Солнце едва взошло и озолотило предметы, как уже на высокую гору, в окрестностях Петербурга, взбиралась небольшая компания молодых людей. Впереди шел румяный мужчина, лет сорока с лишком, но свежее всех остальных. Лицо у него было доброе и привлекательное; он бодро взбирался на гору, поощряя своих товарищей, которые следовали за ним будто по принуждению.
– За тобой не поспеешь, Тульчинов! – заметил один юноша, с изломанными манерами и одетый очень вычурно для прогулки по горам. Его лакированные башмаки скользили по траве, а шелковые пестрые чулки были смочены росою.
– Вы ленивы, господа, – сказал Тульчинов и, сделав последний шаг, очутился на горе. – Уф, как хорошо здесь! – вырвалось у него невольно, когда он огляделся кругом. – Вот вам награда, господа, за ваш сон! – прибавил он, обращаясь к своим отставшим товарищам.
Свежий и тихий утренний ветерок пахнул ему в лицо, и, будто приветствуя утро, он снял фуражку и с минуту любовался картиной природы. Под его ногами был крутой берег; небольшая река шумно текла, крутясь и пенясь около острых камней, торчавших из воды. Противоположный берег, испещренный обрывами, угловато торчавшими камнями, глубокими впадинами, поднимался высокою стеною, почти скрывая горизонт. Ни травы, ни другой зелени не было на верхушке его; известь как снег покрывала его на большое пространство. Только одна тощая сосна, все корни которой были на виду, как скелет, торчала на обрыве.
Зато на горе, где стоял Тульчинов, все было покрыто свежей зеленью и цветами. Вдали виднелся лес в утреннем тумане, который, покидая землю, будто нехотя, медленно поднимался к небу, оросив при прощаньи изобильными слезами каждую травку. Вся зелень была влажна, и на листьях висели капли росы, сверкавшие, как брильянты, и готовые упасть при малейшем дуновении ветра. Казалось, вся растительность плакала о скоро промчавшейся ночи, как плачет красавица, проводившая своего возлюбленного: слезы, отуманившие ее глаза, придают ей еще больше прелести. Цветы, защищаемые туманом от лучей солнца, лениво расправляли свои сложившиеся листочки и долго хранили капли влаги. Величаво поднималось солнце из тумана, рассыпая свои горячие лучи всюду, и, наконец, почувствовав его могущество, цветы обернули свои головки к его лучам, как бы прося солнце высушить их слезы. Птицы радостно пели, перелетали с дерева на дерево, прыгали с сучка на сучок и перекликались, с жадностью прикладывая свои носики к листьям дерева.
Городскому жителю редко случается видеть природу, особенно встречать утро среди лесов. А когда и случается ему засидеться в гостях за картами до рассвета, так, возвращаясь домой, он страшно зевает, глаза его сжимаются, голова тяжела, и прекрасное утро, напротив, сердит его, потому что жаркие лучи солнца режут ему глаза. Он спешит домой и радуется, что непроницаемые занавески защищают его от докучливого солнца.
И Тульчинов и присоединившиеся к нему товарищи с минуту молчали, пораженные картиной чудесного утра. Они с жадностью впивали влажный воздух.
– Как хотите, господа, а я посижу здесь, – сказал, наконец, Тульчинов.
И, сняв с себя непромокаемый пальто, он бросил его на траву, лег лицом к небу и, прищуривая глаза, с наслаждением глядел на облака. Остальная компания последовала его примеру. Только юноша в лакированных башмаках не находил себе места, потому что его туалет был слишком изящен и легок, чтоб лечь на траву.
– Как мы все глупы, господа, – начал Тульчинов, глядя в небо, – живем в душном городе, вечно в комнатах!
– Нельзя ли меня исключить! – перебил с досадой юноша в лакированных башмаках, с ужасом ощупывая свой полусюртук светлого цвета, который запачкался травой и был сыр.
– Почему тебя исключить? – ты тоже городской житель, – сказал Тульчинов.
– Потому что я желаю остаться им навсегда и не сожалею, что встаю так поздно.
– Юноша сорвал полевой цветок, вдел его в петлю своего сюртука и начал любоваться им.
Тульчинов привстал: казалось, он хотел спорить, но, увидав, что все внимание его противника поглощено эффектом бутоньерки, лег по-прежнему и сказал:
– Мы во многом виноваты: наши физические болезни все от нас же происходят, а затем и душевные.
– Давно ли вы сделали это открытие? – заметил молодой мужчина, сухой и бледный.
– Сейчас, – весело отвечал Тульчинов. – Я в городе часто бываю сердит: мне то не нравится, другое: поеду за город – и все забываю: природа меня мирит с людьми, с их низостями, с их…
– Мне кажется, природа вас озлобляет, потому что я в первый раз слышу от вас, что люди низки, – перебил его худой и бледный молодой человек и закашлялся очень подозрительно.
– Поверьте мне, я люблю людей и готов пожертвовать для их блага своей жизнью.
– Может быть, вам жизнь надоела? Мы всегда то отдаем другим, что нам не нравится или никуда не годится.
– Совсем нет! – возразил Тульчинов.
Но бледный молодой человек с жаром перебил его, продолжая начатую мысль:
– Почему, если вы имеете нужду, вам прежде всего предлагают дружбу, сожаление, а не деньги?
– Не горячитесь; я знаю очень хорошо людей, понимаю их эгоизм, но я, я очень люблю жизнь в эту минуту.
И Тульчинов с наслаждением осмотрелся кругом.
– Надо уметь пользоваться ею, а жизнь очень хороша, – прибавил он.
– Да, она хороша, но не для всех. Например, завтра вместо этой травы я увижу зеленое сукно, вместо этого леса – кучу перьев, вместо воды – чернила! Теперь я взобрался по мягкой траве на гору; завтра я должен буду взойти в четвертый этаж, чтоб просидеть в душной комнате несколько часов. Нет, я не так скоро мирюсь с жизнью и прощаю ей.
Молодой человек покончил речь сильным кашлем, и от волнения на его бледных и впалых щеках выступил багровый румянец.
Несколько голосов восстали против него, а некоторые за него.
– Вот откуда вытекают наши страдания; из злопамятности! Я так все простил и все забыл, – сказал торжественно Тульчинов.
– Очень понятно; сравните меня с собою: кто поверит, что вы гораздо старше меня?
– Что ж! вы больны, а я здоров: ваши страдания вас состарили прежде времени.
– Ведь и вы страдали? – язвительно спросил бледный молодой человек.
– Да, но я их вынес; вы слабее меня; вы…
– Нет-с, извините, тут есть другая причина. Вы страдали из прихоти!
Все засмеялись; особенно заливался юноша в лакированных башмаках, как будто отмщая Тульчинову за утреннюю прогулку, которую он устроил.
– Как из прихоти? – спросил удивленный Тульчинов.
– А вот как: вы страдали, лежа на диване и куря дорогую сигару, а я страдал, умирая с голоду и холоду. Вы, господа, имеете об этом чувстве, которое называют страданием, очень приятное понятие…
И бледный молодой человек обвел насмешливым взглядом всю компанию и продолжал:
– Вам есть хочется? у вас аппетит? – вы радуетесь, потому что вас ожидают тонко приготовленные блюда. Я же, я до сих пор без страха не могу чувствовать голод: мне все кажется, вот я опять перечувствую унижение, злобу на свое бессилие, как в былое время, когда над головой моей пируют гости, а я, я думаю, где взять обед… Вы живете с людьми по вашему вкусу, а я жил с теми, с кем столкнет необходимость. Вы не знали отказа своим прихотям, а я разучился их иметь. Ну, а остальные чувства я делю поровну.
– Какие же? какие? – спросило несколько голосов разом.
– Обманутая любовь, дружба…
Тульчинов задумался и глубокомысленно сказал:
– Да! человек не может существовать без пищи.
– Следовательно, нам пора итти удить рыбу, а то мы останемся без обеда, – сказал юноша в лакированных башмаках, радостно засмеявшись своей остроте и вскочивши на ноги. – Господа, вперед… Marchons![9]
И он промурлыкал что-то нараспев по-французски. Все поднялись; один только бледный молодой человек продолжал сидеть, погруженный в задумчивость.
– Что же ты? – спросил Тульчинов.
– Идите, я здесь посижу, – отвечал он.
– Ну, как хочешь.
И Тульчинов поспешил догнать своих товарищей.
Оставшись один, молодой человек долго кашлял; у него показалась горлом кровь. Он скорчил отчаянную гримасу и презрительно улыбнулся вслед весело удалявшейся компании. С час просидел он на одном месте, устремив глаза на кончики своих сапогов. Его не занимали ни птицы, распевавшие и летавшие вокруг его головы, ни стрекоза, скакавшая и трелившая, ни травы, ни цветы; все жило и цвело вокруг него, а он думал о смерти!
Вдали послышался рожок. Тощее стадо, уныло побрякивая колокольчиками, с мычаньем взобралось на гору и медленно подвигалось вперед, пощипывая траву. Рожок смолк; позади стада показался пастух, мальчик лет семи. Длинные белые прямые волосы закрывали его миниатюрное лицо с белыми бровями и ресницами. Костюм его вызвал улыбку у молодого человека. На пастухе сверх толстой рубашки красовался шотландской материи жилет с человека таких размеров, что пройма руки приходилась мальчику по колено, а карманы болтались почти у ног, босых и грязных. Позади него шла беловатого цвета небольшая собака, столько же худая, как и ребенок. Пастух рвал цветы, хлопал бичом и что-то мурлыкал себе под нос. При виде человека он выронил цветы и, вытаращив на него глаза, остолбенел. Понемногу радостная улыбка озарила его лицо, серые глаза оживились; захлопав белыми ресницами, он кинулся бежать и спрятался за небольшой куст. Собака начала было лаять на молодого человека, но пастух прикрикнул на нее.
Молодой человек поманил мальчика к себе; пастух радостно кинулся из своей засады.
– Ты пастух? – спросил его ласково молодой человек.
Мальчик заиграл на рожке; вдали откликнулось ему мычание коровы.
– Ты русский или чухонец? Мальчик закивал головой.
– Куда ты идешь?
Мальчик заболтал по-чухонски, но, увидев, что его не понимают, покраснел, остановился на половине своей речи и указал на лес.
– Пойдем вместе, – вставая, сказал молодой человек и подал ему руку.
Мальчик весело запрыгал.
Молодой человек привел его к реке, где вся компания, сохраняя глубокое молчание, сидела с удочками в руках, устремив жадные глаза на свои поплавки. Увидев пастуха, Тульчинов спросил:
– Откуда ты привел такого шута?
– Вот ребенок, который один-одинехонек по целым дням остается в лесах и полях, – отвечал молодой человек.
– Посмотрите, посмотрите!
Мальчик обнаруживал признаки живейшей радости: он осторожно забегал ко всем, заглядывал ласково каждому в лицо, любовался удочками. Осмотрев с. любопытством и радостным удивлением присутствующих, он вдруг исчез.
– Твой дикарь убежал, – заметил Тульчинов.
– Да, верно вспомнил свою обязанность, – печально сказал молодой человек. – Я не понимаю, как такой малютка может справиться со стадом? как он в реку не упадет? как он не боится оставаться один в лесу? Я помню, раз в детстве я чуть не у мер со страху, когда должен был пройти две темные комнаты.
– А все оттого, что у него нет ни матушек, ни нянюшек, которые бы пугали его нелепыми рассказами о домовых и нечистой силе.
В то время мальчик воротился. Он так бежал, что запыхался и раскраснелся; лицо его сияло торжеством. В руках его был лист папоротника, на котором ползали и крутились червяки. Он на минуту приостановился, поглядел на всех, как будто выбирая, кому принесть жертву, и жребий пал на доброе лицо Тульчинова. Тронутый такой любезностью дикаря, Тульчинов погладил его по голове. Признаки полнейшего счастья появились в лице и движениях чухонца: он смеялся, подпрыгивал, и естественная любовь человека к человеку живо выразилась в диком ребенке. Пастух занял всех и много смешил. Вдруг вдали послышался лай собаки. То был, видно, условный знак между дикарем и собакой, извещавший об опасности. Чухонец вздрогнул, побледнел и кинулся бежать. Скоро дикие звуки его рожка раздались в лесу.
Потолковав о нем, компания снова погрузилась в глубокое молчание…
К вечеру вся компания сидела на лужайке, невдалеке от трактира. Разговор вертелся около десятифунтовой щуки, вытащенной Тульчиновым. Пили чай по-английски, то есть с мясом и сыром. Половой, в розовой рубашке, в чистом переднике, с жирно намазанными волосами, кокетливо прислуживал, умильно улыбаясь и господам и тарелкам. Вдали показалось стадо, мычавшее на разные голоса; послышались слабые звуки рожка.
– Вот и наш, дикарь отправляется домой, – заметил Тульчинов, услышав рожок. – Послушай, любезный, – продолжал он, обращаясь к половому, – чей мальчик у вас в пастухах? здешний, что ли?
– Никак нет-с.
– Есть родные у него?
– Никак нет-с: сирота; нашинские мужики его на лето нанимают.
– А какая плата? – спросил бледный молодой человек.
– Известно-с, какая-с, – отвечал лаконически половой, приятно улыбаясь.
– То есть кусок черствого хлеба? а? – язвительно заметил раздражительный молодой человек.
– Известно-с, что следует ему есть: ведь он-с чухна, их тут много таскается, ихняя деревня недалеко от нашинской.
– Как же попал к вам мальчик? – спросил Тульчинов.
– Года-с три тому назад-с пришла нищая чухна с ребенком на руках наниматься в работницы. Лето пожила из хлеба и на зиму просится – знать, есть было нечего в своей стороне, – да никто не взял… Ну, сами посудите, след ли мужику держать нищих, да еще чухну, – хотя нашинские мужики нельзя сказать, чтоб бедны были: у иного тысяч до тридцати есть капиталу, – с гордостью заключил половой.
– Отчего же такие развалившиеся избушки у них у всех? – заметил Тульчинов.
Половой с сожалением улыбнулся:
– Да на что-с мужику-с избу чинить? не в избе-с дело, лишь бы деньги были.
– Ну, а что же сделалось с нищей? – прервал молодой человек.
– Вот она-с все и пробавлялась милостынкой около наших мест, да вдруг, бог ее знает отчего, стала чахнуть, чахнуть и умерла, – отвечал половой с тою улыбкой, которую многие лакеи разного рода в разговоре с господами считают долгом сохранять на своем лице, даже рассказывая о смерти своих родителей, жен и детей. – Ребенка оставила, – продолжал половой, – тоже такого хилого. Мы, признаться, думали, что и он не переживет, да~ чухне что делается!
Половой улыбнулся.
– Кто же его взял к себе?
– Да никто-с: кому он был нужен-с?
– Кто же его кормил?
– Никто-с. Кто же станет его кормить-с! – отвечал половой, улыбаясь добродушию барина.
– Как же он остался жив?
– А уж так-с: чухна, известно, – живуча-с; мать свою звал все; потом его научили нашинские бабы просить на дороге милостыню: он только всего и знает по-русски, а уж который год живет у нас. Летом иной раз дня три пропадает; думают, верно с голоду умер, – нет-с, смотришь, вернется, да еще и грибов принесет или ягод!
Половой засмеялся и показал ряд гнилых зубов.
– Ну, летом он пастухом, а зимой? – спросил Тульчинов.
– Милостыню просит; да, признаться сказать, мало проезжающих зимой-то, торговля очень дурна-с, только свои мужики придут чайку выпить.
– Ну, так как же он?
– Да так-с: где-с дров натаскает, где в лес за прутьями поедет, – вот его и кормят за это; ну, известно, случается, что и не поест иной день, – весело прибавил половой.
Тульчинов переглянулся с бледным молодым человеком, который нетерпеливо вертелся и кусал губы.
– Позови его сюда, – сказал Тульчинов, увидав пастуха, который, провожая стадо, издали любовался своими знакомыми.
– Вот охота с пастухом толковать! – сердито заметил юноша в лакированных башмаках; но было уже поздно: половой нагнал пастуха. Мальчик в одну секунду очутился у стола и радостно смотрел всем в лицо.
– Ты устал? – спросил Тульчинов.
Чухонец закачал головой.
– Он только понимает, а не умеет по-нашински; а вот я-с так знаю по-ихнему, – с гордостью заметил половой.
Мальчика спросили, что он делал в лесу, – он весело запел какую-то чухонскую песню. Юноша в лакированных башмаках зажал уши, потом замахал руками и закричал:
– Довольно, довольно!
Мальчик замолчал, робко улыбнулся и, нагнувшись, вытащил из кармана своего огромного жилета засаленную колоду карт. Он подошел к Тульчинову и начал ее показывать ему.
Половой рассказал, что жилет и карты подарили мальчику в прошлом году какие-то господа, англичане, встретившись с ним в лесу.
Мальчика спросили, что он делает с картами, – он сдал по нескольку карт и бойко заболтал по-чухонски.
Никто – ничего не понял. Половой грозно прикрикнул по-чухонски, прибавив по-русски: «Глупый народ-с чухна-с!» И мальчик поспешно собрал свои карты и спрятал в карман жилета. Ему дали кусок ветчины, хлеба и сахару. Долго он вертел все это в руках, то нюхал ветчину, то робко лизал сахар. Вдруг он положил сахар на ветчину, попробовал раздавить и потом с наслаждением стал есть ветчину с сахаром. Хохот последовал за выдумкой мальчика; один Тульчинов с сожалением качал головой.
– Жаль бедного! – заметил он. – Голод лишил его вкуса!
– Да и к чему иметь вкус, когда нужно глодать черствый хлеб? – сказал раздражительный молодой человек.
Мальчик между тем лакомился с таким наслаждением, что даже забыл поделиться с своей собакой. Потом он поблагодарил каждого особо своими выразительными глазами, сиявшими радостью, и убежал.
Подали экипажи; приятели уселись и хотели ехать, как вдруг, весь запыхавшись, явился мальчик с огромным пучком полевых цветов в руках. Он оделил всех и даже поднес было букет половому, но тот грубо оттолкнул его.
Тульчинов дал мальчику два четвертака. Чухонец весь задрожал, оторопел и вопросительно глядел на всех.
– Возьми себе и купи лапти.
Нога у мальчика была в крови: видно, он ушиб ее, как бегал за цветами. Но он с презрением посмотрел на свою рану и закивал головой, улыбаясь сквозь слезы.
Половой с жадностью глядел на деньги, данные Тульчиновым пастуху, и, сердито толкнув мальчика в спину, пробормотал что-то по-чухонски. Мальчик покраснел и кинулся было обнять Тульчинова, но сконфузился, потупил голову и тяжело дышал. Половой с презрением заметил, что чухна глупый народ: даже и поблагодарить не умеет!
Долго провожал глазами мальчик удалявшуюся коляску и все кивал головой, хотя никто на него не оглядывался. Потом он радостно взвесил на ладони два четвертака. В его серых глазах столько было счастья, что он задыхался от него. Собака вертелась около и все старалась заглянуть ему в глаза. Наконец он показал ей деньги и что-то сказал ей. Будто разделяя радость своего хозяина, она завиляла хвостом и стала ласкаться к нему. Мальчик спрятал деньги, в избытке счастья обнял свою собаку и, тихо посмеиваясь и лепеча что-то, начал валяться с ней по траве.
Была глубокая осень. Тульчинову случилось охотиться в тех же местах. День был мрачный; резкий, холодный ветер с маленьким дождем пробирал до костей; под ногами хрустели сухие сучья. Полуобнаженные деревья тоскливо качались, издавая жалобные стоны. В воздухе вместо резвых Птиц кружились сорванные ветром желтые листья и, дрожа, падали на сырую землю. В лесу в такую пору бывает необыкновенно грустно. Все кругом мертво; только ветер стонет, будто сам тоскуя о своем раздольи. Охота шла неудачно, да и увядающая природа неприятно действовала на Тульчинова. В самом унылом расположении духа вышел он из лесу и увидел стадо, собравшееся в кучу: тощие животные жались друг к другу и жалобно мычали. Тульчинов вспомнил своего летнего знакомца – пастуха. С воем ветра долетело до его слуха что-то вроде детского плача. Осмотревшись, он заметил вдали шалаш из прутьев и пошел к нему. Шалаш походил на клетку; листья отвалились, сучья посохли, ветер свободно дул в широкие скважины. Заглянув в одну из них, Тульчинов ужаснулся: на мокрых, полусгнивших листьях лежал, скорчившись, пастух, стараясь отогреть свои босые ноги и руки. Он дрожал под мокрой и дырявой рогожей, тихо и уныло напевая чухонскую песню, и пенье его скорее походило на страдальческие стоны. К пастуху жалась вымокшая собака, тоже вся дрожа от холода; закинув голову кверху, она тихонько выла, подтягивая своему хозяину. Шорох за шалашом заставил ее вздрогнуть; она чутко осмотрелась и с лаем кинулась вон. Встреча двух собак посреди лесов и болот не очень была умилительна: они скалили зубы и, враждебно глядя друг на друга, ворчали. Тульчинов окликнул свою собаку, и на голос его пастух робко выглянул из шалаша.
Рубашка и шотландский жилет его превратились почти в лохмотья; губы его были сини, в глазах его блистали слезы; он хотел улыбнуться, но не мог, и начал прыгать. Отогрев свои члены, он весело раскланялся, и радость его была неописанная, когда он узнал Тульчинова.
– Иди за мной! – сказал ему охотник, тронутый бедственным положением ребенка.
Пастух внимательно поглядел на небо, тяжело вздохнул и покачал головой.
Тульчинов, как мог, растолковал ему, что хочет взять его с собою. Пастух долго думал, наконец вдруг кинулся в шалаш и через минуту вернулся в странном наряде: маленькая голова его с белыми намокшими волосами продета была в отверстие длинной рогожи, которая волочилась по земле. Он заиграл в рожок; печальное эхо пронеслось по лесу, собака кинулась к лежавшему стаду и, подняв его своим лаем, погнала вперед. Пастух хлопал бичом и весело припрыгивал.
Через час из деревни выехала коляска; на запятках сидел пастух в рогоже и чухонскими криками ободрял свою собаку, бежавшую за экипажем.
Мальчика вымыли, приодели, назвали Карлушей, и через несколько дней управляющий Тульчинова отвел его в ученье к басонщику. Карлуша всему удивлялся, всего дичился; в лесу он любил людей, в городе он стал их бояться. В первый день пребывания у басонщика товарищи больно побили его, разумеется без всякой причины: так, познакомиться с новичком и измерить его силы… Как на новичка, на Карлушу возложили должность дворника, судомойки, кухарки, прачки, – одним словом, взвалили на него всю работу, какая была в доме. Злая и тощая чухонка-кухарка бранила Карлушу с утра до ночи, несмотря на то, что он был ее земляк. Карлушу остригли под гребенку, отчего лицо его стало казаться еще меньше, надели на него с большого мальчика старый, разорванный нанковый халат и толстые панталоны, которые внизу были обтрепаны так, что нитки грубого зеленого сукна висели, как бахрома, около босых ног мальчика. Веревка вместо пояса довершала его наряд. Платье же, подаренное ему Тульчиновым, поступило в распоряжение кухарки и хозяина, которые сочли выгоднейшим продать его.
Хозяин Карлуши был мрачный немец; прожив двадцать лет в России, он знал по-русски только несколько энергических, сильных слов, которыми щедро награждал ленивых учеников. Его мрачный вид и зловредный дым сигары, которую он не выпускал изо рта, наводили ужас на Карлушу. Сначала мальчика не допускали в мастерскую, но он работал сутра, до ночи, вставал ранее всех и ложился позже всех. Он и его товарищи спали в темной маленькой комнатке вроде чулана, возле кухни, кто на сундуке, кто на полу, не раздеваясь. Удушливый кашель кухарки, ее ворчанье и шепот рано будили Карлушу. Проворочавшись ночь в душной каморке, он с рассветом, шатаясь, выходил из нее и опрометью сбегал по темной, грязной и узкой лестнице, чтоб натаскать дров, пока все спят. Захватив охапку, он, задыхаясь, взбирался в четвертый этаж; от страха быть пойманным спотыкался: полено за поленом быстро катилось вниз; Карлуша, выбившись из сил, садился на грязные и сырые ступени мрачной лестницы и, закрыв лицо исцарапанными руками, горько плакал. Поплакав досыта, он собирал силы и карабкался выше с своей ношей. В кухне его встречала кухарка бранью, что мало принес дров, и посылала принесть еще. Он также таскал чистую и грязную воду; иногда руки его так ослабевали, что все валилось из них, и тогда…
В семь часов утра Петербург спит, везде пусто, только рынки, и особенно Сенная, кипят жизнью. Сонные кухарки с бранью перебегают от прилавка к прилавку. Старые женщины отважно влезают на высокие телеги и, дрожа от волнения, снимают часа по два с необыкновенным наслаждением настой молока с небольших кувшинчиков, заткнутых ветошкой, которую они каждый раз усердно облизывают, пробуя, не горьки ли сливки.
Когда Карлушу в первый раз взяли на Сенную, утро было холодное и туманное; мелкий снег порошил с неба и полосами ложился по грязным улицам. Закутавшись в длинную кацавейку, кухарка исполинскими шагами стремилась по пустым улицам к рынку. Карлуша, в одном халате, босиком, без фуражки, с огромным парусинным мешком и несколькими горшками, бежал за нею. Ветер с наглостию рвал с него последнее одеяние и усыпал его бедную, плотно обстриженную голову серебристым снегом.
Подходя к Сенной и заслышав смешанный гул, кухарка удвоила шаги. Крик, говор, скрипение телег, толпа народу – все вместе так поразило Карлушу, что он ухватился за кацавейку кухарки, которая уже бойко кричала, торгуя молоко. Карлуша дрожал от страха и холода: ему казалось, что все кричат на него, бранят его.
С час водила его кухарка по площади среди грязи, разъедавшей его босые ноги, не привыкшие к каменной мостовой. Парусинный мешок все туже набивался капустными листьями, валявшимися около прилавка. Уже он так страшно раздулся, что некуда было положить горошины, уже Карлуша изнемогал под бременем его, кухарка все продолжала с жадностью хватать листья.
– Что, тетка, корова, что ли, у тебя? – крикнул ей один мужик, который, стоя у своего прилавка, похлопывал руками и припрыгивал.
– А вон, гляди, и корова! – со смехом сказал ему сосед, указывая на Карлушу, который страшно испугался мужиков: их бороды, брови и ресницы были опушены снегом, отчего резко обрисовывались широкие, плоские черты мужиков. Кухарка отвечала им бранью. Закупив достаточное количество провизии, она взвалила Карлуше на спину мешок, вдвое больше него, а сама бережно понесла горшки. Карлуша кряхтел, и хотя было холодно, но на лбу его выступали крупные капли пота.
Возвратясь домой, он должен был чистить посуду, стирать и полоскать белье.
Но вот явился еще новичок, и Карлушу посадили в мастерскую. Комната широкая, но мрачная, с низеньким потолком, закопченными стенами, пол грязный. Станки, упиравшиеся в потолок, загромождали мастерскую; только узенькие проходы оставлены между ними; сети из шелку, проволоки и веревок протянуты в разных направлениях; все дрожит и шипит; с грохотом вертятся колеса, стучат педали, – гам и стук непрерывный! Карлуша страшно испугался, очутившись в таком хаосе. Все здесь было ему и страшно и дико; он не подозревал, что из всего этого стука и треска выйдет какой-нибудь тоненький снурок или бахрома для дамского платья.
Товарищи его сидели за станками, проворно и мерно ударяя босыми ногами по педалям и быстро меняя мотки шелка, которые были у них в руках. Мальчики хранили глубокое молчание, потому что хозяин, покуривая свою страшную сигару, прохаживался по закоулкам комнаты.
Карлуше дали распутывать шелк, посадив его у пустого станка. Копотливая работа, непрерывное шипенье бесчисленных нитей, медленно шевелившихся над головой, непрерывный гул, треск и стук – все так сильно подействовало на мальчика, что голова его стала кружиться, мысли путались. Все с большею Силою завертелась наконец и самая комната, стук сделался нестерпимым громом, голова бедного ребенка скатилась на станок, – дальше он ничего не помнил. Очнувшись, он долго сидел неподвижно, в отупении и бессилии, позабыв свою работу, как вдруг почувствовал над своей отяжелевшей головой зловредный запах сигары. Карлуша весь содрогнулся. Хозяин молча взял его за руку и, выводя из мастерской, грозно кликнул кухарку, которая схватила своими костлявыми руками ошеломленного мальчика…
Слабый крик вырвался из груди мальчика, и он лишился чувств.
Суровая кухарка привыкла бороться с новичками; но, увидав бледного Карлушу у своих ног, она тронулась. Притащив воды и спрыснув ему лицо, она осторожно свела его в кухню и дала ему чашку теплого синего молока. С того дня Карлуша поступил под ее защиту; она свалила всю работу на вновь поступившего в ученье мальчика, и испытание Карлуши кончилось.
Но ежеминутный страх, брань кухарки, которая решительно не могла иначе говорить, душный воздух, тоска по полям и лесам сушили Карлушу. Впрочем, он еще как-нибудь выносил бы свою участь, если б не страдание о собаке, которая подвергалась побоям, голоду и холоду, как и он. Первые дни она рвалась в кухню, где был Карлуша, выла на всю лестницу, будто жалуясь Карлуше на жестокость людей, не отходила от дверей, как ее ни били. Наконец животное покорилось своей участи и поселилось в темном углу под лестницей, которая вела на чердак, и там лежала дни и ночи в ожидании своего хозяина. Карлуша так любил свою собаку, что половину своего скудного обеда оставлял ей. В праздничные дни он просиживал с ней по целым часам под лестницей, а в тяжелые минуты, обняв костлявую шею собаки своими худыми руками, он жал ее к сердцу, затягивал тихо свою чухонскую песню, и слезы ручьями текли по его впалым щекам. Собака чуть слышно стонала, будто страшась, чтоб не открыли их убежища, ласково махала хвостом и лизала лицо и руки своего хозяина.
Настал март месяц. На грязный двор, окруженный со всех сторон стенами, как ящик, начали иногда залетать воробьи, которые весело щебетали, радуясь близкой весне.
На лестнице стало еще сырее. Карлуша днем и ночью бредил травой, лесом, своим стадом, и после отрадных снов еще печальнее представлялась ему действительность. Раз снится ему, что бегает он по полям, играет в рожок; стадо мычит; солнце ярко светит… везде цветы, небо ясно… он бегает с горы на гору… но вот он устал: жарко и душно! Карлуша проснулся, и страх сжал его сердце: кругом темно, товарищи храпят на разные голоса, – ему так стало вдруг тяжело, что он бросился на двор. Весь дом спал, было тихо, не то что днем, когда медники, мебельщики, сапожники и прочие жильцы возятся и стучат во всю мочь. Карлуша сел на полуразрушенную поленницу и, жадно глотая воздух, думал о своем сне. Вдруг страшный визг раздался у ворот, – Карлуша вздрогнул: он узнал голос своей собаки. С отчаянным усилием проскочив в подворотную щель, она подошла, шатаясь на трех ногах, к своему хозяину. На шее ее была веревка, тянувшаяся по земле; собака была вся в крови; четвертая лапа ее волочилась по земле. Карлуша с воплем кинулся к ней; собака легла на бок, жалобно завизжала и глазами, полными слез, смотрела на Карлушу. С рыданьем потащил он ее в темный и сырой угол под лестницу, обмыл ее раны и гладил ее, заливаясь горькими слезами. Собака, будто в благодарность лизала ему руку своим сухим и горячим языком.
Начали вставать. Карлуша кинулся в мастерскую. Сидя за работой, он вздрагивал; слезы мешали ему видеть. Однообразное шипенье ниток и проволок, смешанное со стуком колес, нестерпимо томило его, и когда басонщик закурил свою зловредную сигару, Карлуша тихонько вынырнул из мастерской и кинулся к больной собаке. Она изнемогала от раны, кровь текла сильно, и бедная собака так ослабела, что, привстав при появлении Карлуши, тотчас опять упала. Тихим стоном и медленным виляньем хвоста приветствовала она Карлушу, а Карлуша обнял ее израненную голову, целовал ее и приговаривал, что он с ней убежит в Лес, что они снова будут пасти стадо. Собака мутно поглядела ему в глаза и, будто не веря в возможность такого счастья, печально склонила голову.