Написав свою грамотку, Хребтов вложил ее вместе с бывшей у него ассигнацией в бутылку, которую плотно закупорил и засмолил, собираясь бросить ее в море.
Так поступали в крайних случаях лучшие мореплаватели, признавая такой способ вернейшим, чтоб дать о себе весть в случае погибели; так же поступил впоследствии Пахтусов, и Хребтов, бывший при нем, подражал теперь его примеру.
Он подошел на край льдины и уже готов был исполнить свое намерение, как вдруг судорожно отшатнулся. Надежда, давно покинувшая его, теперь вдруг безотчетно вспыхнула в нем и остановила его руку.
«Успею еще! – подумал он, уходя с края льдины с бутылкой. – Ну, что хорошего, если найдут нашу грамотку, а мы как-нибудь уцелеем? только добрых людей насмешим!»
Он усмехнулся и поднял голову; по небу быстро неслись зловещие тучи, становилось темно.
Антип подошел к своим товарищам. Дорофей сидел молча, понурив голову. Трифон продолжал свои стоны, но они уже приняли другое направление: голод скорее обнаружил свою силу над дикарем, не привыкшим укрощать врожденной прожорливости, чем над его товарищами. Несчастный почти помешался; ему чудились вкуснейшие самоедские кушанья, глаза его сверкали дикой радостью, впиваясь в воображаемые лакомые куски только что убитого оленя, и он жаждал упиться его дымящейся кровью. Прежний дикарь, питавшийся сырым мясом, не отказывавшийся и от падали, проснулся в нем, и когда подошел Антип, сопровождаемый своим Валетом, Трифон кинулся к собаке и бешено схватил ее за горло. Насилу остановили его и образумили.
– Не буду, не буду! – бормотал он со слезами, когда товарищи погрозили связать его. – Простите, братцы!
– Господь тебя простит! – сказал Антип. – Не такое время, чтоб теперь ссориться. Черные тучи ходят по небу: быть буре, недаром давеча зверь играл и плескался. Ночь будет сердитая, неровен час, плотину нашу в щепы расколет, так надо нам, братцы, покуда не совсем стемнело, попрощаться по-братски. Пожалуй, ведь уж больше и не увидимся!
Промышленники молча обнялись и поцеловались.
– Ну, теперь молитесь богу, братцы! – сказал не совсем твердым голосом Антип, отходя. – И да простит и помилует вас господь.
– Я не умею молиться! – жалобно простонал самоед, который, пока жил дома, только раз видел священника, редко объезжающего далекую и обширную тундру, а нанявшись в работники, постоянно был на промыслах. – Господь меня не помилует!
– Молись без слов, молись помышлением, – сказал Антип, тронутый жалобным голосом дикаря. – Господь бог не хочет от нас ничего более, кроме того, чтоб мы возлюбили друг друга и убегали зла. А за незнание твое не взыщет и не осудит, яко благ и человеколюбив!
Наступила ночь, глухая и черная, ни проблеска луны, ни одной звездочки! К счастию, предсказание Антипа не сбылось: ветер стих. Не видя друг друга, промышленники долго толковали о бедственном своем положении, вспоминали родных и родную далекую сторону, давали взаимные обеты, что если кому-нибудь господь приведет спастись (им еще приходили в голову и такие надежды!), тот не забудет семейства погибших товарищей. Наконец разговор понемногу смолк. Каждый молча предался своим черным мыслям.
Наступила мертвая тишина. Только по временам, осаждаемая набегающими стамухами, льдина вздрагивала и трещала; тогда промышленники быстро вскакивали и перекликались, ожидая с трепетом разрушения своего непорочного убежища. Но стамухи проносились мимо, и снова воцарялась тишина.
Если б кто через непроницаемый мрак полярной ночи мог вглядеться в лицо Антипа, тот, быть может, подивился бы наружному спокойствию этого человека в то время, как глубокое страдание переполняло его душу. С давних лет кормщик Ледовитого океана, освоившийся с беспрерывными опасностями, он привык подавлять свои ощущения, но тем страшнее были его страдания, глухие, затаенные, не вырывавшиеся ни одним стоном, ни одной жалобой.
Не совсем обыкновенным явлением в среде своей во многих отношениях был Антип. У него были свои убеждения, свои верования, свои цели в жизни, и оттого еще трудней было ему расставаться с жизнью, чем его товарищам. Но он уже давно примирился с личным своим бедствием, и если б дело шло только о, собственной его гибели, в душе его, может быть, теперь было бы столько же твердости и спокойствия, как и в его лице. Другие муки терзали его.
– Обманул я тебя, барин! – шептал он рыдающим голосом, полный горькой мыслию о своем несчастном хозяине, которого заманил он красными рассказами и посулами в суровую сторону, враждебную человеку, будто нарочно затем, что хотел его гибели. – Обманул, и назовешь ты меня обманщиком.
Чувство человеческого достоинства было сильно развито в Антипе, и гордость его возмущалась при одной мысли, что он не докажет теперь своих посулов и Каютин сочтет его обманщиком. Притом он любил Каютина, встретив в нем многое, что крепко приходилось ему по душе, знал часть его грустной истории, его любовь, высоко ценил то великодушное доверие, с которым молодой человек предал ему во власть судьбу свою, последовав за ним с завязанными глазами… И, может быть, в первый раз с той поры, как перестал быть ребенком, Хребтов не выдержал: среди мертвой тишины и непроницаемого мрака ночи послышались рыдания. Они были тихи, отрывисты и слышались только одну минуту, но страдание целой жизни, не освещенной ни одним лучом радости, с потрясающей силой выразилось в них…
– Что ты, Антип Савельич? – с испугом спросил Дорофей, пораженный пронзительным стоном товарища.
– Я… ничего! – отвечал Антип, и в голосе его уже слышалась прежняя твердость.
Между ними завязался разговор.
– Господи! не дай только умереть голодом! – сказал Дорофей с глубоким вздохом.
– Доживешь до утра, авось бог пошлет пищу… да нет, быть буре к утру. Спасибо деду – научил хорошим приметам: никогда не обманывали! а будет буря, так… не бойся, Дорофей, не умрешь с голоду!
Антип усмехнулся.
Дорофей предался отчаянью.
– Привел господь, – говорил он уныло, – умереть без могилы, без креста, без покаяния.
– Сокрушайся сердцем перед господом, вот истинное покаяние, – сказал Антип торжественным голосом. – А коли хочешь облегчить душу устным покаянием, так господь не взыщет и не осудит, если погибающие рабы его, застигнутые в пустыне, исповедуют устно прегрешения свои друг перед другом.
Уныло и глухо раздавался среди глубокой тишины голос Дорофея, благоговейно, с мельчайшими подробностями передававшего товарищу все, в чем, по мнению его, согрешил он перед богом, Антип покаялся ему в свою очередь, и удивительно проста и коротка была исповедь морехода, вся жизнь которого слагалась из морских трудов и опасностей, с немногими промежутками отдыха, не богатого грешными радостями. Дорофей, между прочим, узнал, что Антип был один-одинехонек в целом мире; ни сестры, ни брата, ни жены, ни даже дальней родни у него не было, а помнил он одного старого деда, который приучал его, ребенка, ходить на промыслы, учил править рулем, примечать по звездам и солнцу направление ветра, предугадывать бурю, запоминать мели и рано пристрастил к морю и страннической жизни рассказами о разных чудных и дальних землях, в которых случалось ему быть в течение своей долгой, почти столетней жизни.
Так проводили они свою последнюю черную ночь. А ночь, чем глубже, тем становилась черней и черней. Томительна и страшна была мертвая тишина, царившая кругом них; невыносимо унылое и ужасное слышалось в отдаленном грохоте разрушавшихся льдин, который сливался с плеском волн и глухим воем моржей. Настроенные к благоговейным мыслям, Дорофей и Антип молчали, может быть творя молитву. Товарищ их также давно притих, утомленный и убаюканный собственными своими стонами. Только слышались на льдине по временам шелест шагов и тоскливое скуленье собаки, которая медленно бродила в глубоком мраке, как будто не находя удобного места.
Вдруг яркой огненной искрой мелькнул свет… прогремел выстрел, собака дико, пронзительно завизжала.
– Трифон! – грозно закричал Антип, угадав в одну минуту и предательскую покорность дикаря, и его долгое молчание и кинувшись к месту, откуда раздался выстрел.
– Отдай мне собаку! что тебе в раненой собаке? – раздался умоляющий голос дикаря. – Она теперь никуда не годится. Она шла близко, близко, я ненароком тронул курок – ружье выпалило… Она умрет, уж я знаю… не отдашь ее мне, так я умру, умру с голоду!
Так хитрил дикарь, почти обезумленный голодом. Обезоружив его, Антип кинулся к своей собаке, продолжавшей стонать.
Скоро на льдине снова воцарилась тишина, еще унылее и ужаснее прежней. Только рыдал и стонал дикарь, чтоб ему отдали собаку!
Тишина была перед бурей. Не ошибся Хребтов, не обманули его приметы, купленные долгим опытом: через час разыгрался ветер с страшною силою, – и море проснулось. Поднялось волнение, сильней заходили и загрохотали стамухи, и вдруг, окруженная ими со всех сторон льдина наших промышленников вздрогнула, затрещала и заколыхалась. С криком ужаса вскочили они и в ту же минуту почувствовали, что непрочное их убежище, сдвинутое с места напором стамух, быстро помчалось по морю. В совершенном мраке плыли они несколько времени, беспрестанно орошаемые дождем, осыпаемые, словно градом, осколками носившихся льдин. Смертью грозила им каждая минута, несчастные тихо молились. Ветер все крепчал и крепчал и, наконец, разогнал тучи, омрачавшие небо: неожиданно, с страшной быстротой, ночь осветилась мириадами звезд и круглым бледным месяцем в полном сиянии. Обрадованные промышленники быстро осмотрелись: поляна их неслась по довольно открытому пространству вод, усеянному только мелкими льдинами; стамуха, около которой они с вечера остоялись, тоже плыла, вместе с поляной. Льдов вообще во все стороны видно было гораздо меньше, чем вечером. Большое стадо белых медведей плыло невдалеке к широкой поляне, на которой виднелись, подобно огромным чурбанам, спящие моржи. В разных сторонах неба играло северное сияние.
– Вот и еще раз привел господь увидеться! – сказал Дорофей Антипу. – Только уж, верно, в последний – ветер все крепчает… К утру, глядишь, буря поднимется!
Точно, к утру ветер страшно усилился. Море расходилось с ужасающей свирепостью. Но все еще держалась, будто назло ему, хрупкая льдина и несла – бог знает куда! – голодных, трепещущих и промоченных до костей промышленников.
Утро было ясное. Солнце, окруженное паром, ярко и торжественно горело над морем, как будто прощаясь с промышленниками.
Сильна любовь к жизни! Как только около льдины начали показываться чайки, Дорофей тотчас взял винтовку и стал настороже. Трифону тоже дали винтовку.
Дорофей и Трифон стояли с поднятыми ружьями в разных концах льдины; Антип нагнулся, чтоб перевязать ногу своей собаке, раненной дикарем; вдруг собака дико завизжала, вырвалась и кинулась в другую сторону. Антип поднял голову: в двадцати шагах от него, мимо самого края льдины, плыл огромный белый медведь.
– Братцы, медведь! – невольно закричал Антип.
Чудовище приостановилось, подняло мохнатое рыло, долго обмеривало Антипа ленивым и удивленным взглядом и, наконец, тяжеловесно прыгнуло на льдину.
Дорофей и Трифон дико вскрикнули, пораженные ужасом. Испуганный дикарь бросился на стамуху, близ которой стоял с ружьем, и в несколько прыжков, карабкаясь по уступам, очутился на самой вершине льдины.
Не то было с Хребтовым. Глаза его сверкнули ярче обыкновенного. Страшная и чудная мысль мелькнула в голове его. «Коли час мой пришел, так хоть смертью молодецкой умру!» – подумал он, и тотчас же мысль его перешла в неотразимое решение. Быстро схватив нож и рогатину, обернув ремень около руки, он не забыл кинуть в море приготовленную бутылку, грустно промолвив: «Теперь пора», и потом крикнул' своим товарищам: – Прощайте, братцы, не поминайте лихом!
– Антип Савельич! Антип Савельич! не губи себя! – кричал ему угадавший его намерение, далеко отбежавший Дорофей. – Хоть для нас побереги себя!
Но Антип не слушал его и с криком: «Помяни мя, господи, егда приидеши, во царствии твоем!» кинулся к зверю.
Медведь заревел и поднялся на задние лапы.
В то же время и с чем не сравнимый крик радости раздался над головой Дорофея. Дорофей поднял голову и увидел на самом верху стамухи своего товарища, махавшего руками и радостно кричавшего:
– Лодья идет! лодья идет! к нам, прямо к нам… уж близехонько! Сюда, сюда! сюда! – продолжал дикарь необыкновенно громким голосом.
Дорофей посмотрел: точно лодья! – и кинулся к Антипу.
– Антип Савельич! Антип Савельич, лодья! Господь услышал наши молитвы… Лодья идет! помога идет, спасенье, спасенье!
Но уже было поздно. Чудовище, до того изумленное в первую минуту дерзостью человека, что, казалось, не хотело верить своим глазам, и, поднявшись во весь рост, хранило величавое спокойствие, наконец рассвирепело. Правда, в молодые свои годы Антип хаживал на медведя, и рука его навыкла к меткости; бывалая ловкость и теперь не изменила ему: с первого разу успел он глубоко всадить рогатину в разверстую пасть чудовища и повернуть ее в ней; успел также нанести врагу своему глубокий и ловкий удар ножом, пропоров ему всю грудь до горла; но ни страшная потеря крови, ручьем хлеставшей на белый снег и синеватый лед, скользивший под ногами неравных борцов, ни боль от рогатины, ни новые беспрестанно наносимые удары ножом в разные части тела, – ничто, казалось, не ослабляло свирепого животного. Коснулась ли до слуха Антипа поздняя весть о близкой помощи, о чудном спасении, – только вдруг слабый стон вырвался из его груди, и он упал, поверженный ловким ударом своего врага; медведь грохнулся на него. Началась борьба, тихая, глухая, медленная. Человек и, зверь катались по снегу, окрашенному их кровью, оба равно лютые, равно бешеные, но далеко не равные силами…
Дорофей думал помочь: но чем? ни ножа, ни винтовки при нем не было, и бледный, дрожащий крестьянин стал на колени и усердно молился, прося у бога пощады и помощи многогрешному рабу его Антипу Хребтову в неравном бою…
Между тем пловучая сцена кровавой драмы быстро летела вперед навстречу лодье, усмотренной Трифоном, все еще сидевшим на самой верхушке стамухи. Лодья с своей стороны, усмотрев людей, летела навстречу льдине. Крики дикаря сделались еще громче и радостнее, когда узнал он в приближавшейся лодье «Запасную». С лодьи отвечали его крикам пушечным выстрелом. Утреннее солнце, редкий гость полярного неба, ярко освещало эту картину.
На третий день после встречи с Трифоном и его товарищами среди моря «Запасная» уже приближалась к берегу, где находился Каютин.
Завидев «Запасную» и кинувшись в лодку, Каютин скоро подплыл к ней.
– Здравствуй, батюшка Тимофей Николаич! – раздался с лодьи знакомый Каютину ласковый голос.
Каютин радостно вскрикнул. Вскрикнула и вся его дружина.
На корме лодьи стоял Хребтов. Лицо его было бледно, рука подвязана; но светлая радость играла в голубых глазах морехода, и, спрыгнув в лодку, он кинулся обнимать Каютина.
Велика была радость промышленников, свидевшихся после долгой разлуки. Подошед с лодьей в удобном месте к берегу, они разложили костер, и бесконечные рассказы о перенесенных опасностях полились рекой. Каютин интересовался мельчайшими подробностями, касавшимися Антипа, и чудная борьба Хребтова с медведем сильно поразила его. Спасение Хребтова не было делом случайным или сверхъестественным: рухнувшись на Хребтова, медведь уже был до того ослаблен многими глубокими ранами и сильным кровотечением, что не мог сделать ему большего вреда; скоро судороги возвестили близкую смерть животного. Полубесчувственный, раненый Хребтов был перенесен на «Запасную»; ему подали нужную помощь, и через несколько часов Хребтов уже сам стоял на корме и правил к тому острову, где расстался с Каютиным.
Положение Каютина быстро и неожиданно изменилось к лучшему… теперь он считал себя счастливейшим человеком! Все товарищи его были целы, теплая одежда и звериные ловушки, унесенные льдиной, также были спасены: их привезла «Запасная»; а вместо «Надежды» они имели лодью нечастного фанатика Мавея, которую назвали «Находкой».
На другой же день, разместившись на двух лодьях точно так, как отправились-с Соломбальской пристани, промышленники наши, не теряя времени, пустились к тому острову, который составлял цель их плавания.
Теперь им нечего было торопиться: цель плавания была недалека, и они по пути стали промышлять попадавшихся зверей.
– Стой, не подплывай близко! бросай якорь! – скомандовал Хребтов, завидев впереди моржей на большой льдине, стоявшей неподвижно.
Лодьи остановились; промышленники сошли с лодки и стали тихо, осторожно подкрадываться к спящим животным против ветру; моржи так чутки, что если кто к ним подходит по ветру, то они непременно услышат. Наконец промышленники подплыли и тихонько вышли на льдину.
Каютин увидал десятка два огромных темно-бурых животных с небольшими головами и чудовищными клыками; животные были чрезвычайно тучны, уже к голове и хвосту; длина некоторых была больше двух сажен. Страстные любители неги и лени, почти все они предавались глубокому сну; только молодые моржи (абрашки) резвились.
Тихо подкрались промышленники к спящим моржам и вдруг напали на них с гиком, свистом и дикими криками. Оглушенные, испуганные животные вскочили и хотели бежать, но спотыкались и падали; безмерная робость замечалась в каждом их движении.
– Стреляй! цель прямо в голову! – скомандовал Хребтов.
Грянуло разом двадцать выстрелов.
Кожа моржа так толста и столько под ней жиру, что убить его можно, только всадив ему пулю в голову: пуля, попавшая в жирное место, не только не вредит моржу, но даже доставляет ему некоторую приятность.
Убитые наповал грохнулись и поколебали льдину, раненые испустили громкий рев, повторенный прибрежными утесами, рев отвратительный и ужасный: старые моржи ревели, будто их рвало, молодые охали, как человек, когда его бьют; некоторые побросались в воду и окрасили ее кровью; Раненый Каютиным огромный старый морж, с черепом, раздробленным в мелкие части, испускал стоны, подобные плачу, будто прося пощады; но Каютин усердно добивал его дубиной; морж неожиданно рассвирепел и, кинувшись с остервенением, чуть не сбил его с ног. Каютин должен был употребить всю свою ловкость, чтоб защититься и доконать чудовище, уже слепое, обезображенное, почти безголовое, но страшно живучее, сильное отчаянной яростью. То была первая битва, в которой попробовал Каютин свою ловкость и силу, и неизъяснимую гордость почувствовал он, когда свирепое чудовище растянулось, наконец, у ног его.
Добив раненых моржей дубинами, а ушедших в воду моржовками, промышленники тут же принялись распоряжаться своей добычей. Деятельность закипела на льдине, лодьи приблизились к ней; животные были разрублены, сало их, называемое сыротоком, выпущено в бочки; клыки, весом каждый по полупуду, и все ценное забрано на лодьи, и мореходы снова пустились в путь.
– Легко обошлось дело! – говорил Хребтов Каютину. – А бывает, иной раз чудища так остервенятся, что только держись, особливо на воде! Раз мы поранили моржа с карбаса, а он к нам: и клыками, и лапами за борт хватается, чуть не опрокинул, да вдруг схватил за ногу одного парня – и в море его! Да тот, молодец, не струсил и в воде, все колотил его ружьем, морж и выпустил ногу: парень всплыл невредим. Нет лучше, как бить их по берегу сонных дубиною или рогатиной колоть, когда они спят подо льдом.
– Да как же их увидишь?
– А спят они, приложивши рыло ко льду, и лед в таком месте, как ни будь толст, сквозь протает; так вот: всадишь в морду спицу и держишь чудище на ремнях, пока кругом проруб прорубят, тогда и вытягивай.
В тот же день Каютин был свидетелем и участником другой битвы.
Подходя к одному заливу, увидели они стадо огромных животных, сажени по четыре длиной, черных, с небольшими головами и белыми усами по аршину.
– Держись к берегу! – скомандовал Хребтов. Обе лодьи подошли, сколько могли, к берегу.
– Ну, ребята, я поеду закидывать носок, а вы выходите на берег, – ^ сказал Хребтов. – Да, смотрите, не зевайте, тяните крепче!
В кольцо острого железного носка, имеющего форму якорной лапы, привязали длинную и толстую веревку; конец веревки остался в руках промышленников, а Хребтов с носком сошел в лодку.
– И я с тобой поеду, Антип Савельич! – сказал Каютин и тоже сошел в лодку.
– Ну, трогайся!
Четыре сильных гребца принялись за дело, и в несколько минут лодка приблизилась к стаду.
– Держи в стадо! – закричал Хребтов и стал на корму с носком, от которого тянулась веревка, соединявшая их с товарищами.
– Не опасно ли будет? – сказал Каютин, которого пугали огромные размеры животных.
– И, ничего! да ты посмотри, до того ли им? жрут! Подплывем, и не заметят нас!
Лодка въехала в стадо, и действительно между животными не произошло ни малейшего смятения; казалось, они нисколько не пеклись о своей безопасности и хлопотали лишь о том, чтоб насытить свою жадность; половина туловища их была сверх воды, и на спине у многих сидели стадами чайки, которые страшно клевали их; пожирая морские травы, лишь изредка высовывали они из воды необыкновенно малые свои головы с чуть заметными черными глазами без ресниц и бровей, чтоб перевести дух и прочхаться. Только немногие, насытившись, спали вверх брюхом.
– Как они называются? – тихо спросил Каютин Хребтова.
– Морские коровы, – отвечал Хребтов громко. – Да ты что шепчешься? Они – все равно что глухой и слепой; пожалуй, есть у них глаза и уши, да сами пренебрегают даром божиим: видишь, головы как держат! А уж как смирны. Мясо у живой кусками режь, она ничего; только хвостом часто махает, упирается в воду и вздыхает. Вот посмотри!
Хребтов нагнулся и погладил одну корову по спине. И Каютин тоже погладил ее. Шерсть была жестка и шероховата, точно кора старого дуба.
– Ну, выбирай, которая люба? – сказал ему Хребтов.
– Которую хочешь.
Стоя на носу лодки, Хребтов раскачался и со всего размаху пустил носок в ближайшую корову.
– Тяните, ребята! – закричал он товарищам, вышедшим уже на берег, и веревка стала натягиваться.
Каютин видел, как железная спица глубоко врезалась в мясо животного, и ожидал страшного рева, потрясающих стонов, но животное оставалось безгласным, только вздыхало всею внутренностью, так что при всей его тучности ребра становились видимы, и металось с несвойственной ему живостью.
Сильное его смятение не произвело особенного действия в остальных коровах, только ближайшие высунули головы и пробовали помочь: силились опрокинуть хребтом лодку, ложились на веревку, старались хвостом выбить носок, причем особенно хлопотал самец, приведенный в страшное отчаяние. Но Хребтов с товарищами ловко увертывались, отражали удары и общими силами колотили и кололи раненую корову, понуждая ее подвигаться вперед; сначала она так упиралась, что кожа с ластов у ней отскакивала лоскутьями, и двадцать человек, тянувшие ее к берегу, почти ничего не могли сделать. Наконец она ослабла. Когда вытянули ее за черту стада, там все пришло в прежний апатический порядок; проводив ее глазами, животные опустили опутанные морскими травами морды в воду и стали жрать. Не успокоился только самец: битый непрестанно до самого берега четырьмя огромными дубинами, он следовал за своей самкой и употреблял страшные усилия освободить ее:
– Удивительно, как они любят своих самок! – заметил Хребтов. – Раз мы пришли через три дня к тому месту, где оставили остатки убитой коровы: самец сидел над ними.
Оба животные были вытащены на берег и добиты. Длина одного из них простиралась до пяти сажен, вес до двухсот пятидесяти пудов. Кожу его едва могли прорубить топором.
Почти все стадо было покончено нашими промышленниками. Сердце Каютина радовалось.
На другой день они промыслили трех белых медведей и, наконец, стали приближаться к тому острову, где располагались зимовать.
День был туманный, шел то дождь, то снег, то дождь и снег вместе. Хребтов, распознавая местность, беспрестанно смотрел в зрительную трубу. Наконец он подал ее Каютину и радостно сказал:
– Посмотри!
Добрый знак! в губу, через которую они должны были подойти к острову, набилось столько белух, что глаза разбегались, не видя конца стаду!
Так как при промысле белух многие рабочие должны действовать по пояс в воде, то Каютин, зная усталость своих людей, думал оставить белух в покое. Но рабочие, почитая встречу хорошей добычи у самого порога своего будущего зимовья счастливым предзнаменованием, не хотели пропустить случая поживиться. В несколько часов, заставив выход из губы от моря лодьями и лодками, промышленники наши закололи спицами до семисот белух.
В тот день они ночевали на своих судах, а наутро, вышли на остров, который составлял цель их плавания. Они были в пути месяц и несколько дней.
– Герасим Онисимыч! Герасим Онисимыч! – воскликнули бывшие в артели русские промышленники, ступив на берег. – Читай оберег!
И они обнажили головы. Иноверцы отошли в сторону.
Промышленник Герасим Анисимов, крепкий и бодрый старик лет шестидесяти, атлетических форм, выступил вперед, расстегнул пазуху, достал оттуда сложенную вчетверо бумагу, чрезвычайно чистую, и прочел торжественным голосом, обнажив свою седую голову:
«По благословению господню, идите, святые ангелы, ко синю морю с золотыми ключами, отмыкайте и колебайте синее море ветром и вихрем и сильною погодою, и возбудите красную рыбу, и белую рыбу, и прочих разных рыб, и зверей морских, и гоните их из-подо мху и кустов, от крутых берегов и желтых песков, и чтоб они шли к нам, рыболовам и звероловам, Тимофею, Антипу, Герасиму, Сидору, Дорофею, Трифону (тут он перечел имена всех предстоящих), и не застаивались бы на красном солнце, и не залеживались бы на льдинах среди моря, и шли бы в наши заводи, сети и ловушки, и не пятились бы наших ленных и конопляных сетей, и всяких разных ловушек, и не пужались бы наших выстрелов и колотушек. Не дайте, святые ангелы, тем зверям и рыбам: очам их – виду, ушам их – слуху, и еще, святые ангелы, сохраните нашу рыбную и звериную ловлю от уронов и от прикосов, от еретика и еретицы, от клеветника и клеветницы, от мужней жены и вдовицы, и от девки-простоволоски, и всякого ветреного проходящего человека, и порчельника, отныне и до века. Аминь. Христос воскресе».
Испросив таким образом, по примеру отцов и дедов своих, удачи в промыслах, промышленники принялись осматривать остров.
Губа, которую они вплоть подошли к острову, закрытая от всех ветров, представляла все удобства хорошей гавани. Остров также со всех сторон окружен был довольно высокими горами, и невозможно было найти лучшего места для зимовья. Несмотря на то, однакож, ни малейших признаков, чтоб тут были когда-нибудь люди, признаков, так часто попадавшихся прежде, не встречали промышленники. То был один из самых отдаленных пунктов Новой Земли; ни один промышленник не доходил сюда. Пахтусов первый посетил этот залив. Он назвал его заливом Литке, а два острова перед его устьем именами Федор и Александр. Хребтову приглянулись тогда эти далекие острова, и любимая мысль его забраться сюда для промыслов нетронутого и с начала мира не пуганного зверя наконец осуществилась.
Вытащили лодьи на берег, выбрали удобное место, и в то время как часть промышленников ходила на промысел, остальные строили избу; при готовых срубах работа продолжалась недолго; через неделю промышленники перебрались в избу. Это было в начале октября. Все они были здоровы, и промыслы шли так удачно, что некогда было замечать ни времени, ни трудов. Холод между тем усиливался, земля уже глубоко была покрыта снегом, море около берега то вдруг очищалось, то пригонял к нему ветер огромные льдины, и тогда вечный гул, грохотанье и треск будили по ночам промышленников. Взамен давно исчезнувшей растительности мох в пазах между бревнами теплой избы пустил такие длинные, зеленые и сочные отростки, каких и летом не производит почва Новой Земли. Морозы начали становиться нестерпимы, и к концу октября были дни, когда не представлялось ни малейшей возможности оставить избу. Но промыслы продолжались: белые медведи, подстрекаемые любопытством, беспрестанно являлись то ночью, то днем осматривать их жилище, и в один месяц промышленники добыли их до двухсот штук.
В первых числах ноября иногда еще было видимо солнце; наконец осветило пустыню довольно ярко, как будто прощаясь с ней, и уж больше с того дня не показывалось.
Наступила долгая полярная ночь.