Вскоре я действительно зашёл на работу к своему лысому соседу. Он был несколько удивлён моим визитом, но когда узнал, что мне нужно, проникся и сделал всё, чтобы помочь.
У них, разумеется, в магазине ничего кроме животных и корма для них не было, но в этом же здании, рядом, был магазин, в котором продавалось то, что я искал. Продавец цветов был хорошим знакомым моего соседа, и он отвёл меня к нему с рекомендацией. Продавец был неглупым человеком, она выслушал меня внимательно и не стал смеяться.
Мы ходили между стеллажами с горшками и прикидывали, что' бы из этого могло сойти за то что надо. Продавцу, однако, понадобилось куда-то отвлечься и он оставил меня одного.
– Ну вы тут пока выбирайте, – сказал он и ушёл вслед за какой-то девушкой.
Я вспомнил, как он только что чесал голову, и постарался почесать свою таким же манером – вдруг придут нужные, специально цветочные мысли?
Но мысли не приходили.
Тут продавец вернулся чуть не бегом, чем даже испугал меня.
– Есть! – сказал он.
– Что есть? – я был ошеломлён его энергичностью.
– Цветок Мудрости.
– Неужели?
– Да, вот он, – он указал мне на ничем не выдающийся горшок, стоящий в углу на скамейке.
– Вот этот? – уточнил я.
– Да, – он вдруг опять куда-то убежал.
А я остался один на один с цветком. Он вызвал у меня разочарование. Ну да, в горшке, ну да, красный. Может быть, сказать ему, что бабушка хотела только голову? Может, он позволит её отломать? По дружбе или за мзду? Цветок всё равно скоро отвалится. Стоит ли вот этим загромождать подоконник? И потом, где написано, что это Цветок Мудрости? Что-то я не вижу никаких этикеток. И сколько стоит? У меня и денег-то таких наверно с собой нет. Представляю лицо матери, когда я попрошу у неё деньги на цветок…
Продавец всё не возвращался. И я, подумав, что не плохо бы отсюда сбежать, а ещё лучше сбежать с сорванным цветком, устыдился и, поколебавшись, присел на какой-то подвернувшийся стул. Я сидел перед цветком и медитировал на него. Может быть, от моего дыхания и пристального взгляда он отпадёт прямо сейчас? Я очень хорошо представлял себе, как вот именно этот цветок прикалывает бабушка к занавеске английской булавкой. Зачем ей это нужно? Связано ли как-нибудь это с её приближением к смерти? И неужели на самом деле тот самый цветок? На наврал ли мне продавец?
Он вернулся.
– Хорошо, – сказал я. – Я наверно куплю. Только… вы уверены, что это именно то, что мне надо?
Продавец порылся в каких-то своих бумажках и заставил меня прочесть: «Цветок Мудрости». Надпись была только по-русски.
– Это наверное такой сорт, – предположил я.
Он пожал плечами:
– Я, к сожалению, плохо знаю ботанику.
«А чего ж тогда тут работаешь?» – захотелось мне спросить, но я удержался..
– Вы будете брать? – спросил он.
– Я ещё подумаю, можно?
Он развёл руками.
Я выходил из магазина со смешанным чувством: правильно или неправильно я поступаю? Может быть, надо скорее вернуться и купить этот цветок, пока его не купил кто-нибудь другой? Действительность меня ошеломила, сбила с толку. Я вынужден был себе признаться, что никак не мог предположить, что в каком-то близлежащем магазине вот так запросто найдётся цветок, о котором просила бабушка. Всё это было похоже на розыгрыш. Может, она знала? Но откуда? Последний раз в магазин она выходила несколько лет назад.
И что за мудрость в этом цветке? Конечно, натуралисты как только свои травки не назовут! Вот на Луне, например – море Спокойствия, Океан Бурь или ещё что-то такое. Почему я должен придавать этому значение? Имена большинства видимых объектов ничего не значат. Или нет?
Мне всё больше хотелось вернуться, я ведь даже не спросил, сколько стоит цветок. Вдруг это несчастное растение и правда окажется волшебным? И что тогда? В чём волшебство? Может быть, оно должно продлить жизнь бабушке? Сделать её молодой? Но ведь это не цветок бессмертия и молодости, это – Цветок Мудрости. Кому нужна эта Мудрость? Ей? А может быть, она нужна мне? Может быть, бабушка делает это для меня?
Вот сейчас повернусь, и окажется, что магазин исчез, ибо нет и не может быть никогда таких магазинов, в которых продаются волшебные цветы. Или – вернуться домой и на всякий случай взять побольше денег?
Я застыл, стоя на тротуаре. Я понял, что нахожусь уже рядом со своим подъездом. Почему-то я боялся покупать Цветок Мудрости. А вдруг он окажется настоящим?.. Что тогда с ним делать? Может быть, съесть? Или следует изготовить из него отвар и выпить? Использовать ли зелёные части и корень или ограничиться одним цветком? Или следует вообще собирать только пыльцу и нектар, уподобляясь пчёлам? Или, может статься, дело в том, что листья при надрезе, выделяют какое-нибудь интересное вещество, наркотик или каучук, на худой конец? А может, что вполне вероятно, следует смотреть всё-таки в корень и выделить из него какое-нибудь лекарство? Но какое лекарство кроме как против диареи можно выкопать из корней? Ах да – ещё вздрюпелин, вроде как из Золотого Корня или из женьшеня, эликсир жизни – ну вот, приехали.
Не верю я во всю эту магию, не должен верить. И бабушка не верит, тем более. Значит она что-то другое имела ввиду? Может быть, необходим только чисто визуальный контакт с цветком? Или запах? Впрочем, никакого особенного запаха в магазине я от него не ощутил. Значит, только вид? Поздороваться с цветком за ручку? Всё это напоминает дешёвую научную фантастику, которой баловался один известный советский поэт.
Мысли отвлекали меня всё более в сторону, они размывали волю, которую одну только и надо было проявить, чтобы купить цветок. Вместо того, чтобы просто сделать это, а потом посмотреть, что из этого получится, как советовал классик марксизма-ленинизма, я предавался бесплодной интеллигентской рефлексии. И хотя так проходили не годы, а пока только минуты и часы, мне было стыдно. А значит захотелось выпить.
И я решил, что денег у меня всё равно мало и скорее всего на цветок без материной добавки не хватит, но зато вполне хватает на бутылку вина. А взяв бутылку вина, я вполне могу зайти к другу и мне будет не стыдно, т.е. вопрос со стыдом будет таким образом решён.
Несомненно, в принятом мною решении содержалась небольшая сделка с совестью. Но пусть тот, кто подобных сделок никогда в своей жизни не совершал, первым метнёт в меня камень.
Примерно в то же время, вероятно даже, ранним утром следующего дня, произошла ещё одна нечаянная встреча.
Я бродил по местам, где жил раньше. Вернее, тогда я бродил местам, где я теперь больше не живу. Или нет, я бродил по местам, в которых жил раньше, потому что тогда ещё продолжал в них жить. Категории времени становятся иногда очень странными, неуловимыми. Но как бы там ни было, я был там.
Ещё, вероятно, не открыли метро, и только недавно начало светать. Снег давно стаял, и несколько дней не выпадал дождь, а в апреле здесь этого достаточно для того, чтобы народилась пыль. Листва, которая в недалёком будущем будет служить её поглотителем, ещё только-только собиралась распускаться. Наша улица всегда была ветреной, ничем не отличалось и это утро, к тому же было ещё так рано, что почти не было машин – затишье перед бурей. Даже машины не мешали пыли свободно перемещаться. Когда я переходил улицу на светофор, целая горсть хлёсткого мусора угодила мне в лицо. По проезжей части вместе с мелким песком ехали бумажки, спички и даже осколки стекла. Почему-то не было поливайщика, моего бывшего соседа. То ли он перевыполнил план вчера и теперь спал пьяный, то ли по известной причине в кране не стало воды. Хотя учитывая рвение, с каким он относился к своей работе, поливая нашу улицу не только под поливным дождём, но иногда и под снегом, его отсутствие здесь в чуть ли не самый сухой сезон, казалось почти невероятным. Но с чего я взял, что он вообще жив? Может быть, умер? Или нет, с чего ему так быстро умирать? Просто ушёл на покой и передал дело своим нерадивым детям и внукам, тем, на которых природа отдыхает.
Всё меняется, как говорят англичане. Я так долго смотрел на эту пыль посреди проезжей части, что меня чуть не сбила машина. На самом деле, мне вовсе незачем было идти в том направлении, просто ноги сами повели меня туда, где был мой дом – последней фразой кончается один из романов Станислава Лема, один из лучших романов…
О чём бишь я? Оказавшись наконец на другой стороне, я заметил на углу магазина некое строение, которого раньше не было. Во всяком случае, оно появилось здесь недавно, раньше я его не замечал. Или замечал, но не обращал внимания, не считал, что нужно обращать на него внимание.
Но теперь я столкнулся со строением нос к носу, как со старым другом. «Как со старым другом…» – да-да, именно так тогда и подумал я. И это было своего рода предчувствие, потому что у меня не было никаких логических оснований предположить, что здесь я встречусь хоть с кем-нибудь знакомым, не говоря уже о том, с кем я здесь действительно встретился. Мало того, что, насколько я знал, он жил на другом конце Москвы, мы не виделись уже несколько лет, и я, испытывая лишь небольшое стеснение чувств, подумывал о том, что его, может быть, уже нет в живых. Отчего мы так склонны заочно хоронить своих давно не виденных друзей и знакомых? Может быть, так легче? Друг с воза, кобыле легче? Ведь ты хотел его найти, позвонить, повидаться? Хотел-то хотел, да всё чего-то ждал, оправдывался сам перед собой тем, что потерял телефон, а идти узнавать адрес в адресное бюро – целая история. Насколько, самом деле, ты хотел его видеть? Почему с этим желанием встречи всегда соседствует желание бегства? Неужели в нас сидит ещё не совсем описанный инстинкт – тяга к одиночеству. Нет, оставшись в одиночестве, мы вовсе не собираемся сразу умирать – мы другие, умирают только все кругом, а мы наслаждаемся собственной печалью по этому поводу, мы плачем от бессилия и пьём сладкую патоку грёз. Насколько всё-таки Фрейд способен объяснить Достоевского?..
Когда я заметил его, он вышел из будки попи'сать. Не мудрствуя лукаво, нужду он справлял за той же будкой. На фоне привычного московского гула было почти тихо, и только прерывистые стенания ветра могли соперничать по звучности с плеском ударяющейся в лужу струи. Я понял свою жену, которая находила позу писающего мужчины весьма живописной. Вернее, это потом я её понял и подумал, что мог бы уже согласиться с ней и тогда, в момент, который я сейчас описываю.
Рассвет только ещё нарождался, и фонари не успели потушить. Такое переходное освещение не способствует видимости, т.к. глаз никак не может понять, на какой источник света ему следует настраиваться. И всё же я узнал его со спины. Чуть ли не та же самая телогрейка, в которой я увидел его впервые, когда мы ворочали тяжёлые ящики в одном из государственных учреждений. Но тогда она была почти новая, он и сам тогда был новый, с юношеским румянцем на щеках, щеголеватый, несмотря на телогрейку, с некоторой брезгливостью даже относящийся к своим товарищам по работе, включая и меня. Но потом, вскоре, я узнал, что это была лишь внешняя сторона этого человека, не то чтобы что-нибудь напускное, но просто защитная оболочка, ограждающая его от чрезмерной пошлости. К сожалению, она оказалась досадно тонкой. Исходящее из глубины его тепло, т.е. то самая пресловутая энергия, привлекала меня, как и других, поэтому ему, недоступному на вид и гордому, часто предлагали выпить. И он не мог отказать, потому что уставал поддерживать свою позу, хотел расслабиться и хоть ненадолго стать как все, опуститься до окружающего общества. Как бы там ни было, я тогда являлся частью этого общества, значит и я подталкивал его на путь наименьшего сопротивления. Ведь мне требовался податливый на мои басни собеседник, а не какой-нибудь небожитель. Когда рассуждаешь о любви мужчины к мужчине, всегда возникает некая побочная мысль о гомосексуальности. Психологи не устают твердить, что скрытая гомосексуальность неизбежно присутствует в любых однополых отношениях. Как будто это что-то объясняет. Как будто словом sex можно исчерпывающе объяснить феномен дружбы. М-да, хватит, однако, повторять банальности и погружаться в море пошлости, от которой как раз и хотелось бы убраться как можно дальше в глубь материка, на горные вершины, вспоминая об этом человеке.
Гордому от природы трудно приспосабливаться к подлой действительности. Для того, чтобы дышать воздухом большинства, ему требуются вспомогательные средства. Алкоголь, вероятно, помогал ему преодолевать равнинную болезнь, которая возникала у него ежедневно при вынужденных спусках с высот.
Не знаю, как там насчёт наследственной предрасположенности, но психологическая предрасположенность была налицо. И тут мне вспоминаются социальные романы Золя, и делается скучно. Пусть мне лучше будет грустно. Грустно, не значит скучно. Грусть в отличии от скуки, требующей развлечения, может быть плодотворной сама по себе.
Из грусти, как из источника, вытекают мудрые мысли.
– Эй! – сказал я, когда он обернулся ко мне, не поднимая лица, и уже собирался вновь юркнуть в своё убежище.
Он постарался меня не заметить – видимо, не ожидал, что кто-нибудь может пристать к нему в такой час на улице, не имея плохих намерений.
Я загородил ему проход, и он довольно долго водил взглядом вокруг моего лица, избегая фронтовой встречи глаз. Я даже немного стал опасаться, не даст ли он мне без разговоров в роже, так и не разобравшись ни в чём.
– Эй, Глеб! – сказал я, и это имя вдруг упало на асфальт и покатилось, как только что вытащенный из печки ноздреватый коричневый каравай.
Теперь он узнал меня. Может быть, узнал голос. Впрочем, после того, как его ударили палкой по голове, у него могли в равной степени ослабеть и зрение и слух.
Мы сердечно поздоровались, и он пригласил меня в свою коморку, чему я был рад, т.к. успел замёрзнуть, хотя и был одет в лёгкое пальто. На сцену нашей встречи у будки ушло максимум две-три минуты, однако рассвет уже успел продвинуться или, может быть, на горизонте, где появлялось солнце, стало меньше облаков. Я разглядел его лицо и как бы узнал его ещё раз. Пыль, поблёскивая, скребла по тротуару. Где-то невдалеке подмигивала неисправная неоновая реклама. Фонари погасли, и сразу стало ясно, что снаружи серо, но почти светло. Судя по тому, как было холодно, день ожидался ясным.
Помещение, в которое я протиснулся вслед за Глебом, больше всего напоминало будку чистильщика обуви. Внутри было ещё темно, и Глеб отодвинул занавеску от подслеповатого оконца. Я присел на обшарпанный стул у левой стены. Наверняка испачкаюсь, как тут не лавируй. Когда привыкли глаза, я понял, что это скорее металлоремонт, чем обувной, какие-то масляные железяки норовили утереться о моё плечо, и я ёжился, пытаясь избегнуть соприкосновения, но с другой стороны тут же упирался во что-то столь же неприятное. Естественно, на языке у меня вертелась куча вопросов, но они не произносились из-за того, что мешали друг другу. Странно было видеть Глеба теперь здесь, рядом со своим (т.е. с бывшим моим) домом, в какой-то, неизвестно когда и как выросшей у его стены, фанерной коробке. Кто это, в конце концов, дозволил? Теперь не те времена, пожароопасность и всё такое… Но, неужели Глеб здесь работает? Нет, я не имею в виду, что он не смог бы работать руками в какой-нибудь мастерской, руки у него были не то что у меня, подходящие.. Ещё менее ему могла помешать гордость. Та гордость, которой он страдал и за которую получил наказание, не чураясь рутинного, грязного труда. Скорее бы ему стало не по себе среди одетых в однотипные тройки работников какой-нибудь современной, старающейся изо всех сил походить на западную, конторы. Труд, если он приносит какие-то результаты помимо денег, сам по себе благороден. Но чиновник не стесняется получать деньги за должность, хотя должность является чистой абстракцией. Честный же человек предпочитает зарабатывать, сбывая вполне осязаемые и видимые плоды собственного труда. Таким образом, особливо тонким натурам противопоказана чиновничья карьера. И напротив, если некий индивид легко приживается о казённом кабинете, это не может не свидетельствовать о некоторой пусть не мозговой, но душевной тупости этого данного индивида. Впрочем, некоторые культивируют в себе эту тупость специально, понимая, что иначе им не продвинуться по службе, и достигают высот. Но те ли высоты нам снились?.. Вот я и заговорил стихами. С Глебом мы в своё время тоже нашли общий язык потому, что оба худо-бедно понимали стихи. Он рассказал мне, что играет на гитаре, очень хвалил Джимми Хэндрикса и Эрика Клэптона, о которых я тогда, похоже, даже и не слышал, да и сейчас я не много о них знаю. Он ориентировался на них, и мне было интересно услышать его музыку, и таким образом заодно опосредованно познакомиться и с чьими-то чужими кумирами. Вернее, он уже мне не был чужим, потому-то я и принимал в расчёт его мнение. Симпатичный мне человек – что вполне логично – мог увлекаться какими-нибудь потенциально симпатичными мне музыкантами.
Я предложил ему написать вместе песню, или это он создал ситуацию, сообщив, что у него есть несколько готовых мелодий, но только он никак не может подобрать слова. И меня удивила сюрреалистичность и символичность текста, который она предоставил мне в качестве рыбы. При всём своём аристократизме, и именно при нём, он казался мне проще. Т.е. он, очевидно, не так уж много вращался среди начитавшихся философских книжек снобов. И мне представлялось, что ему – как какому-нибудь бравому гусару – было не к лицу близкое знакомство с чудаковатыми кабинетными учёными. Это не умаляет благородства. Он, разумеется, умел читать, но инстинктивно не погружался слишком глубоко в болото серьёзной литературы. Так он сообщил мне а своём впечатлении от Шеллинга, которого к стыду своему (или к счастью) не изучил я ещё и до сей поры. Но вряд ли он без перерывов прочёл хоть несколько страниц из труда сего достопочтенного учёного мужа. Его девственному, не замаранному излишней информацией, сознанию хватило и того, чтобы сделать глубокие и далеко ведущие выводы.
Во всяком случае, полёт чужой философской мысли вызывал у него восхищение. Я же, испорченный неумеренной начитанностью, почти с завистью относился к его восторгам. Сам-то я был скован по рукам и ногам системой противовесов, которую создавали многие прочитанные книги, опровергая одна другую. Я был придавлен к земле, а ему ещё можно было беспечно парить, как бабочке. И только грубый идиот может решиться прервать экстаз подобного индивида, заявив: «Баранкин, будь человеком!» И фамилия, кстати, у него была совсем другая, странная, каким-то боком тоже относящаяся к высотам. Именно по такой редкой фамилии я мог рассчитывать отыскать его в адресном бюро.
Может быть, конечно, я преувеличиваю, и то, что он написал было вполне симптоматично для человека пролиставшего Шеллинга и слышавшего много раз «Машину времени»? Не по хорошу мил, а по милу хорош. Но там же ещё были Хэндрикс и Клэптон, которые для меня звучали загадочно, но гордо. Впрочем, один знакомый другого моего друга признавался, что слушает песни только на иностранных языках, потому что таким образом может наслаждаться музыкой, не портя себе удовольствие присутствием глупых слов. Он понимал, что скорее всего импортные тексты в среднем ни чуть не лучше наших, очень может быть, что они даже хуже, но поскольку он не знал языков, на это он мог не обращать никакого внимания. Мало того, бессмысленные или полубессмысленные для уха звукосочетания, он мог сам наполнять смыслом, каким заблагорассудится. Воистину, во многой мудрости много печали. Но не мудрость ли – воздерживаться от лишнего знания? Тут, конечно, возникает соблазн поразбираться, чем отличается мудрость от знания, но оставим это на другой раз. Заметим только, что сказав, что инстинктивное и природное – это и есть мудрость, мы откажем человеку во всей его исключительности. В этом смысле мудры все звери, а человек только выпендривается, пользуясь костылями вроде культуры, техники, прогресса и пр. Итак, если хочешь вернуться к естеству, надо пойти дальше Диогена, забыть человеческий язык и превратиться в зверя. Хорошо ли это? Скорее всего, всё-таки нет, потому что не для того так нас мучает Господь. Не стал бы он настаивать на своих целях, видя как нам здесь плохо, если бы не имел в виду чего-то ещё, кроме этого простого возвращения.
Ну вот, я всё-таки соблазнился абстракциями. Не таков был Глеб, само имя его было весомо и напоминало об утолении телесного голода, оно несло надежду на то, что сейчас произойдёт что-нибудь настоящее; а что должно произойти, если не чудо, чтобы мы обратили на это внимание? Таим образом, настоящее и есть чудо, и напротив, всё, что не чудо – это не настоящее.
Глеб, в отличие от меня, не склонен был этим многообещающим утром задаваться пустыми вопросами и делать забавные выводы. Такие забавы на поверку могут оказаться приемлемыми только для их производителя. Кому какое дело, что происходит в уме у другого человека? Странно, что вообще хоть кто-то этим интересуется. Сначала изо всех сил разучиваются себя слушать, а потом тянутся к подслушиванию другого.
Глеб был здесь и сейчас, он стоял, прислонившись к стене спиной, в глубине будки и улыбался мне, это была совершенно искренняя, может быть, немного растерянная, и может быть, даже глуповатая улыбка. Но последнее качество появилось в ней лишь с тех пор, как её хозяин испытал тяжёлое сотрясение мозга. Впрочем, не обошлось и без влияния пития.
Я спросил, чем он занимается. Он оживился и ответил, что работает в фирме по сотовым телефонам, но тут же спохватился и добавил, что не работает уже три, нет, четыре дня. Доложив мне всё это, он опять вернулся в свою улыбку, выказывая на лице печать как бы застывшей безмятежности.
Чем же он занимается теперь?
– Продаю наркотики, – просто ответил Глеб и тут же извлёк из выдвижного ящичка мешающейся мне под локтём чумазой тумбочки какие-то газеты и газетный же кулёк. Не успел я оглянуться, как он уже свернул толстый косяк. Такие я, пожалуй, видел только в фильмах про Великую Отечественную Войну. Но я сидел не в окопе, и это была явно не махра.
Надо сказать, что при слове «наркотики» мне сразу сделалось как-то неуютно. Сразу же ещё сильнее зашатался подо мною шаткий, трубчато-металлический стул, ещё неудобнее стало сидеть на местами сморщенном, местами облезшем до гвоздей дерматине. Я вдруг осознал, что этот дерматин красный. Вероятно, света, проникающего в окно, стало достаточно для того, чтобы включилось цветовое зрение.
Глеб закурил, и не успел я поднять глаза на дым, как он вставил мне в рот следующий, столь же умело свёрнутый косяк. Немного противно было жевать сдобренную типографской краской бумагу, но он сказал, что трава хорошая. Что ж, покурим.
Однако, у меня осталось ещё много вопросов. А вместо этого я наполняю лёгкие смолистым дымом, через некоторое время ощущается знакомое покалывание где-то в мозжечке. Я забываю, о чем хотел спросить Глеба и начинаю опасаться, что подожгу свои штанины, почти упёршиеся в инфракрасный обогреватель, который включил Глеб. Я понимаю, насколько замёрз. От этой печки поначалу делается не столько тепло, сколько плохо видно, оранжевый свет опять-таки сбивает зрение с толку. Страх перед пожаром сменяется страхом, что нас заметят. Я начинаю ёрзать на месте, пытаясь оглянуться в расположенное у меня за головою окно. Там уже ходят люди, возможно менты. Но Глебу всё нипочём. Вероятно, он не из тех, кого пробивает на тревогу.
Какой-то мужик прислонился к самой будке, вот он заглянул и скрылся из виду. Ссыт что ли там, в том же месте, где и Глеб? Я достал из-под полы спрятанный недокуренный косяк. Глеб понял направление моей мысли:
– Это Василич, – без тени беспокойства заявил он.
Но тени уже сновали по стенам внутри коморки, и всё белее зловеще звучали чьи-то шаги.
– Василич?! – сам не знаю что меня так удивило в этом использующемся как прозвище обыкновеннейшем отчестве.
Глеб засмеялся. Я тоже начал смеяться, но сумел обуздать смех, потому что он показался мне со стороны страшноватым. К тому же, я боялся, что кто-нибудь за стеной услышит, как я ржу, и тогда уж точно все поймут, что' здесь происходит.
Василич тем временем сделал своё дело и стал тыркаться в дверь. Глеб открыл. Перед нами предстал небольшой мужичонка совершенно бомжацкого вида, на нём было какое-то выцветшее до бурых разводов, в прошлом, вероятно, чёрное пальто – такие теперь не очень-то и на помойке найдёшь – и такой же древний кроличий треух, так отделанный дождями и молью, что, казалось, он вот-вот рассыплется в прах.
Дядька ухитрился войти и захлопнуть за собой дверь. Для троих в этой коморке было уж совсем недостаточно пространства. Мы буквально все упирались друг в друга, а заодно и в пышущий жаром обогреватель. Мне стало неудобно дышать и очень захотелось выйти. Пока я шугался по поводу появившегося дядьки, мой косяк погас, не дойдя и до половины. Глеб же затушил свой не то из солидарности, не то для того, чтобы без помех обсудить со вновь пришедшим насущные нужды.
Из их нехитрого разговора я понял, что будка принадлежит не Глебу, а этому мужику, и что мужик только сдаёт ему её на ночь. Уж не знаю, как платит Глеб – может быть, деньгами, может, той же самой травой. А может, мужику выгодно, что Глеб сидит здесь ночью и распространяет анашу, когда сам он спокойно спит дома. Причастен или нет сам мужик к опасной торговле, я не понял, зато понял и убедился, что здесь он преимущественно занимается изготовлением ключей. При всей затрапезности обмундирования – кроме телогрейки на Глебе были заправленные в кирзачи старые джинсы, из распаха выглядывал ворот видавшего вида серого свитера, а на голове шерстяная шапочка, которую, несмотря на то, что в подобных порой ходят и десантники, иногда почему-то называют пидоркой… Так вот, даже в этаких доспехах Глеб выглядел здесь хозяином. А этот мужичонка – будто вылез из помойки. Может и нет у него никакого дома и спит он в мусорном контейнере, стараясь ото всего урвать и сдавая в аренду единственное своё более или менее приличное убежище? Зачем деньги этому Гобсеку? Где он из прячет? Вот Глебу, наверное, даже никогда не приходили в голову подобные мысли. Какой чистый человек? Или наивный?
Дядька пока не очень настаивал, но по его телодвижениям было заметно, что он был бы не против, если бы мы поскорее оставили его в одиночестве. Он, видите ли, будет делать ключи. Что ж, в таком занятии тоже содержится – впрочем, вполне избитая – символика. Этакий сверчок у очага, который, того гляди, протянет разбивающему будку хулигану Буратино, золотой ключик: «Возьми, детка…» Просто сердце слезами обливается. Впрочем, воняет при этом от этого мужика ничуть не меньше.
Мы всё-таки вышли, вышли на вольный воздух, и это было так прекрасно, что у меня захватило дух и чуть было не подкосились ноги. Косяк я на всякий случай спрятал в карман.
Глеб попрощался с мужиком, я тоже что-то буркнул. Я хотел сказать Глебу, что думал грешным делом, что это он работает в будке над металлом, но что' было говорить, когда и так уже всё было ясно. Мы пошли прогуляться, и для этого свернули за угол направо, оставив слева заманчиво подмигивающий светофор, и я вспомнил знакомые с детства стишки:
Закурил я папиросу «Беломор».
Подмигнул мне светофор,
Я его сломал…
Не знаю, правильно ли я расставил знаки препинания, и никакого продолжения не знаю и никогда не знал. Но эти незаконченные вирши чем-то меня завораживают. Они могут звучать совершенно по-разному в зависимости от того в каком контексте их разместить. А в учебнике советской психиатрии образца 1937 года я вычитал, что настоящее произведение искусства от шизофренического бреда отличается полисемантичностью, т.е. неоднозначностью. Вот так и этот гениальный отрывок, то и дело приходящий мне в голову на протяжении жизни по самым разным поводам.
Мы свернули направо и пошли по переулку, до того мне знакомому, что даже не знаю до чего. Приходится выискивать сравнения в роде припухших желёз, которые мне безжалостно в детстве отрезали, все до одной, и гланды и аденоиды сразу. Может быть, это было что-то вроде кастрации? Может быть, тоталитарное общество бессознательно хоть таким способом старалось окоротить своих не в мену свободолюбивых членов? Кастрировать голоса, убрать ненужные тембры…
Каждая складка этого переулка должна была помнить когда-то издаваемые мной звуки. Мне кажется, что моё минувшее эго было заморожено здесь и превращено в эхо, в каменное, разумеется. Может быть, не случайно эти два слова эго и эхо так похоже звучат?
И сейчас гул наших шагов звучал так, словно мы сами себя догоняли. Впрочем, все эти эффекты проще всего было объяснить действием травы. Однако, ключ только открывает дверь и делает тайное явным. Для того, чтобы что-то открылось, это что-то прежде уже должно было существовать.
Я попытался выстроить цепочку из скачущих мыслей. В конце концов, мне было бы неприятно констатировать, что у меня они такие же скакуны, как у одного известного певца. Перейдём на рысь и построим обоз в колонну. Даже под действием марихуаны можно придерживаться удовлетворительной логики; и это притом, что логика будет обслуживать более непосредственное сознание, такое тоненькое сознание, что сквозь него, как сквозь застывшую магму, прорываются фонтаны грязи и кипятка, являя собой, так сказать, свежие и неожиданные образы и ассоциации.
А может быть, оригинальность нам только снится, точно так же, как все бои, которые мы вынуждены вести наяву? Когда пелена спадает с глаз, остаётся только покой. Незамутнённое сознание, то самое непостижимое чистое сознание, о котором талдычат восточные мудрецы. И нам всё время кажется, то они лукавят. Нам вообще всё кажется?.. Ну вот и договорились, пора возвращаться на грешную, пусть даже только кажущуюся осязаемой и весомой, землю.
Глеб шагает рядом и лицо его одухотворено. Чем? Я не могу залезть к нему в душу, но полагаю, что одухотворено оно гораздо более целостной и простой, а значит и более всеобъемлющей мыслью, чем любая из тех многоразличных, а оттого и менее ценных мыслишек, которые, как на подгнившем арбузе, склонны присаживаться на моём мозгу.
Простота невыразимо полна. Полнота невыразимо проста. Вот идёт толстый человек, и сразу всё ясно. Это шутка.
Мы прошли мимо моего дома с одной стороны, и мимо школы, в которой я учился все мои школьные десять лет, с другой. Голова моя поворачивалась подобно флюгеру и я замечал меняющих местоположение голубей и ворон. Они спускались с подоконников на асфальт и вновь взлетали, чтобы пристроиться на подоконниках. Вороны и воробьи сидели также на ещё голых ветвях, а голуби не садились на ветви почти никогда.