bannerbannerbanner
Василий Теркин

Петр Дмитриевич Боборыкин
Василий Теркин

Полная версия

Главное – Сане, дочери ненавистной невестки, не достанется ни одного вершка из родовых угодий. Брат охладел к ней давно – и только играет роль ее отца, не хочет показать, что он носился столько лет с чужим ребенком.

Вот тут-то так кстати и пожаловал этот землемер. Остальное идет как по маслу. Марфа их сводит, приучает Саню к наливке, сама рада-радешенька – только чтобы ей около смазливого мужчинки посидеть лишний разок. Тот – ловкач, своего не упустит. Не пройдет и месяца, как девчонка заблудится с ним где-нибудь в парке. Тогда разговор короткий – надо выдавать за землемера… Выбросить ей на приданое несколько тысчонок – и довольно!.. Чего же она больше заслуживает? В мать пошла. С развратными наклонностями. Туда ей и дорога! Будь у этой толстой, чувственной девчонки в голове мозг, а не сенная труха, она бы знала, как ей себя вести и как оградить сколько-нибудь свои права. У этой подурухи менее мыслей, чем у птицы.

Если и может кто ее смущать, так нянька ее, Федосеевна.

Давным-давно выгнала бы она эту дрянную смутьянку, если б не глупый гонор брата. Видите ли, он, у смертного одра жены, обещал ей обеспечить старость Саниной няньки… Так ведь он тогда верил в любовь и непорочность своей возлюбленной супруги… А потом? Голова-то и у братца не далеко ушла от головы его мнимой дочки; и сколько раз Павла Захаровна язвила самое себя вопросом: с какой стати она, умница, положила всю свою жизнь на возню с такой тупицей, как ее братец, Иван Захарыч?

Только и есть в нем одно – свое дворянское достоинство соблюдает. Имя Черносошных ставит так же высоко, как и она. И это в нем она воспитала. Важность в нем прикрывает скудость мозга. Учился плохо, в полку был без году неделю, своей видной наружностью не умел воспользоваться, взять богатую и родовитую невесту, женился на дряни, по выборам служил два трехлетия, и даже Станислава ему на шею не повесили, а другие из уездных-то предводителей в губернаторы попадают, по нынешнему времени. Весь прожился зря – ни себе, ни людям. Ни у него приемов, ни кутежа особенного… Метреска из мещанок; на нее и на незаконных детей не Бог знает какой капитал записан им; а в двадцать лет расстроил прекраснейших две вотчины… И кончит тем, что у нее, у Павлы Захаровны, будет доживать на хлебах.

Тогда она успокоится… Он получит должное возмездие за всю свою дурость. Но если она не доведет его до продажи леса и усадьбы с парком – может кончиться совсем плохо и для нее с дурындой Марфой; та без нее тоже пропадет.

Павла Захаровна встала с кресла в несколько приемов и, ковыляя на левую ногу, прошлась по комнате взад и вперед, потом постояла перед зеркалом, немножко расчесала взбившиеся курчавые волосы и взяла из угла около большой изразцовой печи палку, с которой не расставалась вне своей комнаты.

Без нее не сядут. Она бы и сегодня не вышла. От глупых разговоров сестры и племянницы ее тошнит; но надо ей самой видеть, куда зашел землемер в своем сближении с Саней. От него же она узнает подробности о какой-то миллионной компании, которая с весны покупает огромные лесные дачи, по сю и по ту сторону Волги, в трех волжских губерниях. Землемер, кажется, норовит попасть на службу к этой компании. Ему следует предложить хорошую комиссию и сделать это на днях, после того, как молодые люди погуляют в парке раз-другой. Он и теперь знает, что без ее согласия ничего в доме не делается. Надо будет дать ему понять, что Саня ему может достаться в жены, если его поддержит она.

Дверь опять приотворилась, и Авдотья во второй раз доложила:

– Кушать пожалуйте, барышня.

– Иду! – отозвалась Павла Захаровна и, подпираясь палкой, заковыляла к зале.

IV

Подали зеленые щи из рассады с блинчатыми пирожками.

Против Марфы Захаровны, надевшей на голову черную кружевную тряпочку, сидел землемер; по правую руку от него Саня, без кофточки, по левую – Павла Захаровна.

Землемер не смотрел великорусом: глаза с поволокой, искристые зрачки на синеющих белках; цвет лица очень свежий, матовый, бледноватый; твердые щеки, плотно подстриженные, вплоть до острой бородки. Вся голова точно выточена; волосы начесаны на лбу в такую же челку, как и у Сани, только черные как смоль и сильно лоснятся от брильянтина. В чертах – что-то восточное. Большая чистоплотность и франтоватость сказывались во всем: в покрое клетчатого пиджака, в малиновом галстуке, в воротничках и манжетах, в кольцах на длинных, красивых пальцах. С толстоватых губ не сходила улыбка, и крупные зубы блестели. Он смахивал на заезжего музыканта, актера или приказчика модного магазина, а не на землемера. Свою деловую оболочку он оставил у себя: большие сапоги, блузу, крылатку. Одевался он и раздевался изумительно быстро.

Щи все ели первые минуты молча, и только слышно было причавканье жирных губ тетки Марфы Захаровны, поглощавшей пирожок, прищуривая глазки, как сластолюбивая кошка. И Саня кушала с видимой охотой.

– Пирожка хочешь еще, голубка? – спросила ее Марфа Захаровна.

– Я возьму, тетя! – ответила Саня своим детским голоском, и все ее ямочки заиграли.

– А вы, Николай Никанорыч?

– А вы, николай Никанорыч?

Голос землемера звучал музыкально и немного нараспев, с южным акцентом, точно он заводил речитатив на сцене.

Он вбок улыбнулся своей соседке вправо.

Сане от его взгляда, из-под пушистых ресниц, делается всегда неловко и весело, и нежный румянец разливается тихо, но заметно, от подбородка до век. Она быстро перевела взгляд от его глаз на галстук, где блестела булавка, в виде подковы с синей эмалью.

Какие у него хорошенькие вещи! И весь он такой «шикозный»! Явись он к ним, в институт, к какой-нибудь «девице», его бы сразу стали обожать полкласса и никто не поверил бы, что он только «землемер». Она не хочет его так называть даже мысленно.

«Не землемер, а ученый таксатор».

Саня опустила голову над тарелкой со щами, где плавал желток из крутого яйца, и вкусно пережевывала счетом третий блинчатый пирожок – и в эту минуту, под столом, к носку ее ботинки прикоснулся чужой носок; она почувствовала – чей.

Это случилось в первый раз. Она невольно вскинула глазами на тетку Павлу, брезгливо жевавшую корочку черного хлеба, и вся зарделась и стала усиленно глотать щи.

Павла Захаровна подметила и этот взгляд, и этот внезапный румянец.

«Ногу ей жмет», – подумала она и вкось усмехнулась.

Пускай себе! Чем скорее он влюбит в себя эту «полудурью», тем лучше. Женись, получай приданое и – марш, чтобы и духу их не было!

Кончик носка мужской ботинки Саня продолжала чувствовать и не отнимала своей ножки; она застыла в одной позе и только правой рукой подносила ко рту ложку со щами.

Первач, продолжая есть красиво и очень приятно, поворотил голову к Павле Захаровне и особенно почтительно спросил ее, как она себя чувствует. Он давно уже распознал, что в этом доме она – первый номер, и если он в спальне у Марфы Захаровны так засиживается с Саней, то все это делается не без ее ведома.

– Аппетита никакого нет, – выговорила Павла Захаровна и поморщилась.

– Вы бы пирожка, тетя?

Саня спросила и испугалась. Но ей надо было что-нибудь выговорить, чтобы совладать с своим волнением.

Только теперь прибрала она ногу и взглянуть на Николая Никанорыча не решалась… Надо бы рассердиться на него, но ничего похожего на сердце она не чувствовала.

– Ешь сама на здоровье! – ответила ей тетка своим двойственным тоном, где Саня до сих пор не может отличить ехидства от родственного, снисходительного тона.

– Кушай, кушай! – поощряла ее тетка Марфа, и узкие глазки ее заискрились, и Сане стало опять «по себе».

– В каких вы побывали местах? – благосклонно обратилась Павла Захаровна к землемеру.

– В заволжской даче моего главного патрона, Павла Иларионовича.

– Низовьева? – почти разом спросили обе тетки.

– Так точно. Он торопит меня… депешей.

– Где же он проживает? Все в Париже небось?

Павла Захаровна повела на особый лад извилистым носом. Марфа сейчас этим воспользовалась… Она жить не могла без игривых разговоров – намек сестры Павлы касался нравов этого богача Низовьева. У него до сорока тысяч десятин лесу, по Унже и Волге, в двух губерниях. Каждый год рубит он и сплавляет вниз, к Василю, где съезжаются лесоторговцы – и все, что получит, просадит в Париже, где у него роскошные палаты, жена есть и дети, да кроме того и метреску держит. Слух идет, что какая-то – не то испанка, не то американка – и вытянула у него не одну сотню тысяч не франков, а рублей.

– В Париже. Но сюда будет в скором времени, сдержанно и с игрой в глазах выговорил Первач. – И торопит таксаторской работой… той дачи, что позади села Заводного; туда к урочищу Перелог.

– Продавать совсем хочет? – спросила Павла.

– Именно-с, – музыкальной нотой ответил Первач и, почтительно нагнувшись к ней, спросил: – Вам чего прикажете?

На столе стояла бутылка с хересом, кувшин с квасом и графин с водой.

– Мне кваску немножко, – с наклонением головы ответила Павла Захаровна.

Николай Никанорыч, – заговорила шепеляво и громко Марфа, – вы что же все скрытничаете? Ведь вам вся подноготная известна. Должно быть, на свою… принцессу еще спустил… а?

Глазки ее просительно ждали любовной истории.

Первач поглядел в сторону Сани и сделал выразительное движение ртом.

– Да чего же вы стесняетесь?.. Ведь Саня не малый младенец, – выговорила Марфа. – Пора жизнь знать… Нынче институтки-то все читают… Ну, кубышка, скажи: у вас небось «Огненную женщину» читали?

– Кажется, тетя, – весело ответила Саня.

– Ну, вот видите, Николай Никанорыч! – подхватила Марфа. – Расскажите, голубчик, про Низовьева.

– Целую дачу продает? – спросила Павла Захаровна и прищурила значительно глаз.

– Да-с, около шестнадцати тысяч десятин.

– Заложены?

– Как следует. Поэтому-то и нельзя в них производить порубок.

– Чего нельзя?! Нынче все можно.

 

– Банк следит довольно строго.

– Эх, батюшка, все нынче проворовались!

– Павел Иларионович на это не пойдет. Он очень такой… джентльмен. А продавать ему пришлось…

– Для метрески? – почти взвизгнула Марфа. – Да расскажите, Николай Никанорыч… Ах, какой противный!

– Извольте… с разрешения Павлы Захаровны. Та дама, которая ему обошлась уже в миллион франков, выстроила себе отель…

– Как? гостиницу? – перебила Марфа.

– Дом барский… Так там называют, – брезгливо поправила Павла Захаровна сестру.

– С отделкой отель обошелся в два миллиона франков… Он там, в этом отеле, поблаженствовал месяц какой-нибудь – и в одно прекрасное после обеда муж вдруг поднимает бурю.

– Какой муж? – стремительно перебила Марфа.

– Ее муж, Марфа Захаровна. Она замужем и даже титулованная.

– Дело житейское, – досказала Павла Захаровна. – Супруг на все сквозь пальцы смотрел, пока отель-от сам Низовьев не предоставил ему с женой. Нынче и все так. И в жизни, и в романах.

Саня слушала все еще под впечатлением того, чт/о было под столом между нею и землемером. Она понимала, про какого рода вещи рассказывал Николай Никанорыч. Разумеется, для нее это не в диковинку… И читать приводилось… французские книжки, и даже слышать от подруг. Нынче у всех метрески… Кокоток развелось – страх сколько. На них разоряются. Говорили ей даже в институте про мужей, которые пользуются от этого.

Ей понравилось то, что Николай Никанорыч стеснялся немножко, не хотел при ней рассказывать. Он умница. При тете Павле так и следовало вести себя. У тети Марфы за лакомствами и наливкой можно все болтать. Там и она будет слушать с удовольствием, если смешно.

– И муж его вытурил?

– Вы отгадали, Павла Захаровна.

– А платить-то ему приходится за отель и всю отделку?

– Совершенно верно.

Все трое засмеялись. И Саня вторила им.

– Вот почему и продает он свой Перелог?

В вопросах Павлы Захаровны звучала злобность. Она любила такие истории глупых разорений, хотя и язвила «господ дворян» за их беспутство.

– Продает компании… про которую я уже вам сообщал. На днях ждут сюда представителя этой компании. Говорят – первоклассный делец и воротила. Из мужиков, но с образованием. А фамилия – самая такая простонародная: Теркин.

– Теркин? – вслух повторила Саня и раскатисто рассмеялась.

Ей стало ужасно весело. У ней начался роман как следует… У тети Марфы будет еще веселее.

V

К концу обеда, за пирожным – трубочки с кремом – Первач опять протянул носок и встретил пухлую ножку Сани. Лицо ее уже не зарумянилось вдруг, как в первый раз.

Павла Захаровна беседовала с ним очень благосклонно и, когда он благодарил ее за обед, сказала ему:

– Перед вечерним чаем не завернете ли ко мне… на минутку?

– С особенным удовольствием, – отметил он и сейчас же сообразил, что она поведет с ним конфиденциально-деловой разговор.

Ему в этом доме особенно везло. Смутно догадывался он, что сухоручка племянницы не любит и хотела бы спустить ее поскорее. Женитьба не очень-то манила его. Девочка – вкусная, и влюбить ее в себя ничего не стоит. Да и щадить особенно нечего. Он никого до сих пор не щадил, кто подвертывался… Сначала надо как следует увлечь, а там он посмотрит. Все будет зависеть от того, какую поддержку найдет он в сухоручке… И отец не очень-то нежен к дочери. На него старшая сестра во всем влияет. Между ними есть какие-то родственные денежные отношения… Он в это проникнет. Дело не обойдется без его участия. Вероятно, сухоручка желает, чтобы брат продал на выгодных условиях свою лесную дачу новой компании, к которой он сам желал бы примазаться.

Пока надо добраться поскорее до свежих, как персики, щек Санечки, с их чудесными ямочками. Сейчас они пойдут в комнату Марфы Захаровны, куда подадут лакомства и наливки. Там – его царство. Тетенька и сама не прочь была бы согрешить с ним. Но он до таких перезрелых тыкв еще не спускался – по крайней мере с тех пор, как стоит на своих ногах и мечтает о крупной деловой карьере.

Павла Захаровна сухо приложилась к маковке Сани, когда та целовала ее руку. Горничная подала ей ее палку, и она колыхающейся походкой отправилась к себе.

Как ни в чем не бывало подошел Первач к Сане и предложил ей руку.

– Куда прикажете вести вас? – спросил он, лаская ее взглядом своих черных глаз, которым он умел придавать какое угодно выражение.

Саня подала ему руку, и он ее слегка притиснул к своему правому боку.

– Тетя, куда мы: на балкон или к вам? – спросила Саня.

– Сначала ко мне… Кофейку напьемся, Николай Никанорыч… Какой угодно нынче наливки? Терновки или сливянки?

– И той, и другой, если позволите.

– Так еще лучше.

Щеки толстухи еще ярче лоснились. Она за обедом, при старшей сестре, ничего не пила, кроме квасу, даже и к хересу не прикасалась, да и не очень его уважала. После обеда и после ужина она вознаграждала себя наливками.

И на Саню каждое после обеда в комнате тети Марфы нападало особое состояние, вместе с запахом от стен какими-то травами, от лакомств, кофе с густыми пенками и наливок. Ей сейчас же захочется болтать, смеяться, петь, целоваться.

Вот она опять за столом. Тетя рассаживается на диване, облокотившись о подушку. Над ней закоптелая картина – Юдифь с головой Олоферна. Но эта страшная голова казалась ей забавной… И у Юдифи такой смешной нос. В окнах – клетки. У тети целых шесть канареек. Они, как только заслышат разговор, чуть кто стукнет тарелкой или рюмкой, принимаются петь одна другой задорнее. Но никому они не мешают. У Сани, под этот птичий концерт, еще скорее зашумит в голове от сливянки.

Другая горничная – Прасковья – приставлена к своей «барышне» сызмальства, как Авдотья была приставлена к Павле Захаровне. Она похожа на тетю Марфу, – почти такая же жирная и так же любит выпить, только втихомолку. Саня про это знает от няньки Федосеевны, строгой на еду и питье, большой постницы. Но у Сани снисходительный взгляд на это. Какая важность, что выпьет пожилая женщина от деревенской скуки.

На столе уже стоят две бутылки с наливкой и несколько тарелок и вазочек с домашними превкусными сластями: смоква, орехи в меду, малиновые лепешки и густое варенье из розовых лепестков, где есть апельсинная мелко нарезанная корка и ваниль… Саня – особенная охотница до этих сластей… Сейчас принесет Прасковья и кофе.

Первач сидит около нее на стуле очень близко и смотрит ей в глаза так, точно хочет выведать все ее мысли о нем. Она было хотела дать ему понять, что он не имел права протягивать к ней под столом носок, ища ее ноги; но ведь это ей доставило удовольствие… Зачем же она будет лицемерить? И теперь она уже чувствует, что его носок опять близится… а глаза ласкают ее… Рука, все под столом, ищет ее руки. Она не отдернула – и он пожал.

В эту минуту тетя налила им обоим по рюмке и себе также.

– Сливянка? – спросил Первач и чокнулся с нею и с Саней.

Его рука держала ее за кончики ее пальцев – и по всему ее телу прошлось ощущение чего-то жгучего и приятного, прежде чем она глотнула из рюмки.

Тетка ничего не замечала, да если б и заметила, не стала бы мешать. Она ответила на чоканье Первача и, прищурившись, смаковала наливку маленькими глотками.

– Хороша на ваш вкус, Николай Никанорыч?

– Превосходна, Марфа Захаровна.

– Саня! Хороша?..

– Очень, тетя, очень.

– Пей, голубка, пей.

– Лучше всякого крамбамбули, – подхвалил землемер.

– Крамбамбули? – вскричала Саня и подскочила на стуле. Но пальчики ее левой руки остались в руке землемера. – Николай Никанорыч! Что это? Песня? Ведь да? Песня? Или это какое-нибудь питье?

– И то, и другое, Александра Ивановна, и то, и другое. Вроде ликера, крема… Очень крепкое. Студенческое питье. И песнь сложилась. Ее и цыгане поют.

– Как поют? Запойте.

– Это хоровая.

– Тетя! Дуся! Попросите Николая Никанорыча.

– Довольно и вашей просьбы, Александра Ивановна.

Он так это мило сказал, с опущенными ресницами, что Сане захотелось поцеловать его. Ну, хоть в лоб, даже и при тете. Наливка сладко жгла ее в груди и разливалась по всем жилам… Каждая жилка билась.

– «Крамбамбули – отцов наследство», – запел Первач сдержанно… Голос у него был звучный и с легкой вибрацией.

– Ах, какая прелесть!

– «И утешительное средство!» – продолжал Первач и еще раз чокнулся с Саней.

Она выпила большую рюмку до дна и даже облизнула кончиком языка свои сочные алые губы.

Через пять минут все трое пели хором:

 
«Крамбам-бам-бамбули,
„Крамбамбули-и,
 

И взвизгивающий голос тети Марфы прорывался сквозь молодые, вздрагивающие голоса Сани и землемера. Но очень громко они боялись петь, чтобы не разбудить тетки Павлы.

Саня отведала и терновки, менее сладкой и более вяжущей, чем сливянка, очень крепкой. Кончик языка стало покалывать, и на щеках разлилось ощутительное тепло, проникло даже до ушей. И в шее затрепетали жилки. Голова не была еще в тумане; только какая-то волна подступала к сердцу и заставляла его чуть-чуть заниматься, а в глазах ощущала она приятную теплоту, такую же, как в ушах и по всему лицу. Она отдавалась впервые своему физическому сближению с этим красивым мужчиной. Он уже владел всей ее пухлой ручкой. Она не отнимала руки… Глаза его точно проникали в нее – и она не стыдилась… как еще было вчера и третьего дня.

После пения „Крамбамбули“ и острого напряжения нега разлилась по всему телу. Саня, прищурив глаза, отвела их в сторону тетки, – и ей широкое, обрюзглое, красное, лоснящееся лицо казалось таким милым, почти ангельским. Она чмокнула на воздух и проговорила голосом, полным истомы:

– Тетя! Дуся!

И тут только в голову ее, как дымка, стал проникать хмель.

Тетка тоже разомлела. Это была минута, когда она непременно запоет одна, своей девичьей фистулой, какой– нибудь старинный романс. Река шумит, Река ревет… затянула Марфа Захаровна.

Сане не хочется подпевать. Она откинулась на спинку стула. Ее левая рука совсем во власти Николая Никанорыча. Он подносит ее высоко к своим губам и целует. Это заставило ее выпрямиться, а потом нагнуть голову. Кажется, она его поцеловала в щеку… так прямо, при тетке. Но будь они одни, она бы схватила его за голову и расцеловала бы. Сердит и страшен Говор волн… разливается тетка, и голос ее замирает на последнем двустишии: Прости, мой друг! Лети, мой челн!

VI

Под нежной листвой туго распускавшегося кудрявого дубка Саня сидела на пледе, который подложил ей Николай Никанорыч. Пригорок зеленел вокруг. Внизу, сквозь деревья, виден был узкий спуск к реке. Ширилась полоса воды – стальная, с синеющими отливами.

Тетка Марфа задремала наверху, в беседке.

Они побродили по парку под руку. Он несколько раз принимался целовать ее пальчики, а она тихо смеется.

На траве он сел к ней близко-близко и, ничего не говоря, приложился губами к ее щеке.

Саня не могла покраснеть; щеки ее и без того алели, но она вздрогнула и быстро оглянулась на него.

– Разве можно? – прошептала она.

– А почему же нельзя?

Его глаза дерзко и ласково глядели на нее. Рассердиться она и хотела бы, да ничего не выходило у нее… Ведь он, на глазах тети, сближался с нею… Стало быть, на него смотрят как на жениха… Без этого он не позволил бы себе.

Да если и „без этого“? Он такой красивый, взгляда глаз его она не выдерживает. И голос у него чудесный. Одет всегда с иголочки.

Он мог бы обнять ее и расцеловать в губы, но не сделал этого.

Он деликатный, не хочет ничего грубого. Начни он целовать ее – ведь она не запретила бы и не ударила бы его по щеке.

Ударить? За что? Будто она уже так оскорблена?.. Сегодня ее всю тянет к нему. Тетя подлила ей еще наливки. Это была третья рюмка. До сих пор у нее в голове туман.

– Почему нельзя? – повторил он и поцеловал ее сзади, в шею.

– Ей-Богу! Николай Никанорыч! Нельзя так! Ради Бога!

Но она была бы бессильна отвести лицо, если бы он стал искать ее губ.

– Санечка! – шепнул он ей на ушко. – Санечка!..

И тут она не рассердилась. Так мило вышло у него ее имя… Санечка!.. Это лучше, чем Саня… или Саря, как ее звали некоторые подруги в институте. Разумеется, она маленькая, в сравнении с ним. Но он так ее назвал… отчего?

„Оттого что любит!“ – ответила она себе и совсем зажмурила глаза и больше уже не отбивалась, а он все целовал ее в шею маленькими, короткими поцелуями.

– Николай Никанорыч!… Николай Никанорыч!.. Вы здесь?

Кто-то звал сзади. Они узнали голос Авдотьи, горничной тетки Павлы.

– Нельзя! – быстрым шепотом остановила она его, открыла глаза, выпрямилась и вскочила на ноги.

Голова вдруг стала светлой. В теле никакой истомы.

 

Он тоже поднялся и крикнул:

– Ау!..

Авдотья подошла, запыхавшись.

– По всему берегу ищу вас, сударь… Павла Захаровна просят вас пройти к ним до чаю.

– Сейчас! – ответил Первач как ни в чем не бывало, и Сане ужасно понравилось то, что он так владеет собою.

Но и она не растерялась… Да и с чего же? Авдотья не могла видеть за деревьями. А вдруг как видела? Скажет тетке Павле?

Ну, и скажет! Ничего страшного из этого выйти не может. Разве тетка Павла не замечает, что они нравятся друг другу? Если б ей было неприятно его ухаживание, она бы давным-давно дала инструкцию тете Марфе, да и сама сделала бы внушение.

Зачем она прислала за Николаем Никанорычем? Может быть, „за этим самым“. Не написал ли он ей письма? Он такой умный. Если просить согласия, то у нее – у первой. Как она скажет, так и папа.

– Сейчас буду! – повторил Первач удалявшейся Авдотье. – Вот только барышню доведу до беседки.

– Слушаю-с, – откликнулась Авдотья, обернув на ходу свое рябоватое худое лицо старой девушки.

– Вы по делам к ней? – спросила тихо Саня и боком взглянула на него.

– Да, что-нибудь по хозяйственной части, – выговорил он спокойно.

Ей захотелось шепнуть: „Я знаю, по какой части!“ – но она побоялась, и когда он взял ее под руку, то в ней уже совсем не было той истомы, какую она ощущала под деревом.

„Неужели сегодня?“ – подумала она и опустила глаза.

– Тетя заснула… Зачем ее будить?

Они стояли в дверях беседки из березовых брусьев, где Марфа Захаровна спала с открытым ртом в соломенном кресле, вытянув свои толстые ноги в шитых по канве башмаках.

– Вы здесь останетесь… Санечка?.. – добавил он шепотом и чуть-чуть дотронулся губами до ее шеи.

– Ах! – вырвалось у нее тихим, детским звуком, и она тотчас же подумала: „Что ж… сегодня, может быть, все и решится“.

Она вспомнила, что сегодня же должен вернуться из города и папа.

– А, что?.. – вдруг проснулась Марфа Захаровна и схватилась ладонями за свои жирные щеки.

– Привел вам племянницу и сдаю с рук на руки. Павла Захаровна прислала за мною.

– Да, да, – повторяла толстуха еще спросонья. Погуляли, милые… День-то какой чудесный!.. Много я спала?

– Всего чуточку!

Саня поцеловала ее в маковку!

– Я с вами побуду… За Николаем Никанорычем тетя присылала Авдотью.

– А… Идите, идите, голубчик.

Марфа знала, что сестра ее зря ничего не делает. Стало быть, что-нибудь важное, насчет дел брата, лесов, продажи их. Она за себя не боится, пока сестра жива. Может быть, та и насчет Сани что подумала.

Шаги землемера стихли в липовой аллее. Саня прошлась взад и вперед по беседке и потом, подойдя к тете, взяла ее за голову и несколько раз поцеловала.

– Тетя! Дуся! Какой он славный! Ведь да?

– Кто, душка? Николай Никанорыч?

– Да… Прелесть… Да?

– На что еще лучше!

Толстуха подмигнула.

– А он тебе, поди, чего наговорил… там… внизу?

Саня начала краснеть.

– Может… и дальше пошло? Вон как вспыхнула, дурочка… ну, чего тут! Дело молодое… И такой мужчина. Хе-хе!

– Он милый, милый!

Саня поцеловала тетку в плечо и выбежала из беседки. Ей захотелось бегать совсем по-детски. Она пробежала по аллее, вплоть до загиба – и по второй, и по третьей – по всему четырехугольнику, и спустилась опять вниз, к тому дубку, где они сейчас сидели.

Какой прелестный дубок! Такого нет другого во всем парке. Точно он весь дышит. Листики нежные, только что распустились, тихо переливают от чуть приметного ветерка. Пахнет ландышами. Где-нибудь они уже цветут.

Она проникла в чащу, стала искать, нашла одну былинку с крошечными колокольчиками ландыша, сорвала ее и приблизила к розовым трепетным ноздрям.

Что за милое благоухание! Она обожает духи всякие. А весной, на воздухе, тонкий дух цветка, особенно такого, как ландыш!

Вот когда бы сесть в лодку и все плыть, плыть так до ночи…

Надо сказать, когда вернется папа, что пора приготовить лодку. Стало тепло. Она не боится разлива. Она ничего не боится с ним. Вот он теперь сидит у тетки Павлы. Они говорят о ней, – наверно, о ней.

Саня подошла опять к дубку и опустилась уже прямо на траву – Николай Никанорыч унес с собой плед.

Да, они говорят о ней. Тетка сначала его немножко поязвит, а потом спросит: „Какие у вас намерения насчет моей племянницы?“ А он ответит: „Мои намерения самые благородные. Александра Ивановна мне нравится“. Он может сказать: „Мы нравимся друг другу“.

И приедет папа; тетка Павла все ему скажет: Николай Никанорыч – нужный человек… ученый таксатор. Дворянин ли он? Все равно. Папа женился же на маме, а она была дочь мелкого уездного чиновника. Вот они жених с невестой – и можно будет целоваться, целоваться без конца.

VII

У сухоручки Первач сидел больше часа и вышел от нее как раз в ту минуту, когда к крыльцу подъехал тарантас. Из города вернулся Иван Захарыч и прошел прямо к себе.

Его лакея, Прохора, Первач окликнул, проходя залой, и сказал ему:

– Ежели Иван Захарыч меня будет спрашивать, я во флигель иду, а потом, к чаю, вернусь.

Прохор – бледнолицый, ленивый малый, лет за тридцать, опрятно одетый в синий сюртук, – доложил об этом барину, войдя в кабинет.

Иван Захарыч только что собрался умываться, что делал всегда один, без помощи прислуги. Он стоял посредине обширного кабинета, с альковом, и расстегивал свою дорожную куртку зеленого сукна с бронзовыми пуговицами.

Роста он был очень большого, вершков десяти с лишком, худощавый, узкий в плечах, с очень маленькой круглой головой, белокурый. Мелкие черты завялого лица не шли к такому росту. Он носил жидкие усики и брил бороду. Рот с плохими зубами ущемлялся в постоянную кисловатую усмешку. Плоские редкие волосы он разделял на, лбу прямым пробором и зачесывал на височках. Голову держал он высоко, немного закидывая, и ходил почти не сгибая колен.

– Попроси Николая Никанорыча сюда… так, минут через двадцать.

– Слушаю-с!

Прохор вышел. Иван Захарыч снял дорожную куртку и повесил ее в шкап. Он был франтоват и чистоплотен. Кабинет по отделке совсем не походил на другие комнаты дома: ковер, дорогие обои, огромный письменный стол, триповая мебель, хорошие гравюры в черных нарядных рамках. На одной стене висело несколько ружей и кинжалов, с лисьей шкурой посредине. В глубине алькова стояла кровать – бронзовая, с голубым атласным одеялом.

Умывался он долго и шумно. Два мохнатых полотенца висели на штативах, над умывальником с педалью, выписанным из Москвы, с мраморной доской. Так же долго вытирал он лицо и руки, засученные до локтей.

На лбу – крутом, низком, обтянутом желтеющей кожей – держалась крупная морщина. Бесцветные желтоватые глаза его озабоченно хмурились.

Иван Захарыч вернулся из города сам не свой. Другой бы на его месте стал швырять чем ни попало или придираться к прислуге. Он себе этого не позволит. Он – Черносошный, обязан себя сдерживать во всех обстоятельствах жизни. Горячиться и ругаться – на это много теперь всякой разночинской дряни. Он – Черносошный!

Дела идут скверно. И с каждым годом все хуже. Думал он заложить лесную дачу. Банк оценил ее слишком низко. Но денег теперь нет нигде. Купчишки сжались; а больше у кого же искать? Сроки платежа процентов по обоим имениям совпадали в конце июня. А платить нечем. До сих пор ему устраивали рассрочки. В банке свой брат – дворянин. И директор – председатель, и двое других – его товарищи.

Но там что-то неладно. В городе заехал он к предводителю, своему дальнему родственнику и даже однополчанину, – только тот его моложе лет на десять, ему пошел сорок второй год, – выбранному после него два года назад, когда Иван Захарыч сам отказался наотрез служить третье трехлетие, хотя ему и хотелось получить орден или статского советника. Дела тогда сильно покачнулись. Почет-почетом; но разорение – хуже всего.

Предводителя он нашел в сильном расстройстве. Он получил известие, что в банке обнаружен подлог, и на сумму в несколько десятков тысяч. Дело дошло до прокурора. Поговаривают, что один из директоров не отвертится. И не одно это. По двум имениям, назначенным в продажу, ссуда оказалась вдвое больше стоимости. Оба имения – двоюродного брата старшего директора. В газетах – даже в столичных – появились обличительные корреспонденции – „этих бы писак всех перевешать!“ – и неизбежно созвание экстренного съезда дворян, – банк их сословное учреждение. В городе началась паника, вкладчики кинулись брать назад свои деньги с текущих счетов и по долгосрочным билетам, по которым банк платит шесть процентов. Нечего и думать выхлопотать отсрочку. Довольно и того, что по обоим имениям оценка была сделана очень высокая. Тогда Иван Захарыч служил предводителем, и один из директоров был с ним на „ты“, учился вместе в гимназии.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru