bannerbannerbanner
Три страны света

Николай Некрасов
Три страны света

Полная версия

Ржание лошади и крик Хребтова пробудили промышленников, которые подумали, что на них напали киргизы.

– Нет, братцы, что вы? какие киргизы, – успокаивал их Хребтов. – Просто лошадь! Да еще, головой отвечаю, и лошадь не ихняя, а наша русская, – как-нибудь попала, сердечная! Ихняя лошадь не станет к огню да к человеку, лезть, особливо к чужому, да и фыркнула она, а киргизы лошадям своим ноздри режут нарочно, чтоб ловче и без шуму к неприятелю подкрасться. А вот утро придет, мы ее поймаем.

Как только наступило утро, промышленники рассыпались искать следов пропавшей барки и своих товарищей. Двое скоро воротились и созвали остальных. С радостными криками вели они необыкновенно тощую жалкую лошаденку; Хребтов узнал в ней ту самую, которую видел ночью. Многие, глядя на нее, чуть не плакали, другие готовы были спросить, не видала ли она своих земляков, их товарищей. Лошадь весело поводила ушами, слушая родной язык.

– Что, братцы! – чуть не со слезами сказал Демьян, осматривая ее. – Уж коли скотину так высушила чужая сторона, так уж вряд найдем мы товарищей в живых.

– Эх, голова, голова! – возразил Хребтов. – Что сморозил! Да у них у самих весь скот зимой еле ноги таскает с голоду, корму нет! Трава вырастет, солнце повыжжет до последней былинки. А ума-разума у них нет накосить сенца аль посеять овса. Лентяи такие, что боже упаси! Летом лежит у себя в кибитке от жару и так много пьет кумысу, что всего его раздует, – не двинется, словно чурбан, а зимой опять лежит у огня на своих сундуках от холоду. Дети его хоть зажарься в горячей золе, ему горя мало: не двинется! Кто бывал у них в плену, сказывают, что такой визг в иной кибитке, словно режут кого, а все отродье ихнее: голый детеныш выползет к огню из-под овчины, обожжется и ну вопить! Жены-то их, говорят, еще жалостливей, а уж они – не приведи бог! Коли их рассердишь, так словно звери! Сказывал один бывалый человек, был случай: поссорились два‹ аула; пошла драка, и как обиженный верх одержал, так они с радости выпустили кровь из своих врагов, наливали ее в чаши и словно какую сладость пили, а сами ржали по-звериному! Кровь любят, разбойники! Однажды розняли двух, не дали подраться досыта, так один в такую ярость пришел, что давай самого себя пырять ножом, раз пять поранил: так хотелось крови увидеть!.. Что вы, братцы? – быстро спросил Хребтов, увидев двух товарищей, которые ушли было вперед, а теперь бежали к нему.

– След нашли!

Кинулись смотреть след. Он был свеж; можно было предположить, что не более полусуток тут стояло десятка два кибиток,

– Ушли! – сказал Хребтов. – Господь знает, с ними ли наши, а надо попробовать. Идем, братцы!

Помолясь богу, пустились в путь, взяв с собою и лошадь, подобно верблюду, навьюченную мешками с провизией и водой.

Желтая степь песку, как море, расстилалась перед ними. Антип старался по следам определить количество киргизов, угадать, есть ли между ними русские? Каждый предмет, попадавшийся им среди песков, подвергался осмотру. Наконец нашли складной небольшой нож, принадлежавший Душникову, потом его же платок, далее стало попадаться много мелких вещей, как будто нарочно разбросанных догадливыми пленниками.

Не столько обрадовало, сколько опечалило их такое открытие. Они все еще смутно надеялись, что авось их товарищи и не попали к киргизам. Теперь страшная истина была ясна, как день. В угрюмом молчании подвигались они вперед. Ни зверя, ни деревца, ни травки не попадалось им; однообразие бесконечной равнины утомляло зрение, увеличивало уныние. Наконец завидели они длинную вереницу странных зверей, немного больше обыкновенной козы, с короткой и гладкой шерстью темно-желтоватого цвета, с небольшими крутыми рогами и сухими ногами. Первая стояла с закрытыми глазами и уткнув нос в песок; за ее туловище прятала другая свою голову, за другой третья и так далее.

– Что, братцы, хорош зверь? – спросил Хребтов удивленных своих товарищей.

– А какой он такой?

– А зовутся они сайгами. Вот уж глупый так глупый зверь: убей первую – другая станет на ее место; и ты их колоти, пока рука не устанет, а они уж все будут одна другую заменять. А когда идут, так такие проворные, чудо, – подумаешь, что и путные!

Товарищи Хребтова на деле испытали справедливость его слов; двадцать четыре сайги было убито в десять минут.

Каютин, наконец, запретил продолжать охоту, боясь, чтоб лишняя поклажа не замедлила пути, и дорожа временем. Сделав к ночи привал, они зажарили одну сайгу; но немногие отведали нового мяса, утомленные длинным переходом по степи…

Утром, едва рассвело, Хребтов разбудил своих товарищей криком:

– Братцы! киргизы, киргизы!

Часть восьмая

Глава I
Записки Каютина

Прошел с лишком год, в течение которого не случилось никаких особенных перемен с петербургскими лицами нашей истории. Карл Иваныч все худел да вздыхал; работа плохо шла у несчастного башмачника. Девица Кривоногова все толстела и то мирилась, то вела войну с соседом своим Доможировым, который продолжал учить скворцов, сына и котят разным наукам, а в остальное время предавался своим любимым шуткам, именно: запечатает в пакет пятью печатями всякой дряни, швырнет на улицу и, притаившись, ждет. Неизъяснимое наслаждение – доставляли ему сердитые выражения, которыми разочарованный прохожий принимался угощать неизвестного шутника. У соседа его очистилась квартира, прибили билет; но Доможиров, враждовавший с соседом, каждый день под вечер тихонько срывал его…

Наконец отправился он в пятый раз, в сопровождении Мити, к дому соседа; билет сорван благополучно, принесен с торжеством домой, Доможиров к свечке – полюбоваться, покритиковать соседа…

– А что тут, тятенька, написано? – спрашивает Митя.

– Ну, вот написано: «Отдается квартира внаем».

– Нет, тятенька, я хочу знать, что написано на той стороне?

– А разве и там написано?

Доможиров обертывает билет и читает;

«Ну! пятую записку прибиваю… попробуй только еще… ни одного ребра…»

Доможиров останавливается, меняясь в лице.

– Что ж ты стал, тятенька?

Но Доможиров грозно разрывает записку и принужденно посвистывает.

Катя и Федя все еще живут у девицы Кривоноговой, и только по их заметно прибывающему росту можно заключить, что и в Струнниковом переулке время не стоит неподвижно и производит свои обычные влияния. О Кирпичове и горбуне ходят тут слухи темные, странные, один другому противоречащие. Одни рассказывают, что Кирпичов пришел ночью к горбуну, зарезал его и потом сам, зарезался, другие – будто они сделались теперь неразлучными друзьями и уехали в Камчатку открывать вместе книжную торговлю; третьи утверждали, что их уже точно нет на свете, но только в погибели их участвовало нечто таинственное, о чем и сказать ужасно. Немногие знали страшную истину и молчали. О жене Кирпичова так же ходили многоразличные слухи, имевшие больше основания…

Что касается до Полиньки, то о ней решительно не было ни слуху, ни духу. Перепробовав все пути, которыми можно было открыть ее пребывание, обегав все петербургские улицы (и все единственно затем, чтоб только издали, не осмелившись ей показаться, украдкой взглянуть на нее), Карл Иваныч, наконец, убедился, что она или умерла, или уехала из Петербурга.

Последнее казалось ему вероятнее.

Зато с Каютиным в тот же период времени случилось много замечательных событий и перемен. Читатель узнает их в той мере, как нужно по ходу рассказа, прочитав несколько отрывков из его собственных записок которые теперь следуют.

1

………………………………

…… – С растерзанным сердцем добрался я, наконец, до Астрахани. Что я перечувствовал, какие муки перенес, не умею и не хочу описывать… Бедный, бедный Душников! И зачем твоя участь не выпала мне? ты уж притерпелся к своему горю, свыкся с своим несчастием, а я? мне еще нужно привыкать видеть в себе несчастливца, существо жалкое, обманутое и отвергнутое… Нет, я неспособен к такой роли, к такой жизни! -

Пусть только выйду я из мучительной неизвестности, пусть только выяснится мое положение…

И здесь, как в Архангельске, первым делом моим было бежать на почту, куда просил я адресовать письма, Что-то будет? В висках у меня колотило, ноги подкашивались, страшно было войти. Я писал к ней, просил сказать мне все откровенно, но только не оставлять в неизвестности, писал также и к Карлу Иванычу, умолял его не скрывать истины, как бы она ни была ужасна. И если не она, то, верно, добрый башмачник сжалится надо мной. Судьба моя решится!

Вхожу, спрашиваю.

Писем немного: все старые друзья забыли сумасбродного странника… забыла и та, по милости которой вытерпел он столько трудов и горя: ни на одном конверте нет ее почерка!.. Больна ли она? умерла? или уж решительно не хочет знать своего прежнего друга?

Боже мой! думал ли я, что все это так разыграется? Больше за себя, чем за Полиньку, боялся я. Я не верил сам, чтоб достало у меня характера выдержать такую роль, победить столько трудностей, перенести столько работы и горя. Но – я дознал опытом – стоит поставить себя в такое положение, чтоб нельзя было воротиться, и пойдешь вперед… Так шел я, и когда подумаю о пройденном пути, когда вспомню, все что вынесено, мне и теперь* не верится!..

С тяжелым чувством развернул я письмо Карла Иваныча… Так! с первых строк угадал я печальную истину. Добрый, чувствительный немец! он не говорит ничего прямо, он как будто сам совестится и страдает за Полиньку… как будто он виноват, что она не сдержала своих клятв, или что недостало у ней великодушия, благородной чистосердечности сказать мне прямо горькую правду… он старается оправдать ее!

Он пишет, что Полинька жила в богатом доме, где есть молодой и красивый человек, что он видел ее не раз в карете, богато разряженную… но прибавляет, что лицо у ней было грустное, что она должна быть несчастна и что ее не должно винить… А потом, говорит он, она вдруг исчезла, все мы потеряли ее из виду… и вот уж давно давно ничего не знаем о ней…

 

Я понимаю, все понимаю!

Что мне делать? куда деваться? вот у меня есть теперь деньги, и есть знание, опыт, навык к труду, с которыми я могу легко удвоить мой капитал… Но для чего? я работал для нее, для нее нес труды сверхъестественные… для нее мерз я на Новой Земле, оторвал себя от всех благородных человеческих интересов, предпочел обществу людей дикие битвы с зверями, и сам, как зверь, одевшись медвежьими шкурами, бродил по глухим лесам, по пустынным тундрам, зарывался в снег от холоду, много раз был между жизнью и смертью, доверяясь слепой случайности, как существо неразумное! там грозила мне голодная смерть, там зверь, сильнейший, чем я, скалил на меня свои зубы… там кровожадные дикари искали моей смерти…

И я терпел голод, боролся с чудовищами пустынь и морей, и я падал, сорвавшись с высоких гор вместе с предательской снежной глыбой… я терпел бури на суше и на море… дикий обитатель степи закидывал аркан над головой моей… но судьба пощадила меня!

Для чего?.. я думал: для счастья! но счастье не суждено мне… Так неужели для того, чтоб умереть спокойно на кровати где-нибудь в Струнниковом переулке, под двойным тяжелым воспоминанием короткого, давно минувшего счастья и долгой, бесполезной и сонной жизни?..

Нет, я не вернусь в Петербург… Мне нравится роль Хребтова, вечно деятельного и спокойного, задумчивого зрителя великих картин и драм природы, в которых он сам иногда играет такую чудную роль.

Куда же я пущусь еще?

2

Решено! еду в Америку! Случай найден. Притом, говорят, там так нужны люди деятельные и опытные, что если и прямо туда отправиться, так без дела не будешь. Как обрадовался Хребтов! Я уверен, было в его жизни что-нибудь таинственное и страшное, разыгралась драма, которая навсегда наложила на него печать свою, заставила его разлюбить домашний очаг, оседлую жизнь – все, что пленяет человека счастливого, и полюбить жизнь странническую, в которой всякий уголок земли родина и вместе чужбина, все люди друзья и братья и вместе чужие, которых любишь, пока с ними, и покидаешь равнодушно, без боли сердечной…

3

Насилу дождался я весны. Все было давно готово, и мы, наконец, начали путь.

В версте за Казанью попался мне один знакомый.

– Куда вы едете? – спросил он.

– В Америку! – И самому мне стало вдруг страшно.

В Америку! я уж довольно привык к далеким и трудным странствованиям, притерпелся ко всем дорожным невзгодам, и не неволя теперь, а добрая воля гонит меня туда, а все тяжело, темный страх так и сжимает душу…

И не предстоящие труды, опасности и лишения, даже не трагическая участь несчастного Душникова смущают душу. Нет! но мысль, что с каждой минутой, с каждым шагом отдаляюсь я все больше и больше от всего, с чем кровными узами связаны интересы моей мысли и моего сердца… где некогда мечтал и сам я быть полезным деятелем, – вот как объясняю я свой темный страх.

Но прощайте, надежды другой деятельности, кроме той, которой недобровольно отдал я лучшие свои годы и силы и кроме которой не найду ничего там, куда стремлюсь… да и что бы я сделал?.. что мог сделать?.. ничего! ничего! Пора перестать быть мечтателем, перестать лицемерить хоть перед самим собой.

Прощайте и вы, надежды моего сердца… прощай, Полинька! Я ехал на три года, они прошли, и я мог уже давно быть у ног твоих по странной прихоти судьбы, не изменившей срока, который назначила моя детская самонадеянность. Но теперь вернее всего, что мы никогда больше не увидимся.

Когда любовь изменила, когда нет дела по сердцу, всего лучше ехать в далекую, далекую, незнакомую сторону…

Есть картины, есть явления природы, которые, если не заглушат горя, то по крайней мере ослабят его разрушительную силу, показав человеку, что он слишком ничтожен, чтоб вечно носиться с своими страданиями, исключительно посвящать самому себе все свое внимание…

До Перми не видали мы ничего особенно замечательного. Но, вступив в пределы Пермской губернии, обильной лесом, мы были поражены чудным зрелищем: дым густой массой стоял над огромным лесом, тянувшимся по одну сторону дороги; он горел. Упал вечер. Картина стала еще грознее и величественнее. Весь лес был охвачен пламенем. Огненный гигантский полукруг огибал нас с одной стороны; по другую сторону шла низменная поляна, усеянная реками и озерами, блестевшими подобно громадным зеркальным стеклам, вставленным рукой волшебника в потолок своего подземного замка. Было светлей, чем днем, не менее страшна тьма полярных ночей: так блестят глаза умирающего, готовые навсегда потухнуть. Гром и треск смешивались с отчаянными криками летавших в дыму птиц, и над всем лесом непрестанно стоял глухой гул, подобный кипению многих тысяч котлов. Искры и огромные головни, вскидываемые ветром, словно ракеты, врезывались в густую необозримую тучу дыма, расстилавшуюся над страшной картиной разрушения.

Над головами нашими беспрестанно проносились шумные стаи птиц, перелетавших в смятении через дорогу. Но и там, казалось, они не находили спокойного приюта и с криком носились над, ручьями и озерами, отражавшими их смятенные фигуры в своей блестящей поверхности. Лошади наши беспрестанно фыркали и кидались в сторону, пугаемые зверями, перебегавшими дорогу.

Мы видели множество зайцев и лисиц; видели целое стадо волков; видели медведей. Все спешило покинуть прежнее убежище, преданное гибели и грозившее гибелью своим обитателям.

Натура охотника взяла свое. Мы остановились и принялись стрелять.

Никто, думаю, не испытывал такой чудной охоты, и, верно, не один страстный охотник или просто любитель сильных ощущений дал бы дорого, чтоб потешиться такой охотой. Что значит в сравнении с ней облава, хоть сгоните в лес половину населения всей губернии? или целый миллион гончих… и какая обстановка!

Надо сознаться, что в самой бессовестности, с какою мы пользовались бедственным положением лесных обитателей, было что-то упоительное, у меня и щемило сердце, и как-то вместе с тем было ему невыразимо любо; мысль, что, верно, уж не придется мне в другой раз в жизни испытать такую охоту, делала меня жестоким. Хребтов был в совершенном упоении. Никогда я не видал его столько одушевленным, восторженным. Казалось, он был теперь в своей стихии и получал свою долю наслаждения, которое немногие вещи в жизни доставляли ему.

– Какова охотка? – сказал он мне радостным голосом, когда бег зверей перемежился. – Будешь помнить?

– Таких вещей не забывают, Антип Савельич!

– Не станешь жалеть, что поехал в Америку?

Не успел я отвечать, как в десяти шагах от нас показался темный зверь, которого я принял за медведя. Мы оба выстрелили. Зверь упал.

То была огромная чернобурая лисица.

С появлением утренней зари пламя стало бледнеть. Мы двинулись в путь.

Только к концу третьего дня кончился лес, а с ним и страшные картины, которыми любовались мы по ночам, и нестерпимо душный воздух, и наша оригинальная охота.

– Отчего такой страшный пожар? – спросил я Хребтова.

– А просто оттого, что лесу здесь еще, слава богу, много. Никому и в голову не приходит беречь его. Проезжий ли какой, окрестный ли мужик, пастух ли разложит костер: сварил кашу, отдохнул – и поехал дальше. И в уме нет, чтоб погасить костер… да и воды иной раз близко нет… Начальство уж как запрещает оставлять костры; не погасивши, – да поди угляди за всяким…

4

Екатеринбург, Томск, Красноярск, Нижнеудинск, Иркутск, Бурятская степь, Алекминск. Вот самые заметные точки на пути до Якутска. Много встретил я тут любопытного и оригинального, да нет у меня охоты рассказывать, что в Сибири ужасно много лесов и еще больше дичи, так что даже одеяла шьются из кож, содранных с голов селезней; что на Барабинской степи отличная трава и такая гибель оводов, что они иногда заедают лошадей до смерти; что бурятские дети вечно сосут кусок жиру и сами похожи на посудину, налитую салом; что сибиряки говорят вместо табаку понюхать: «крошки ширкнуть в нос»… Мимо, мимо! Когда-нибудь, если явится охота, я все опишу, а теперь замечу только, что в Сибири еще более, чем в губерниях Астраханской и Архангельской, поразили меня многие добрые свойства русского крестьянина. Сколько чудных историй слышал я, и таких историй, таких подвигов, что, доведись нашему брату сделать что-нибудь подобное, хватило бы рассказывать на всю жизнь, да нашлись бы и слушатели, и хвалители. А здесь такие дела делаются и забываются, как самые обыкновенные вещи; никто им не удивляется; никто не говорит о них.

Там мужик Вавило дубинкой уходил матерого волка, который, сбесившись, бежал прямо в село, где оставались только бабы да полоскавшиеся в лужах малые ребятишки. В другом месте ражий парень невзначай набрел на медведя; делать нечего: уходить поздно! Пошли в рукопашный; медведь дерет парню плечи, а парень держит его за уши так крепко, что действовать зубами медведь не может, как ни рвется. Так проходит и час, и два. Стал ослабевать медведь. Парень улучил минуту, выхватил нож из-за пояса и пропорол ему брюхо! Любо парню! пошел за дровами, а принес медвежью шкуру, и как продал ее, так выпил с камрадом лишнюю чарку, да с тех пор никогда уж и не вспоминал о своей драке с медведем.

Сколько раз находчивость одного спасала пять и десять товарищей в необозримой степи, в горах, окруженных пропастями; зимой, когда мерзнет ртуть, злится пурга и путники давно сбились с дороги, или когда откуда ни возьмется целая шайка варнаков, готовая и грабить, и резать!

Кстати: мы сами несколько раз встречались с варнаками – так называются беглые ссыльные, разбойничающие по сибирской дороге, – и раз чуть не были обобраны и убиты, да Хребтов выручил своей чудной находчивостью и отвагой… О Хребтов! сколько раз я обязан был тебе жизнию!

5

В моих странствованиях, несчастиях и трудах одна была у меня отрада, без которой, может быть, я не вынес бы своей тяжелой роли. Не знал я русского крестьянина; готовые истины были в основе моего о нем мнения. Как все мы, изъяснял я каждый поступок его по внешности факта, а еще чаще старался удаляться таких мыслей, так же как и столкновений с простым классом.

Но необходимость свела меня с ним, скука и общая доля сблизила; познакомился и породнился я с русским крестьянином… среди моря, где равно каждому не раз грозила смерть, в снежных степях, где отогревали мы друг друга рукопашной борьбой, а подчас и дыханьем, в сырой и тесной избе, где, голодные и холодные, жались мы друг к другу, шестьдесят дней не видя солнца божьего…

Труден доступ к его сердцу. Он суров, неразговорчив, неохотно обнаруживает свое чувство, глубоко запрятывает в душу тяжелую кручину. Ошибается тот, кто иначе думает; кто, побродив по базару в праздничный день, увидав две-три деревенские сходки, поговорив, хоть и за чаркой, с несколькими мужиками, думает знать всю их подноготную… Жалок такой наблюдатель! Нет, сердце его открывается не всякому и не вдруг. Вот уж, кажется, ты довольно сблизился с ним: он волен с тобой в обращении, и за словом в карман не ходит; ты думаешь, говорит он тебе всю подноготную… Погоди, она у самого у него неясна, а ты не настолько расположил его к себе и расшевелил, чтоб она у него выяснилась, облеклась в слово… Ты сам скоро убедишься, что не поймал еще истины, когда заметишь, что через день он уже говорит не то, с полным равнодушием, которое так часто тебя обманывало, приводя к ложным и неотрадным выводам! Будешь говорить ты с ним еще раз, узнаешь больше, услышишь много опять нового, но и тут часто не то еще, чего ищешь… Будь прост и добр, а главное – будь искренен, спрячь подальше чувство собственного превосходства, умей отстранить все порывы неизбежной надменности, которая невольно пробивается в подобных отношениях, да еще не показывай, что ты стараешься под него подладиться, – и тогда только можешь ждать его искренности…

И тогда увидишь ты, что в нем есть душа, чувство, – энергия, и что, главное, в нем много иронии, иронии дельной и меткой, которая уже, может быть, давно твою собственную особу пустила ходячей притчей по всему околодку…

Ни в ком, кроме русского крестьянина, не встречал я такой удали и находчивости, такой отважности, при совершенном отсутствии хвастовства (заметьте, черта важная!) и, опять повторяю, такой удивительной насмешливости.

Эти черты ужели мало говорят в пользу его?

Я много люблю русского крестьянина, потому что хорошо его знаю. И кто, подобно многим нашим юношам, после обычной, «жажды дел» впал в апатию и сидит сложа руки, кого тревожат скептические мысли, безотрадные и безвыходные, тому советую я, подобно мне, прокатиться по раздольному нашему царству, побывать среди всяких людей, посмотреть всяких див…

В столкновении с народом он увидит, что много жизни, здоровых и свежих сил в нашем милом и дорогом отечестве, увидит, что все идет вперед… может быть, иначе, чем думали кабинетные теоретики, но совершенно согласно с характером народным, с его судьбами, древними и настоящими, и с неизменным законом историческим… Увидит и устыдится своего бездействия, своего скептицизма, и сам, как русский человек, разохотится, расходится: откинет лень и положит посильный труд в сокровищницу развития, славы и процветания русского народа…

 

Нет, я думаю, в целом свете таких обжор, как якуты. Как едят, боже мой, как они едят! Кто поверит, что якут может съесть с лишком пуд свиного сала? Любимое кушанье их лошадиное мясо. Убьется ли лошадь, волк ли ее зарежет, своею ли смертью умрет – им все равно! жарить или варить также не почитается необходимостью. Мне говорили, что в прошлом году, во время скотского падежа, восемьдесят человек якутов умерли в одни сутки, объевшись лошадиной мертвечины. Такие случаи нередки; якуты не перестают пожирать падающий скот, пока многие не помрут. Не один пример их обжорства видел я своими глазами. Шесть якутов в моих глазах съели большую жирную лошадь. Между Якутском и Охотском приходится ехать 400 верст верхом (даже кладь иначе не перевозят), почти постоянно по каменистым, чрезвычайно высоким горам. Случалось, лошадь, сорвавшись, полетит через голову, сажен на триста вниз, убьется или изувечится; якуты к ней, хоть бы с опасностью жизни, наедятся досыта, а чего не войдет в душу, – тащат с собой и лакомятся дорогой. Не раз тонули лошади при бесчисленных и мучительных переправах через реки (часто через одну и ту же реку приходилось переправляться раз тридцать в день): якуты непременно добудут трупы и съедят, а хвост и гриву спрячут, чтоб доказать хозяину, что лошадь точно потонула, а не продана. Впрочем, под такими предлогами они часто, не утерпев, съедают лошадей, а хозяину приносят хвосты да гривы. Любят они также медвежье мясо, но только страшно боятся медведей и едят их с особенными уморительными церемониями. Вот как описывает их один путешественник: «Когда якуты увидят на дороге медведя, то снимают шляпы, кланяются ему, величают тойоном (начальником), стариком, дедушкой и другими ласковыми именами. Просят препокорно, чтобы он их пропустил; что они и не думают его трогать и даже слова худого про него никогда не говорили. Если медведь, не убедившись сими просьбами, бросится на лошадей, то, будто поневоле, начинают стрелять по нем и, убив, съедают всего с великим торжеством. Между тем делают статуйку, изображающую Боэная (так зовется их бог), и кланяются оной. Старший якут становится под деревом и кривляется. Когда мясо сварится, то едят оное, каркая, как вороны, и приговаривая: „Не мы тебя едим; но тунгусы, или русские: они и порох делали и ружья продают, а ты сам знаешь, что мы ничего того не умеем“. Во все время разговаривают по-русски или по-тунгусски и ни одного сустава не ломают. Когда же съедят медведя, то собирают кости, завертывают вместе с статуею Боэная в березовую кору или во что иное, вешают на дерево и говорят: „Дедушка! русские (или тунгусы) тебя съели, а мы нашли и косточки твои прибрали…“»

Наконец вот и Охотск. Слава богу! Отсюда – морем. Признаться, оводы, горы, беспрестанные броды, варнаки, дожди, медведи так надоели мне, что я душевно рад предстоящему морскому путешествию.

Охотск ничем не замечателен, кроме непомерного множества собак. Ночью ни спать, ни читать, ни разговаривать нет никакого средства. Завоет одна собака, к ней пристанут псы всего города – и пошла потеха! Судоходство вообще находится – здесь не в блестящем положении. Суда строятся людьми, не имеющими о своем деле надлежащего понятия управляются также мореходами-самоучками. При таком положении дел несчастия случаются нередко, и случались бы еще чаще, если б само провидение не умудряло беспечных и отважных плавателей. Иногда судно под всеми парусами взойдет на берег, и пока несчастные судят и рядят, как им быть, – подоспеет прилив и снимет их с мели. В другой раз подобные пловцы, ввиду незнакомого пустынного берега, так струсили во время бури, что бросили два якоря, а сами все до одного: съехали на землю. Ветер переменился, и судно отнесло в море. Берег был необитаемый, хоть умирай с голоду, но случай принес судно через три дня к тому же берегу, пловцы снова сели и продолжали путь. Тысячи подобных историй услышите здесь.

К счастью, наше судно изрядное, а Хребтов такой кормчий, с которым бояться нечего.

8

Мы уж пятый день в море.

Не раз проходили мимо спящих китов. В хорошую погоду киты, играя около судна, пускали водометы; иногда на палубу падали птицы, ударившись с налету об паруса; маленькие птички вились около судна; одна, утомившись, села на палубу, ее легко поймали руками, снесли в каюту и насыпали крупы, но она не ела и к вечеру умерла.

Видел удивительное явление: морскую крапиву, которая возвышалась над морем сажен на сорок.

Ночи темны и туманны. Часто вместе с валами на палубу выбрасывает множество светящихся насекомых, и все море от них кажется покрыто огненными искрами.

Иногда сходим на острова. Вид берегов необыкновенно уныл и пустынен. Вершины гор покрыты новым снегом, который отличается от старого, синеватого, белизной; в расселинах лежит вечный туман. Острова обыкновенно начинаются низкими пригорками, поросшими мхом и осокой; между ними много небольших озер и ручьев; осока так высока, что по топкому месту трудно ходить. Далее идут горы выше и выше и почти всегда оканчиваются коническою вершиною, иные дымятся. Попадается много гусей, уток и куропаток, которых мы усердно стреляли.

Наконец вот и Ситха.

Мы сначала увидели берег, покрытый снегом, потом уже открылся небольшой красивый лесок, еще через час усмотрели долину посреди леска. Долина окружена еловыми рощами, которые придают ей веселый вид своей вечной зеленью. -

Нас встретило множество двоелючных и троелючных байдарок. Американцы, которых я доселе, видел только мельком, по одному, представились мне точно на смотр, даже с своими женами и детьми. Дикари оглядывали нас с чрезвычайным любопытством. Мы дарили их табаком и бисером.

9

Ситха есть самое главное складочное место Российско-Американской компании. Жители пользуются всеми удобствами. Окрестности наполнены дикими козами, которых мясо чрезвычайно вкусно и нежно. Кроме того, здесь множество лосей. Треска, сельди, фландры и другие рыбы тоже в обилии. В небольшой речке, в семи верстах от укрепления, в известное время бывает столько семги, что челн не может двигаться. Ежегодно 100000 семг солится для потребности населения; здешняя семга несравненно лучше и нежнее той, которую ловят далее на юг, и потому даже не годится для вывозки.

Истребление тюленей происходит здесь ужасно: старых и молодых самцов и самок колотят без разбору. Часто случается, что самки, лишенные своих детей, возвращаются и своим страшным и отчаянным ревом пробуждают сострадание в женах и дочерях стрельцов, которых сердца не отличаются особенной нежностью и слух довольно привычен к такой музыке.

Один зуб морской лошади весит более фунта; она имеет их только два, и потому, чтобы получить полный комплект, необходимый для ежегодного оборота в торговле, то есть 20000 зубов, нужно пожертвовать 10000 голов. Резня несчастных животных производится единственно для слоновой кости, – остальные части животного имеют в торговле самую низкую цену.

Мне рассказывали пример необыкновенной страсти индейцев к воровству. Несколько человек было нанято носить дрова и воду на берег. Один из них, полагая, конечно, что вещь, за переноску которой ему платят деньги, стоит, чтоб ее украсть, – с наступлением ночи ушел со связкою дров.

Всем известно, что здешние дикари и дикарки украшают свои носы, губы, подбородки и уши разными привесками; от таких украшений губы у американок всегда отвислые, и часто самое хорошенькое лицо делается отвратительным; но не все, может быть, знают, что когда между женщинами дело доходит до драки, то соперницы стараются схватить одна у другой нижнюю губу, – как место, которое скорей всего можно ранить. После жаркой борьбы занимаются осматриваньем губ, залечивают их и привешивают украшения на прежние места.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54 
Рейтинг@Mail.ru