bannerbannerbanner
Василий Теркин

Петр Дмитриевич Боборыкин
Василий Теркин

Полная версия

Там по обеим сводчатым стенам шел такой же торг образками, деревянными игрушками и мелкой посудой, четками, крестиками, картинками. Служки и монахи, приставленные к продаже всем этим добром, переговаривались с разными кумушками, дававшими непомерно малую цену. Перед литографиями толпились богомольцы. Нищие, двумя вереницами, и до ворот и после них, у перил прохода, стояли, сидели и лежали и на разные голоса причитали, так что гул от них полз вплоть до паперти большой церкви, стоящей вправо, куда шло главное русло народа. По двору, больше влево, на булыжнике мостовой расселись с котомками бабы и мужики; в разных направлениях сновала чистая публика – грузные купчихи, старушки барыни, подростки, приезжие из дальних губерний купцы в сапогах бутылками, кое-где выцветший военный сюртук отставного.

В Успенском соборе, куда сначала попал Теркин, обедня только что отошла. Ему следовало бы идти прямо к «Троице», с золоченым верхом. Он знал, что там, у южной стены, около иконостаса почивают мощи Сергия. Его удержало смутное чувство неуверенности в себе самом: получит ли он там, у подножия позолоченной раки угодника, то, чего жаждала его душа, обретение детской веры, вот как во всех этих нищих, калеках, богомолках с котомками, стариках в отрепанных лаптях, пришедших сюда за тысячи верст?

Народ уже отхлынул из Успенского собора. Средина церкви была почти пуста. У иконостаса, справа, служили на амвоне молебны, спешно, точно вперегонку. Довольно еще густая толпа, больше всех из простонародья, обступила это место и толкалась к иконостасу. Пучки свечей на паникадилах бледно мигали, голоса пели жидко и торопливо. По церкви взад и вперед бродили богомольцы, глазея на стенную живопись. Изредка показывались монах или служка и лениво шли к паперти.

Молитвенное умиление не сходило на него. Он медленно направился вглубь, в один из углов собора, хотел там уединиться и уйти в себя. Ему пересек дорогу студент.

Быстро оглядел его Теркин. Такого студента он никогда и нигде еще не встречал: в поношенном форменном сюртуке из выцветшего темно-зеленого сукна, расстегнутом на нижние пуговицы, русые волосы на лбу разметались, глубокие глаза затуманены, смотрят, будто ничего не видят, бледный, идет волоча ноги.

Зачем он здесь? Не из простого любопытства? Не зря? Видно, горе стряслось и погнало сюда, вопреки тому, что он, быть может, воображал себя выше всего этого? Значит, находит тут хоть какое-нибудь врачевание своему душевному недугу. Не юродивый же он… да и не мальчик: сюртук носит, наверно, года два, бородкой оброс и лицо человека пожившего.

Долго смотрел он вслед странному студенту. Тот повернул к амвону налево, где было свободнее, опустился на оба колена и долго не поднимал головы; потом порывисто поднялся, истово перекрестился два раза и пошел, все так же волоча ноги, на паперть.

И Теркин стал на колени. Студент помог ему стряхнуть с себя то, что его развлекало или противоречило его ожиданиям.

До него все-таки доходил торопливый гул молебнов. Он силился не слышать, ни о чем не думать, не вызывать перед собою никаких /образов.

Так он простоял с минуту. Его начало колоть горькое и стыдливое чувство за себя, становилось совестно, точно он производит над собою опыты или пришел сюда как в театр, требуя, чтобы его привели в такое именно настроение, какое ему желательно.

«Это кощунство!» – выговорил он про себя и стал неловко подниматься, с легкой болью в непривычных коленях.

Молитвенное наитие решительно не слетало на него в этой церкви.

Еще раз прошелся он по ней из одного угла до другого. К нему наискось от амвона медленно двигалась старушка, скорее барыня, чем простого звания, в шляпе и мантилье, с желтым лицом, собранным в комочек. Шла она, – точно впала в благочестивую думу или собиралась класть земные поклоны, – к нему боком, и как только поравнялась – беззвучно и ловко повернулась всем лицом и, не меняя ущемленной дворянской мины, проговорила сдержанно и вполголоса:

– Соблаговолите благородной вдове.

Руку она чуть-чуть высвободила из-под мантильи, такую же желтую, с сухими изогнутыми пальцами.

Маневр был так курьезен и неожидан, так напоминал что-то театрально-комическое! Теркина всего бросило в краску. Эта старушка дворянка добила его.

– Сколько можете, – выговорила она все тем же полушепотом и так же глядя на него.

– Бог подаст! – резко ответил он и быстро отошел от нее.

У него было взято с собой много мелочи, но он не захотел подать этой салопнице, точно в отместку за то, что она отняла у него последние крохи молитвенного настроения.

К мощам угодника он пробирался по двору смущенный и унылый, точно исполнял тяжелый долг.

XXVI

Сзади и с боков на него напирала стена богомольцев перед драгоценной ракой. Густой запах шел от всех этих зипунов, понев, лаптей, смазанных сапог. Чад от восковых свеч вился заметными струями в разреженном воздухе Троицкого собора. Со стен, закоптелых и расписанных во все стороны, глядели на него лики угодников.

Ему было жутко от своего душевного одиночества, больше чем от чувства тесноты и давки… Он попал на самое дно народной веры, хотел сердцем слышать из простых уст сдавленные вздохи, молитвенные возгласы, хотел видеть кругом себя лица старые и молодые, мужские и женские, захваченные умилением или усердием, просящие о бесчисленных нуждах и немощах, – и ничего не видел, и ничего не слыхал. Не мог он слиться душой со всем этим народом, напиравшим на то место, где покоятся мощи преподобного Сергия. В нем исчезло и всякое желание служить молебен или сделать взнос за упокой души рабы Божией Калерии.

В голове замелькали вопросы: «Зачем он здесь? Чего ищет? Что надеялся обрести, чем обновить себя?»

И опять, как в той церкви, куда он попал сначала, засосало его стыдливое чувство: он кощунствует, без веры приходит производить над собою опыты. Полно, страдал ли он мучительно, истекало ли его сердце кровью от потери святой личности, озарившей его светом духовной любви? Ведь он уже каялся себе самому, что и эта любовь была тайно-плотская. Смерть Калерии потрясла ли его так могуче, чтобы воскресить в нем хранившуюся в изгибах души жажду в порыве к тому, что стоит над нами в недосягаемой высоте мироздания и судеб вселенной?

Если и не заглушил он в себе этого зова в «горнюю», то растерял он, видно, всякую способность на детское умиление, на слезу, на отдачу всего своего существа в распоряжение небесных сил, на жаркую мольбу о наитии…

Толпа, где все так же пахло мужиком и бабой, вытеснила его из Троицкого собора, и он опять очутился на площадке, где на мостовой сидели богомольцы и нищие, и где розовая колокольня, вытянутая вверх на итальянский манер, глядела на него празднично и совсем мирски, напоминала скорее о суетной жизни городов, о всяких парадах и торжествах.

На чем-нибудь нужно ему было остановить свой взгляд, отвести его и от казенного монумента с позолоченным шаром и солнечными часами, тут же, все в той же части внутреннего двора. Монумент, еще больше растреллиевской колокольни, противоречил пошибу старых церквей, с их главами, переходами, крыльцами келий.

Расписанные стены трапезы привлекли Теркина. Туда плелись голодные богомольцы. В сенях трапезы, вправо, из двери помещения, где раздаются ломти хлеба, служитель в фартуке шумно выпроваживал желающих поесть, и многие негромко жаловались. На эту сцену, показавшуюся ему совсем уже непривлекательной, смотрели посетители трапезы из чистой публики – две-три дамы с мужьями, по-немецки одетый купец, гимназист, кучка барышень-подростков.

В огромной зале трапезы все было готово к обеду. Столы стояли покоем, с грубоватой оловянной посудой и полотенцами на несколько человек. К отворенным дверям ее, с прохода через сени, двигались, больше попарно, монахи в клобуках и служки в низких триповых шапках.

Теркин пристально вглядывался в их лица, поступь, одежду, выражение глаз, и ему через пять минут стало досадно: зачем он сюда пришел. Ничего не говорили ему эти иноки и послушники о том, зачем он приехал в обитель подвижника, удалившегося много веков назад из суетной жизни именитого человека, боярского рода, в дебри радонежские, куда к нему приходили князья и воители за благословением и вещим советом в годины испытаний.

Старики иеромонахи, в порыжелых рясах, ступали своими тяжелыми сапогами и на ходу равнодушно перекидывались между собою разговорами о чем-нибудь самом обиходном. Монахи помоложе как-то особенно переваливались на ходу, раздобрелые, с лоснящимися волнистыми космами по жирным плечам, плутовато улыбались или сонно поводили глазами по чистой публике. Служки, в франтоватых шапках, с торчащими из-под них черными, русыми, белокурыми, рыжими кудрями или жесткими прядями волос, сразу начали смущать, а потом раздражать его. В них было что-то совсем уже мирское. Молодое тело и его запросы слишком метались из всей их повадки, сидели в толстых носах и губах, в поступи, поворотах головы, в выражениях чувственных или тупых профилей. Они не находили надобным придавать своим лицам условную истовость и строгость.

В зале трапезы вдоль стен, справа и слева, у сидений, переминалось несколько посетителей. Дежурные служки, в фартуках, обходили столы и что-то ставили. В дверку, ближе к правому углу, пришли перед самым часом обеда несколько иеромонахов с почетными гостями из московских и приезжих городовых купцов. Вслед за тем служки попросили сторонних очистить зал. В их числе был приглашен и Теркин, думавший, что при монастырской трапезе сторонние могут присутствовать всякий день.

Спускался он с высокой паперти совсем разбитый, не от телесной усталости, не от ходьбы, а от расстройства чисто душевного. Оно точно кол стояло у него в груди… Вся эта поездка к «Троице-Сергию» вставала перед ним печальной нравственной недоимкой, перешла в тяжкое недовольство и собою, и всем этим монастырем, с его базарной сутолокой и полным отсутствием, на его взгляд, смиряющих, сладостных веяний, способных всякого настроить на неземные помыслы.

 

У самой лестницы, внизу, небольшого роста сторож, в форменном парусинном кителе, без шапки, поглядел на него вопросительно: «не прикажете ли провести куда?»

– Скажите, любезнейший, – спросил его Теркин, в ризницу можно теперь?

Служитель ласково и почтительно поклонился.

– Сподручнее, ваше степенство, после трапезы… Тогда и народу будет поменьше.

О ризнице он спросил из малодушного желания пойти посмотреть на что-нибудь просто любопытное. Он видел, что нигде в этих стенах не испытывает он отрады слез и умиления.

– Куда же идти? – вслух подумал он.

– Вы где же изволили быть? У раки преподобного Сергия?

– Был… И в Успенском соборе.

– Еще много, ваше степенство, кое-чего осталось… Прикажете повести?.. В летнее время у нас в тринадцати храмах служат. Слава Богу! Есть где помолиться.

Тон у служителя был кроткий и как бы сказочный: он, видимо, сбирался рассказывать ему раз навсегда заученные пояснения, и самый звук его голоса действовал слегка усыпительно, так что у Теркина по затылку сейчас же пошли мурашки.

– Угодно-с?

– Пойдемте.

Они ходили с целый час вправо и влево; опускались и поднимались, посетив притворы, в низенькие, тесные, старинной постройки приделы; проходили по сводчатым коридорам и сеням, опять попадали в светленькие или темноватые церквушки; стояли перед иконостасами, могильными плитами; смотрели на иконы и паникадилы, на стенную живопись, хоругви, плащаницы, опять вышли на двор, к часовне с останками Годуновых; постояли у розовой колокольни, и Теркин, по указанию служителя, должен был прочесть вслух на тумбе памятника два стиха, долго потом раздававшиеся в нем чем-то устарелым и риторическим – стихи в память подвижников лавры: Они на небесах, им слава не нужна, К подобным нас делам должна вести она!

И в ушах у него остался шум от пояснений служителя в парусинном кителе: «церковь сошествия Св. Духа, церковь преподобного Сергия, Рождества Иоанна Предтечи, Введения Божией Матери, церковь Зосимы и Савватия, церковь великомученицы Варвары и Анастасии».

Когда служитель ввел его в темноватые сводчатые сени перед входом в ризницу и протискал к другому служителю, пускавшему народ только по десяти человек, Теркин автоматично пошел по лестнице, с другими богомольцами, и, сдавленный в этой куче двумя старушками в кацавейках, продвигался вдоль покоев ризницы, под пояснения иеромонаха, вздохи и возгласы шепотом старух. Против воли поправлял он малую грамотность в пояснениях иеромонаха, не мог помириться с его заученным тоном нараспев и в нос, резко отличным от того, как он говорил перед тем с другими монахами. В одном шкапу, пониже, за стеклом выставлено было современное вышивание какой-то высокой особы. Монах назвал особу по имени и отчеству. Теркин поглядел на вышивание и нашел, что оно самое обыкновенное. Сбоку, около его уха, старушка в кацавейке слезливо и умиленно выговорила с молитвенным вздохом:

– Пресвятая Богородица! Сподобилась, многогрешная! – и, кажется, хотела приложиться через стекло к вышиванию.

В голове Теркина все перемешалось, и еще более разбитый он вышел из сеней с чувством голода.

– Не угодно ли в просвирню? – спросил его все тот же дожидавшийся служитель.

Теркин во второй раз дал ему на чай. Тот довел его до просвирни и раскланялся низким поклоном.

В первой сводчатой комнате смазливый, улыбающийся служка, со взбитыми черными волосами, продал ему большую просфору.

Сбоку, на скамье, сидело семейство молодых иностранцев: двое мужчин и две девушки. Они громко смеялись и жадно ели куски мягкой просфоры.

Теркин поместился около них и стал усиленно жевать.

XXVII

– Купец! Купец!.. Со мной ездили!.. В Черниговскую! В Гефсиманию!.. Рублик прокатайте! – кричал тот самый извозчик, что привез его к монастырю.

День хмурился… Теркин взглянул на небо. Собирался дождь. Идти пешком далеко, да и не было охоты… Может быть, там, в «скиту», он найдет что-нибудь совсем другое.

Из-за монастырской стены доносилось за ним карканье ворон и режущий крик стаи галок, чуявших перемену погоды.

Верх ободранной коляски был поднят. Он сел я спросил:

– Куда же сначала? Ведь есть еще Вифания?

– В Черниговскую допрежь… А там перейти мостик – и в скиту. Я с другой стороны к воротам подъеду. В Вифанию опосля угодим.

Ни расстояний, ни положений этих мест Теркин хорошенько не знал. В путеводителе он просмотрел кое-что, но не запомнил.

– Ну, в Черниговскую так в Черниговскую!

Коляска запрыгала и задребезжала по булыжникам шоссе вдоль улиц посада.

Им навстречу попадались то и дело обратные извозчики с богомольцами. Пыль врывалась под кузов и слепила глаза Теркину. Он смущенно глядел направо н налево, на обывательские дома и домики такого же покроя, как и в московских призаставных слободах. Заметил он не одну вывеску нотариуса, что говорило о частых сделках и векселях в таком месте, куда, казалось бы, сходятся и съезжаются не за этим.

Начал накрапывать дождик. Извозчик стегнул лишний раз свою разношерстную пару, и посад вскоре стал уже позади, а слева от дороги на открытом склоне высилась кирпичная глыба пятиглавой церкви.

– Вот, ваше степенство, и Черниговская. Обедня, поди, отошла… наверху. В склепе наверняка еще служат.

«Черниговская», – повторил мысленно Теркин и не полюбопытствовал узнать, что так называется: все ли это урочище или икона.

У паперти стояли два-три извозчика и кучка нищих. Верхняя церковь была уже заперта. За приезжим, тоже в коляске, купцом он спустился вниз в склеп по совсем темной витой лестнице и долго не мог ничего разглядеть, кроме дальнего фона, где горело несколько пучков свеч. Служили молебен среди постоянной тихой ходьбы богомольцев.

Ему не было ни жутко, ни тоскливо; никакого желания не получил он остаться тут и что-нибудь заказать, молебен или панихиду; потянуло сейчас же на воздух, засвежевший от дождя и облачного неба.

Извозчик растолковал ему с козел, как пройти через дорогу в скит по мостику и подняться в гору сада. Он не взял никакого провожатого.

Шел он мимо пруда, куда задумчиво гляделись деревья красивых прибрежий, и поднялся по крутой дороге сада. У входа, на скамье, сидели два старика. Никто его не остановил. Он знал, что сюда посторонних мужчин допускают, но женщин только раз в год, в какой-то праздник. Тихо было тут и приятно. Сразу стало ему легче. Отошла назад ризница и вся лавра, с тяжкой ходьбой по церквам, трапезой, шатаньем толпы, базарной сутолокой у ворот и на торговой площади посада.

Здесь можно было побыть в Божьей обители, сесть на траву и хоть немножко унестись душой.

Дождь почти перестал. Наверху Теркин увидал старинную деревянную церковь, в два этажа, с лестницей, ведущей в просторные сени. Побродить можно было никем не замеченным по этим низковатым сеням… Пахло деревом. Бревенчатые стены, уставленные иконами, повеяли на него чем-то далеким, из первых образов детства. В Кладенце он хаживал смотреть на раскольничью молельню, проникал во двор, но внутрь его не пускали. Она всплыла в памяти с ее главами, и крыльцом, и окнами… И пение, доносившееся оттуда, отличное от обыкновенного православного, вспомнилось тут же.

В церкви все носило тот же пошиб, было так же незатейливо и своеобычно. У правого клироса сидел худощавый монах. Он предложил ему осмотреть убежище митрополита Филарета. Ряд комнат, в дереве, открывался из двери, выходившей прямо в церковь… Можно было видеть убранство и расположение тесноватых чистых покоев. Он отказался пройтись по ним, не хотел нарушать своего настроения.

В каменном скитском здании долго глядел он вниз на тот придел, где весь иконостас чернеет штучным деревом. Тишина обволакивала его. Свет мягко выделял контуры резьбы и лики местных икон… Запах кипариса чувствовался в воздухе.

На дворе его сменило благоухание цветника, отгороженного невысокой, весело раскрашенной решеткой. Цветы густыми коврами шли в разные стороны в виде опахал. Цветник вдруг напомнил ему дачу, клумбы палисадника, лес, доску между двумя соснами, разговор с Серафимой, ту минуту, когда он стал впервые на колени перед Калерией.

Он присел опять на крыльцо деревянной церкви, закрыл лицо руками и заплакал. Та жизнь уже канула. Не вернется он к женщине, которую сманил от мужа. Не слетит к нему с неба и та, к кому он так прильнул просветленной душой. Да и не выдержал бы он ее святости; Бог знал, когда прибрал ее к Себе.

«Отошло, отошло!» – беззвучно шептал он, все еще не отрывая рук от лица.

Прогромыхал где-то гром. Сильный дождь сразу пошел на него. Но он был еще полон того, что нашло на него сейчас, и даже не развернул зонтика, когда переходил через двор скита к воротам, где его ждал извозчик.

– В Вифанию, ваше степенство?

Надо было и там осмотреть церковь и комнаты митрополита Платона. Церковь удивила Теркина своим пестрым гротом с искусственными цветниками, смахивающим на декорацию. Ему эта отделка показалась точно на какой-то иноверческий лад. Службы не было. По двору бродили под деревьями семинаристы и сторожа… Богомольцы скучились у входа в митрополичье помещение, оставшееся с отделкой прошлого века. Монах повел их по комнатам, объяснял точно таким же языком и тоном, как в лаврской ризнице. Опять около него очутились две старухи, так же в кацавейках, как и там. Одна вздыхала и крестилась, что бы ни показывал монах: светскую картину, портрет, мозаичный вид флорентийской работы; а когда его приперли сзади к заставке открытой двери в крайнюю светелку с деревянной отделкой и зеркальным потолком, где владыка отдыхал в жаркую пору, одна из старушек истово перекрестилась, посмотрела сначала на соломенную шляпу с широкими плоскими полями, лежавшую тут же, потом на зеркальный потолок в позолоченных переборах рамок и вслух проговорила слезливым звуком:

– Угодник-то Божий как спасался! Господи! Удостоилась и я, многогрешная!..

Теркин подавил в себе усмешку.

«Вот эта верит!» – подумал он и даже посторонился и пропустил ее вперед к самой двери.

Грозовая туча пронеслась. Дождь перестал, и в разорванную завесу облаков глядело нежаркое солнце.

– В лавру или на станцию прямо прикажете? – крикнул извозчик за оградой.

Теркин приказал повезти себя обратно к скиту, высадить там, объехать кругом и ждать его по ту сторону, у Черниговской.

– Прибавочку следует, купец.

– Будет и прибавочка.

И опять скитский двор с деревянной церковью повеяли на него детским чувством, точно запретная святыня, как когда-то в селе Кладенце, на дворе беглопоповской молельни.

На лестницу он уже не присаживался и не заходил в сени, а побрел дальше к спуску, где теперь деревья пошли световыми пятнами под ласковыми лучами солнца: оно проглядывало то и дело из-за ползущих медленно облачков.

Сел он на скамейку, на самом крутом месте, и сидел долго, больше получаса, не оглядывался на красоту места, не насиловал себя на особое душевное настроение.

Мысли сами собою, без тревоги и горечи, поплыли, захватывали одна другую.

Отчего же тут вот, в этой Гефсимании, размякла его душа? Неужели там, у Троицы, ему чуть не противно сделалось только от нищих, мужичья, простонародной толкотни и шлянья по церквам и притворам? Кто же он-то сам, как не деревенский подкидыш, принятый в сыновья крестьянином и его старухой? Или чистая публика охладила его, не позволила отдаться простой мужицкой вере? Все эти брюхатые купцы, туполицые купчихи, салопницы, барыни и их приятели, откормленные монахи и служки в щеголеватых триповых шапках?

Он смирялся. Его стало манить домой, в то село, на которое он так долго злобствует, хотелось простить кровные обиды…

XXVIII

До села Кладенец было ходу верст пять. Пароход «Стрелок» опоздал на несколько часов. Шел уже десятый час, а ему следовало быть у пристани около семи. Проволочка случилась в Балахне, с нагрузкой, повыше города маленько посидели на перекате. Воды в реке прибывало с конца августа.

Сентябрьская холодноватая ночь спустилась на реку, и фонари парохода яркими тонами резали темноту. На палубах, передней и задней, бродили совсем черные фигуры пассажиров. Многие кутались уже в теплые пальто и чуйки на меху – из мещан и купцов, возвращавшихся последними из Нижнего с ярмарки.

На носовой палубе сидел Теркин и курил, накинув на себя пальто-крылатку. Он не угодил вверх по Волге на собственном пароходе «Батрак». Тот ушел в самый день его приезда в Нижний из Москвы. Да так и лучше было. Ему хотелось попасть в свое родное село как можно скромнее, безвестным пассажиром. Его пароход, правда, не всегда и останавливался у Кладенца.

Давно он там не был, больше пяти лет. В последний раз – выправлял свои документы: метрическое свидетельство и увольнительный акт из крестьянского сословия. Тогда во всем селе было всего два постоялых двора почище, куда въезжали купцы на больших базарах, чиновники и помещики. Трактиров несколько, простых, с грязцой. В одном, помнится ему, водился порядочный повар.

 

Все это мало его беспокоило. Он и вообще-то не очень привередлив, а тут и подавно. Ехал он на два, на три дня, без всякой деловой цели. Желал он вырвать из души остаток злобного чувства к тамошнему крестьянству, походить по разным урочищам, посмотреть на раскольничью молельню, куда проникал мальчиком, разузнать про стариков, кто дружил с Иваном Прокофьичем, посмотреть, что сталось с их двором, в чьих он теперь руках, побывать в монастыре. К игумену у него было даже письмо, и он мог бы там переночевать, да пароход угодит в Кладенец слишком поздно, и ему не хотелось беспокоить незнакомого человека, да еще монаха, может быть, в преклонных летах.

Встреться он с кем-нибудь из своих промысловых приятелей, с одним из остальных пайщиков «товарищества» и начни он им говорить, зачем он едет в Кладенец, вряд ли бы кто понял его. Один бы подумал: «Теркин что-то несуразное толкует», другой: «притворяется Василий Иваныч; должно быть, наметил что-нибудь и хочет сцапать».

Ничего он не желал ни купить, ни разузнавать по торговой части. Если б он что и завел в Кладенце, то в память той, кому не удалось при жизни оделить свой родной город детской лечебницей… Ее деньги пойдут теперь на шляпки Серафимы и на изуверство ее матери.

– Больно уж поздно, – обратился к нему пассажир в теплой чуйке, подсевший к нему незадолго перед тем. – Никак, часов десять?

Теркин вынул часы, зажег спичку и поглядел.

– Четверть одиннадцатого.

– А нам еще добрых три, коли не четыре, версты до Кладенца.

– Вы сами оттуда будете?

– Оттуда, господин.

– По торговой части?

По говору он узнал тамошнего уроженца. Пассажир был сухопарый, небольшого роста, с бородкой, в картузе, надетом глубоко на голову. Вероятно, мелкий базарный торговец.

Теркин повторил вопрос.

– Нешт/о! Бакалеей займаемся!

– За товарцем к Макарию небось ездили?

– Поздненько угодил-то. Армяне совсем расторговались… Которая бакалея осталась в цене… Да заминка у меня вышла… И хворал маленько… Ну, и опоздал.

– Вы уроженец тамошний, кладенецкий?

Лицо торговца он хорошо мог разглядеть вблизи; но оно ему никого не напоминало.

– Мы коренные, тутошние.

– Из бывших графских?

– Да, из графских. А вы, господин, наше село, чай, знаете?

– Немножко.

– И теперь туды же?

– Туды.

– У кого же остановитесь? У знакомца?

– На постоялом.

– Чернота у нас на постоялых-то дворах.

– Кочнев держит по-прежнему?

Торговец вгляделся в Теркина, но не узнал его.

– Кочнев? – переспросил он. – Давно уж приказал долго жить. Зятья его… народ шалый… Совсем распустили дело… Прежде и господам не обидно было въехать, а ноне – зазорно будет. Только базарами держится.

Торговец говорил слабым голосом, очень искренно и серьезно.

– Где-ни6удь притулюсь. Я всего-то на два дня.

– Номера есть, господин.

– Настоящие номера?

– Как следует… С третьего года. Малыш/ова, против Мар/инцева трактира. Около базарных рядов. Или вы еще не бывали у нас николи?

– Как не бывать. И трактир этот помню; только против него лавки были, кажется.

– Точно. Допрежь торговали. Теперича целый этаж возведен. Тоже спервоначалу трактир был. Номера уж… никак, четвертый год. Вот к пристани-то пристанем, так вы прикажите крикнуть извозчика Николая. Наверняка дожидается парохода… У него долгуша… И малый толковый, не охальник. Доставит вас прямо к Малыш/ову.

Все это было сказано очень заботливо.

«Добряк, – подумал Теркин, – даром что базарный торгаш. Может, раскольник?»

– Вы по молельне будете? – спросил он.

– Я-то? Нет, господин, мы – православные.

– Кто же у вас старшиной? Все тот же?.. Как бишь он прозывался?

Теркин нарочно не хотел произнести имени старшины Малмыжского.

– Сунгуров.

– А Малмыжский? – не утерпел Теркин.

– Он давно ушел из старшин… Скупщиком стал.

– Каким?

– Да всяким. И у кустарей… сундуки скупает, и ножевой товар… Зимой хлебом промышляет, судачиной.

– Разжился, стало быть?

– Как не разжиться… И в старшинах-то лапу запускал в обчественный сундук. Мало ли народу оговорил!.. И на поселение посылал… Первого – Теркина, Ивана Прокофьича. Обчественник был… Таких ноне не видать чтой-то…

– А вы Ивана Прокофьича знавали? – спросил Теркин, сдерживая волнение.

– Как не знавать. Старик – настоящий радетель был за мирской интерес. Царствие ему Небесное!

Теркин почувствовал, что к глазам его подступают слезы. Но он не хотел объявлять, как ему доводился Иван Прокофьич.

Торговец приподнялся.

– Вот, господин… Попомните: извозчик Николай… Так и скажите – к Малыш/ову. Время и за кладью присмотреть. Вон и Кладенец наш… видите обрыв-то… темнеется… за монастырем…

– Спасибо вам! – выговорил Теркин и сам встал. – Так вы в рядах торгуете, по базарным дням?

– У меня и на неделе лавочка не запирается.

– А по фамилии как?

– Енгалеев.

– Попомним!

Скромненько удалился торговец, запахиваясь в ваточную чуйку, и еще глубже надвинул на уши картуз.

Пароход дал протяжный свисток. Пристани еще не было видно; но Теркин распознавал ее привычным глазом судопромышленника. Над полосой прибрежья круто поднимались обрывы. По горе вдоль главной улицы кое-где мелькали огоньки. Для села было уже поздно.

С собою Теркин захватил только маленький чемоданчик да узел из пледа. Даже дорожной подушки с ним не было. Когда пароход причалил, он отдал свой багаж матросу и сказал ему, чтобы позвал сейчас извозчика Николая.

Сколько он помнил, десять лет назад в Кладенце еще не было постоянных извозчиков даже и на пристанях.

– Николай! – гаркнул матрос.

– Здесь, – откликнулся негромкий старый голос.

Темнота стала немного редеть. В двух шагах от того места, где кончались мостки, разглядел он лошадь светлой масти и долгушу в виде дрог, с широким сиденьем на обе стороны.

– Пожалуйте, батюшка.

Подсаживал его на долгушу рослый мужик в короткой поддевке и в шапке, – кажется, уже седой.

– Ты Николай будешь? – спросил Теркин.

– Николай, кормилец, Николай.

– Вези меня к Малыш/овым.

– В номера?

– Против трактира. Мне сказывали, там есть хорошие комнаты.

– Есть-то есть, а как быдто переделка у них идет… Все едино, поедем.

Поехали. С мягкой вначале дороги долгуша попала на бревенчатую мостовую улицы, шедшей круто в гору между рядами лавок с навесами и галерейками. Теркин вглядывался в них, и у него в груди точно слегка саднило. Самый запах лавок узнавал он – смесь рогож, дегтя, мучных лабазов и кожи. Он был ему приятен.

Поднялись на площадку, повернули влево. Пошли и каменные дома купеческой постройки. Въехали в узковатую немощеную улицу.

– Вот, кормилец, и Малыш/овы.

Теркин оглянулся направо и налево на оба двухэтажные дома. В левом внизу светился огонь. Это был трактир. «Номера» стояли совсем темные.

XXIX

Долго стучал Николай в дверь. Никто не откликался. И наверху и внизу – везде было темно.

– Не слышат, окаянные!

– Со двора зайди! – отозвался Теркин.

И ему стало немного совестно: он, такой же мужик родом, как и этот уже пожилой извозчик, а сидит себе барином в долгуше и заставляет будить народ и добывать себе ночлег.

Раздались шаги за входной дверью. Кто-то спросонок шлепал босыми ногами по сеням, а потом долго не мог отомкнуть засова.

– Номер покажи! Барина привез, – сказал Николай громким шепотом.

– К нам нельзя, – сонно пробормотал малый, в одной рубахе и портках.

– Почему нельзя? – спросил Теркин с долгуши.

– Переделка идет… Малари работают.

– Ни одной комнаты нет?

– Ни одной, ваше благородие.

– А внизу?

– Внизу хозяева и молодцовские.

Николай подошел к долгуше и, нагнувшись к Теркину, заботливо выговорил:

– Незадача!

– Да ты послушай, – шепотом сказал Теркин, они, может, по старой вере… не пускают незнакомых?

– Церковные они… Один-то ктитором у Николы– чудотворца… А значит, переделка. Мне и невдомек… Сюды я давненько не возил никого.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru