь?
– Не знаю-с.
Долгое молчание.
– Ступай! – говорит старичок, – да положи у меня еще раз грибов!!!
Максим поспешно уходит.
– Мальчик! – кричит старичок.
Входит мальчик.
– Который час?
– Половина осьмого, – докладывает мальчик.
– Ух! – говорит старичок и с отчаянием опускает голову на подушку.
Тишина. Старичок снова начинает себя ощупывать, повторяя: «Отравил! совсем отравил, разбойник! и желудок тяжел, и под ложечкой колет… уж не принять ли пилюль? не поставить ли мушку?..»
– Мальчик!
Является мальчик.
– Энгалычева подай!
Мальчик приносит несколько старых книг в серо-синей бумажной обертке.
– Очки!
Надев очки, старичок читает. По мере чтения лицо его делается беспокойнее. Наконец в волнении он начинает читать вслух:
– «При ощущении тяжести в животе, урчании…»
Старичок прислушивается к своему животу. «Урчит! урчит!» – восклицает он с ужасом и продолжает читать:
– «…боли под ложечкой, нечистоты языка, позыву к отрыжке…»
Старичок насильственно рыгает. «Так, и отрыжка есть!» – говорит он.
– «нервической зевоте…»
«Ну, зевота страшная целый вечер! – восклицает пугливо старичок и потом с наслаждением зевает несколько раз сряду, приговаривая беспокойным голосом: – Вот и еще! вот и еще!..»
– «…жару в голове, биении в висках…»
Старичок пробует себе голову. «Так и есть: горяча! Ну, биения в висках, кажется, нет, – говорит он, пробуя виски. – Или есть?.. да, есть! точно, есть!.. Прошу покорно… начинается тифус, чистейший тифус… Ай да грибки! угостил!.. Не поставить ли хрену к вискам? или к ногам горчицы?.. а не то прямо не приплюснуть ли мушку на животе?..» Кричит:
– Мальчик!
Является мальчик.
– Скажи повару… нет, поди, ничего не надо.
«Лучше подожду, – говорит старичок, – пока начнется… Вот и Энгалычев пишет: не принимать решительных средств, пока болезнь совершенно не определится».
Старичок закрывает глаза и ждет. Проходит минут десять. «Начинается… или нет? – говорит он, приподнимаясь; и вся фигура его превращается в вопросительный знак, он прислушивается к своему животу, пробует себе лоб‹ виски, живот… – А, вот началось! началось! – кричит он так громко, что мальчик в прихожей вздрагивает и просыпается… – Нет, ничего, – продолжает старичок тише и спокойнее. – Лучше я чем-нибудь займусь, так оно тем временем и начнется… определится… тогда и меры приму… А чем бы заняться?.. А!..»
– Мальчик! – кричит старичок.
Является мальчик.
– Ты что делаешь?
– Ничего-с.
– Который час?
– Тридцать пять минут девятого.
– Тебе хочется спать?
– Хочется.
– И если тебя пустить, ты вот сейчас и заснешь?
– Засну-с.
– Поди вон.
Мальчик уходит. Старичок закрывает глаза и делает усилие заснуть. Но усилия его напрасны.
– Сонуля!
Является мальчик.
– Подай Удина.
Мальчик приносит книгу. Старичок берет ее и через минуту оставляет… «Вот и Удин, – говорит он, – советует не принимать решительных мер, пока болезнь не определится…», затем им овладевает неестественная зевота. Он зевает с вариациями и фиоритурами, вытягивая бесконечные: «а-а-а-а о-о-о-о у-у-у-у…»
– Мальчик!
Является мальчик.
– Который час?
– Сорок три минуты девятого.
Тишина.
– Мальчик!
Является мальчик.
– Подай станок!
Мальчик приносит небольшой токарный станок. Старичок начинает пилить и строгать. Мальчик светит, стоя перед станком. Однообразное визжанье подпилка скоро убаюкивает его. Он спит, слегка покачиваясь. Наконец рука его ослабевает и раскрывается, подсвечник с резким звоном падает на пол. Мальчик вздрагивает, спешит поймать подсвечник и опять становится на прежнее место. Старичок поднимает голову и дает ему легкий щелчок. Снова раздается однообразное визжанье подпилка. Но через минуту старичок оставляет свою работу.
– Возьми прочь.
Мальчик уносит станок.
– Ты что видел во сне? – спрашивает старичок, когда он возвращается.
Мальчик, переминаясь, молчит, но старичок, уже не спрашивает – ни есть ли у него уши и слышит ли он, ни есть ли у него язык: он уж позабыл свой вопрос.
Он снова начинает зевать глухо, протяжно, убийственно…
Так проходит минут пять.
Старичок обращается к потолку: видит серых птиц, амуров и муз с арфами; к стене: видит желтое пламя, а над ним черный ус дыма, то сокращающийся, то вырастающий почти до потолка; видит нагорелую шапку светильни, которая то черна, то вдруг покраснеет, то вместе и красна и черна… Апатия, глубокая апатия выражается на лице старичка. Он обращается к самому себе: снова прислушивается к своему желудку, ощупывает себя до последнего ногтя; заглядывает то в Энгалычева, то в Удина, требует еще медицинскую книгу, известную в доме под именем Пекина, читает… Беспокойство, заснувшее на минуту, снова с страшною силой пробуждается в нем: лицо его покрывается смертельной бледностью.
– Мальчик! – кричит он.
Является мальчик.
– Спроси у Анисьи шпанскую мушку и глауберову соль… да скажи Максиму, чтоб приготовил шесть горчишников самых крепких… Пусть затопит плиту, чтоб был огонь, если понадобится припарки ставить.
Но благодетельный голос еще не совсем замер в душе его. Отдав приказание, старичок во второй раз тотчас же отменяет его.
Мальчик возвращается в прихожую. Проходит пять минут. Тишина. Старичок снова принимается зевать, и заунывнее осеннего ветра, печальнее погребального колокола, болезненнее жужжанья осенней мухи, доживающей последние минуты свои, раздаются в комнате дикие, протяжные, апатические звуки его зевоты!
Мальчик в прихожей тоже увлекается его примером, но, не смея зевать громко, удерживается и поминутно ударяет себя ладонью по рту, широко раскрытому.
Потом старичок снова смотрит на потолок, на свечу, на стены, слушает ветер и дождь, наконец берется за свои книги… Еще минута, и огромная шпанская муха будет прилеплена на живот, исправно делающий свое дело, еще минута, и огненными горчишниками облепится здоровое тело… но вдруг слышится звук колокольчика, все ближе, ближе…
Вот он замолк; послышались голоса; скрипят ворота. Вот опять прозвенел колокольчик под самыми окнами.
– Мальчик! мальчик! мальчик! ступай, свети! Кто-то приехал… к нам приехали! – кричит старичок с неожиданной энергией.
Дверь отворяется; высокий молодой человек, в пальто, в дорожной фуражке, в котором читатель узнал Каютина, показывается на пороге.
– Дядюшка! – кричит он, бросаясь к старику.
– Тимоша! Тимоша! тебя ли я вижу? – восклицает старичок, и радостное рыдание мешает ему продолжать. Он бросается на шею племяннику.
Он так не был рад ни разу в жизни!
Дядя Каютина был своего рода эксцентрик, и скука одинокой жизни с каждым годом усиливала врожденную причудливость его характера. Много было у него эксцентрических выходок, но нет возможности перечесть их. Между прочим, он был страшно мнителен и одержим страстью лечиться и лечить других. Сначала он перепробовал всех окрестных докторов, наконец, убедившись, что сам лучше их понимает свою болезнь, накупил медицинских книг и завел домашнюю аптеку. Удин, Пекин и Энгалычев, три старые автора, о которых едва ли и слыхал читатель, были главными его любимцами; но и на свои медицинские знания он полагался немало и часто в разговоре примешивал к авторитетам своим и собственное имя. Проведав про аптеку, к нему стали стекаться окрестные мужики, и он охотно наделял их советами и лекарствами, – но и здесь оставался верен своему эксцентрическому характеру.
Являлся больной мужик. Расспросив его подробно, Ласуков (так звали старика) писал ему рецепт и говорил:
– Ступай в аптеку: там лекарство дадут.
Мужик уходил в мезонин, где помещалась аптека. Ласуков поспешно переодевался в аптекарское платье и шел по теплой лестнице тоже в аптеку. Там, угрюмо кивнув мужику головой, он приготовлял лекарство и ломаным языком давал своему пациенту приличное наставление; потом спускался в свою комнату, переодевался по-старому и требовал к себе мужика.
– Был у аптекаря? – спрашивал он угрюмо.
– Был, батюшка, – отвечал мужик, едва удерживая улыбку.
– Что же он?
– Да лекарство дал.
– Покажи!
Мужик показывал лекарство.
– А что он тебе говорил?
– Да то и то, батюшка. Квасу, говорит, не пей, и вина тоже…
– А ты ему что?
– Не буду, говорю, не буду, кормилец.
– А он тебе что?
– Редьки, говорит, не ешь, луку в рот не бери… знаю я вас, говорит, дураков: как придет плохо, так рад в ноги кланяться, а как немного отойдет, так и пошел опять все убирать.
– А ты ему что?
– Вестимо, говорю, батюшка, вестимо…
– А он тебе что?..
И так далее.
Расспросы продолжались иногда по целому часу, причем Ласуков немало употреблял стараний втолковать пациенту наставления, данные в аптеке.
– Понял? – спрашивал он в заключение.
– Понял, батюшка.
– Ну, так говори.
Мужик сбивался. Ласуков начинал снова и потом требовал повторить. Таким образом, расспросы часто действовали как потогонное средство, и пациент уходил совершенно здоровый.
Каютин скоро убедился, что если покинуть дядюшку на жертву осенней скуки и мнительности, то он залечит себя в несколько месяцев, и потому решился пожить у старика.
Надо признаться, что была тут и другая причина: племянник думал, что авось-либо богатый дядюшка, бездетный и не любивший своих родных, не забудет его в своем завещании. А жить старику, по всей вероятности, оставалось недолго.
Но решимость Каютина дорого ему стоила. Скука у дяди была смертельная. Развлечений никаких, местность унылая, пища самая скромная, работа языку беспрестанная. То читай Удина, Пекина и Энгалычева, то развлекай старика рассказами: в последнем случае Каютин хоть замечал с отрадой, как лицо старика постепенно одушевлялось и бесчисленные болезни, изобретенные праздной мнительностью, одна за другой покидали его. Не последним делом в деревенской жизни Каютина было также удивляться пагубной белизне языка своего дядюшки. К довершению бед Каютин даже не мог спать спокойно: как только старик поднимет ночную тревогу, Анисья – весьма полная и краснощекая домоправительница, которой вообще не нравилось появление племянника в дядином доме, – тотчас вбегала к спящему Каютину и кричала благим матом над самым его ухом: «Благодетель-то наш! кормилец-то наш!..» Такие всхлипыванья продолжались, пока, наконец, Каютин просыпался и с ужасом кричал:
– Что?
– Кончается, совсем кончается! уж, может, таперича и скончался!
Каютин бежал в комнату дяди. Тревога, разумеется, была пустая.
– У тебя сегодня что-то цвет лица нехорош, – говорил иногда Ласуков своему племяннику, – уж не болен ли ты?
– Нет, ничего, дядюшка, – весело отвечал Каютин.
– Ты хорошо спал?
– Хорошо.
– А что ты видел во сне?
Каютин смущался и медлил ответом: всю ту ночь ему грезилась Полинька; но он не хотел посвящать дядю в свои тайны.
– Ну, так и есть! – восклицал проницательный старик. – По лицу видно: тебе снились дурные сны, только ты не хочешь сказать.
– Ах, дядюшка, не дурные, ей-богу, не дурные, отличные!
– К чему лукавить? – возражал дядя. – Я тебя насквозь вижу!
– Ну, не совсем, дядюшка!
– Уж поверь, что совсем…
– Ну, так отгадайте сами, что я видел?
– Известно что: тебе грезились чудовища… звали тебя куда-то, протягивали страшные руки, сжимали твою шею.
– Так, дядюшка! точно, были руки, только не страшные, право, не страшные… и шею сжимали.
– Дрожь пробегала по твоему телу, – подхватывал дядя, – и ты просыпался.
– Точно дядюшка… и дрожь пробегала… и я просыпался.
– Ну, вот видишь! – самодовольно говорил старик. – А покажи-ка язык… Так и есть, – продолжал он, осмотрев язык племянника, – по краям и с концов туда и сюда, а середина совсем белая. Плохо! надо захватить заблаговременно.
Старик на минуту задумывался.
– Удин, Пекин, Энгалычев и я, мы полагаем, – говорил он с докторской важностью, – что в таких случаях полезно, согрев внутренность больного, посадить его на диету. Выпей мяты да не обедай сегодня!
– Помилуйте, дядюшка! – с испугом возражал Каютин: – да мне уж теперь есть хочется.
– Ну, конечно! теперь я нисколько не сомневаюсь, что ты в опасности. Ложный аппетит самое…
– Ложный аппетит?! нет! уж извините, дядюшка, не ложный! Дайте-ка мне пулярку с трюфелями да бутылку лафиту, так я вам докажу.
– Тебе, в твоем положении, лафиту, пулярку с трюфелями! нехорошо, нехорошо! Ты вот посмотри на меня: я как болен, так меня и силой не заставишь съесть вредного: сижу себе на одних сухарях.
Каютину становилось смешно. Старик в болезни точно не обедал и не ужинал, но утром и вечером подавали ему чашку чаю, которая походила больше на полоскательную, чем на чайную; он всыпал туда фунта три сухарей и, уничтожив одну такую порцию, часто требовал другую. В такие дни говорилось: барин сидит на одних сухарях.
– Что, тебе жизнь мила? – ласково спрашивал старик своего племянника.
– Как же, дядюшка.
– Умереть не хочешь?
– Нет.
– Ты меня любишь?
– Люблю.
– Уважаешь?
– Уважаю.
– Веришь моей опытности?
– Верю.
– Знаешь, что я тебе дурного не посоветую?
– Знаю, – робко произносил племянник.
– Ну, так не обедай сегодня.
Каютин не обедал, а вечером с ожесточением нападал на дядюшкины сухари. И много подобных жертв приносил племянник своему старому, богатому и бездетному дядюшке; но толку, однакож, не выходило, и не могло вытти. Каютин не принадлежал к людям, способным при случае совершенно стираться с лица земли: иногда он был и внимателен и уступчив с своим дядей, а в другой раз заспорит, вспыхнет, наговорит старику кучу горьких истин – и все дело испортит. И такие сцены стали повторяться тем чаще, чем сильнее томила его осенняя деревенская скука и чем злее будила его по ночам Анисья, приглашая просидеть ночь у одра умирающего дяденьки, который, впрочем, и не думал умирать. Каютин, наконец, начал догадываться, что ему тут ничего не добиться. В то время кстати явилось письмо Полиньки. Великодушная девушка, не желая убивать бодрости в своем женихе, ничего не написала ему о своих несчастиях и только умоляла крепиться и не губить даром времени. Письмо так подействовало, что Каютин в тот же день простился с дядей, к явному торжеству Анисьи. К счастию, старик был тогда в щедром расположении (а надобно знать, что приливы скупости и расточительности находили на него полосами) и сам предложил племяннику немного денег.