Пролетка ждала его на дворе у крыльца. Извозчиков в городе не было; но ему не очень понравился этот вид любезности. От „Петьки“ он не желал вообще ничем одолжаться. Чувство гимназиста из мужицких приемышей всплыло в нем гораздо ярче, чем он ожидал.
Записку Звереву он написал сдержанно, хотя и на „ты“; сказал в ней, что желательно было бы повидаться после десяти с лишком лет, и не скрыл своего теперешнего положения – главного представителя лесной компании.
„С таких, как Петька, – думал он дорогой, – надо сразу сбивать форс; а то они сейчас начнут фордыбачить“.
Зверев занимал просторный дом на углу двух переулков, немощеных, как и весь остальной город.
Теркина встретил в передней, со старинным ларем, мальчик в сером лакейском полуфрачке, провел его в гостиную и пошел докладывать барину.
– Проси! Проси! – раздался из третьей угловой комнаты голос, который Теркин сейчас же узнал.
Та же шепелявость, только хрипловатая и на других нотах; лицо его школьного товарища представилось ему чрезвычайно отчетливо, и вся его жидкая, долговязая фигура.
В кабинете хозяин лежал на кушетке у окна, в халате из светло-серого драпа с красным шелковым воротником. Гость не узнал бы его сразу. Голова, правда, шла так же клином к затылку, как и в гимназии, но лоб уже полысел; усы, двумя хвостами, по-китайски, спускались с губастого рта, и подбородок, мясистый и прыщавый, неприятно торчал. И все лицо пошло красными лишаями. Подслеповатые глаза с рыжеватыми ресницами ухмылялись.
– А!.. Теркин!.. Ты ли это?.. Скажите, пожалуйста!
Зверев приподнял немного туловище, но не встал.
– Извини, брат, не могу… Оступился… Ломит щиколку…
Он протянул к нему свои небритые щеки, и они поцеловались.
– Скажите, пожалуйста!.. Садись! В наши края… Слышал!… Рассказывали… Ты, брат, говорят, миллионами ворочаешь… Дай-ка на себя поглядеть…
Тон был возбужденный, но большой радости – видеть товарища – в нем не слышалось… Теркину тон этот показался хлыщеватым и почти нахальным, и он сейчас же решил дать приятелю отпор.
– А ты, – сказал он, оглядывая его в свою очередь, – в почетных обывателях состоишь?
– В обывателях? – переспросил Зверев и брезгливо повел ртом. – Обывателями, брат, мещан да посадских зовут.
– Извините, ваше благородие, – ответил Теркин и поглядел на него, как бывало в гимназии, когда он ему приказывал что-нибудь и приговаривал: „ежели не сделаешь, будет тебе лупка генеральная“.
Зверев вспомнил этот взгляд, обидчиво усмехнулся и выпятил нижнюю губу.
– А ваше степенство в почетных гражданах состоит?
– Так точно, – ответил в тон Теркин.
– Значит, выплыл!.. А я слыхал как-то… давно еще… будто ты туда попал… в места не столь отдаленные.
– Нет, милый друг, не хочу отнимать ваканций у вашего брата.
– Это как?
Зверев весь выпрямился, и щеки его густо покраснели.
– Да так!.. У вас-то в губернии, – небось знаешь всю историю, – проворовались господа сословные директоры.
– Проворовались! Проворовались!.. Как ты выражаешься!
– Так и выражаюсь. Им прямая дорога по казанскому тракту или на пароходе-барже, под конвоем.
– Не знаю, брат, не знаю!.. Это все газетчики, мерзавцы! Везде они развелись, как клопы.
– Да тебе что же обижаться… Ты ведь к банку не причастен?
– Еще бы!
Лицо Зверева начало подергивать. Теркин поглядел на него пристально и подумал: „наверняка и у тебя рыльце в пуху!“
– Скажи-ка ты мне лучше, любезный друг, есть ли у вас в уезде хоть один крупный землевладелец из живущих по усадьбам, который не зарился бы на жалованье по новой должности, для кого окладишко в две тысячи рублей не был бы привлекателен?.. Небось все пойдут…
– Я не собираюсь.
– А другие?
– Понятное дело, пойдут.
– Даже все мировые судьи, хотя их званию и нанесен, некоторым образом, афронт…
– К чему ты это говоришь?
– А к тому, что вы, господа, все о подъеме своего духа толкуете… Какой же тут подъем, скажи на милость, ежели ни у кого верного дохода в три тысячи рублей нет?.. И велика приманка – жалованье, какое у меня лоцман получает или мелкий нарядчик!..
– Вон ты как! Очень уж, кажется, зарылся ты в капиталах… Это даже удивительно! – Зверев начал брызгать слюной. – Просто непонятно, как ты – Теркин – да в таких делах? Знаешь, брат, пословицу: от службы праведной…
– Не наживешь палаты каменной? Праведником и не выдаю себя; но между нашим братом, разночинцем, и вами, господами, та разница…
– Слыхали! Слыхали!.. – закричал Зверев и замахал руками. – Уволь от этих рацей!.. Ну, ты в миллионщики лезешь, с чем и поздравляю тебя; нечего, брат, важничать… Нигилизм-то нынче не в моде… Пора и честь знать…
Теркин чуть было не крикнул ему, как бывало в гимназии: „молчи, Петька!..“
– Ладно, – выговорил он с усмешкой, – ваше высокородие волновать не буду… Ведь ты как-никак первая особа в уезде; а я – представитель общества, приобретающего здесь большие лесные угодья. Может, и сам сделаюсь собственником…
– Покупаешь имение? Ты?
– Погляжу!.. А пока Низовьев продает нам всю свою дачу под Заводным.
– Знаю! А Черносошный продает?
– Прямых предложений еще не делал.
– Все ваша компания съест…
– За этим и покупаем, чтобы не давать вашему брату расхитить.
– Тоже нашлись благодетели!
Зверев недосказал, спустил обе ноги с кушетки, поморщился, должно быть от боли, потер себе лысеющий лоб, взглянул боком на Теркина и протянул ему руку.
– Вася!.. Что ж это мы… Больше десяти лет не видались и сейчас перекоряться… Это, брат, не ладно. – Он поглядел на полуотворенную дверь в следующую комнату. – Пожалуйста… притвори-ка.
Теркин притворил дверь и, когда сел на свое кресло, подумал:
„Сейчас будет просить взаймы“.
– Вася!.. Тебя сам Бог посылает! Спаси!
Зверев взял его руку, и Теркину показалось, что он как будто уж хотел приложиться к ней своими слюнявыми губами.
– Что такое?.. Не пугай!..
Лицо Зверева передернула слезливая гримаса. Глаза покраснели. Он, казалось, готов был расплакаться.
– Скажи толком!
Прежний гимназист „Петька“ был перед ним, – все тот же, блудливый и трусливый, точно кот, – испугавшийся вынутого им жребия – насолить учителю Перновскому. Жалости Теркин к нему не почувствовал, хотя дело шло, вероятно, о чем-нибудь поважнее перехвата тысячи рублей.
– Ведь мы товарищи! – Зверев взглядывал на него красными глазами, уже полными слез. – Вместе из гимназии выгнаны…
– Ну, об этом тебе бы можно и не упоминать.
– Я тебя не выдавал!.. Ты хочешь сказать, что за меня сцепился с Трошкой… На это твоя добрая воля была!.. Вася! Так не хорошо!.. Не по-товарищески!.. Что тебе стоит? Ты теперь в миллионных делах…
– Чужих, не собственных.
– Спаси!.. – воскликнул Зверев и опустился на кушетку.
– Хапнул н/ешто? – почти шепотом спросил Теркин. – Сядь… Расскажи, говорят тебе, толком. Дура голова!
Это товарищеское ругательство: „дура голова“ – вылетело у Теркина тем же звуком его превосходства над „Петькой“, как бывало в гимназии.
– Что ж ты… пытать меня хочешь? – хныкающим фальцетом отозвался Зверев, присаживаясь на край кушетки. – Удовольствие тебе разве доставит – знать всю подноготную? Ты протяни руку, не дай товарищу дойти до… понимаешь, до чего?
– Это все, брат, разводы. Одно дело – беда, другое – залезание в сундук. Я ведь про тебя ничего не знаю… какие у тебя средства были, как ты с ними обошелся, на что проживал и сколько… У родителей-то, кажется, хорошее состояние было?
– Мало ли что было!.. И теперь у меня и усадьба, и запашка есть, и луга, и завод.
– Какой?
– Винокуренный.
– Лесная дача есть?
– Есть… Только это все…
– Разумеется, в залоге?
– У кого же не в залоге?
– Пытать я тебя не желаю, любезный друг. Но и в прятышки тебе, Петр Аполлосович, не полагается играть со мною. Должно быть, по твоей должности…
– А просто разве нельзя зарваться? – крикнул Зверев и вскинул руками. – Ну, да! жил широко.
– В этой дыре?
– И в этой дыре… у себя в деревне… в губернии, за границей…
– Ты женат?
– Еще бы!
Тут он рассказал Теркину про свою женитьбу на „разводке“, и сколько ему это стоило, и сколько они вдвоем прожили в каких-нибудь три-четыре года, особенно с тех пор, как он попал в предводители. Жена его в ту минуту была в имении… Но до полного признания он все еще не доходил. Он как будто забыл уже, с чего начал.
– Как же тебя спасать? – спросил Теркин, прохаживаясь по кабинету. – Проценты в банк внести?.. Или по векселям?.. И сколько?..
Зверев одним духом крикнул:
– Что тебе стоит сорок тысяч каких-нибудь?
– Сорок тысяч! – подхватил Теркин. – Так, здорово живешь… Во-первых, милый друг, если бы у меня в настоящий момент были собственные сорок тысяч свободных, я бы им нашел употребление… Я кредитом держусь, а не капиталом.
– Ты имение сам хочешь купить, сейчас говорил…
– Наличных у меня нет… На компанейские деньги, быть может, приобрету кое-что… Так за них придется платить каждый год…
– В твоих руках не десятки, а сотни тысяч! Для себя можно перехватить, а товарища спасти – нельзя. Эх, брат Теркин! Понимаю я тебя, вижу насквозь. Хочешь придавить нашего брата: пусть, мол, допрежь передо мной попрыгает, а мы поломаемся! У разночинца поваляйся в ногах! Понимаю!..
Он – весь красный – брыкал слюнявыми губами, хотел встать и заходить по комнате, но боль в щиколке заставила опять прилечь на кушетку.
– Вздор все это! – строго остановил его Теркин.
Но когда Зверев начал горячиться, его товарищ также припомнил себе свое недавнее прошлое… Ведь и он пошел на сделку, и его целый год она тяготила, и только особенной удаче обязан теперь, что мог очистить себя вовремя как бы от участия в незаконном присвоении наследства.
Давно не всплывал перед ним образ Калерии… Тут и вся сцена в лесу, около дачи, промелькнула в голове… как он упал на колени, каялся… Разве он по-своему не хапнул, как вот этот Зверев?
– Не брыкайся! – сказал он мягче, борясь с чувством гадливости, почти злорадства, к этому проворовавшемуся предводителю; что тут была растрата – он не сомневался. – Позволь, брат, и мне заметить, продолжал он в том же смягченном тоне. – Коли ты меня, как товарища, просишь о спасении, то твои фанаберии-то надо припрятать… Отчего же не сказать: „так, мол, Вася, и так – зарвался…“ Нынче ведь для этого особые деликатные выражения выдуманы. Переизрасходовал-де! Так веду? И чьи же это деньги были?
– Разные, – тихо выговорил Зверев. – Всего больше опекунских…
– Сиротских? – переспросил Теркин, и это слово опять вызвало в нем мысль о деньгах Калерии.
– Разные… Больше двадцати тысяч земских… Тоже тысяч около шести школьных…
– И школ не пощадил?
– Так ведь я не без отдачи… Ну, передержал. Каюсь!.. Но взыскания на меня все-таки не было бы… Мне следовало дополучить за перевод заклада в дворянский банк.
– Что ж ты не покрыл этими деньгами растраты?
– Другие долги были. Но все это обошлось бы… да и было покрыто.
– Как покрыто? Из-за чего же ты бьешься-то в настоящую минуту? Что это, брат? – резко воскликнул Теркин. – Ничего не поймешь у тебя!
– Ты слышал что-нибудь про наш банк?
– Слышал. – Ну… Зверев опустил голову и стал говорить медленно, глухо, качаясь всем туловищем.
– В прошлом году до губернского предводителя дошло… Меня вызвали… Директор/а – свои люди… Тогда банк шел в гору… вклады так и ползли… Шесть процентов платили… Выручить меня хотели… До разбирательства не дошло, до экстренного собрания там, что ли… По-товарищески поступили.
– И внесли за тебя?
– Внесли.
– Это из банковских-то денег? Ловко!.. Стало, и господ вкладчиков, не спросясь их, прихватили?
– Иначе как же? Я расписку дал.
– И только?
– Закладывать мне нечего было… Не две же шкуры с меня драть?..
– По такой расписке ты мог с прохладой выплачивать по конец живота своего.
– И все бы обошлось, Вася.
– Даже и при новом составе директоров?
– Свой же брат будет… Не случись беды…
– Здорово поймались?
– Что ж!.. Я тебе все скажу… Им теперь не уйти живыми… Прокуратура вмешалась… На вкладчиков паника!..
– Стало, слухи-то верные. А ты сейчас газетчиков ругал.
– Я не судья!.. Все дело в панике… Будут их учитывать… Не отвертятся на этот раз. Партия есть… либералы, обличители. Доберутся до моей расписки… Где же я возьму?.. Пойдут допытываться. Ты понимаешь, все заново поднимут и разгласят.
Зверев не договорил, закрыл лицо ладонью и прошептал:
– Видишь, каково мне.
– Вижу, – проговорил Теркин, вставая. – Могло быть и хуже.
– Как хуже?
– Известно как. Тебя господа раз спасли, хоть и на чужой счет. Теперь ты – должник банка… Платить надо, зато сраму меньше.
– То же самое, то же самое! – крикнул Зверев. Все выведут на чистую воду.
– Ничего не понимаю! – перебил Теркин. – Ты путаешь! Выходит – ты во второй раз передержал по должности: сначала по земской службе, а потом по предводительской… Ведь да?.. Не лги!
– Да, – плаксиво протянул Зверев.
Мальчик приотворил осторожно дверь и доложил:
– Петр Аполлосович, господин Первач приехали… Спрашивают, здесь ли вот они, – мальчик указал головой на Теркина, – и просят позволения войти.
– Ты его знаешь? – спросил Теркин Зверева.
– Знаю немного. А у тебя дел/а с ним?
– Пока еще нет. Он – таксатор у Низовьева.
– Эк, приспичило!
Зверев махнул рукой.
– Если не желаешь – я к нему выйду, – сказал вполголоса Теркин, внутренне довольный тем, что им помешали.
– Они говорят, – добавил мальчик, – что имеют письмо к вам, Петр Аполлосович, от Ивана Захарыча Черносошного.
– Проси!
Мальчик вышел. Протянулось молчание.
Теркин отошел к письменному столу и стал закуривать папиросу. Он делал это всегда в минуты душевного колебания. Спасать Зверева у него не было желания. Даже простой жалости он к нему не почувствовал. Но с кем не может случиться беды или сделки с совестью? Недаром вспомнилась ему Калерия и ее „сиротские“ деньги. Только беспутство этого Зверева было чересчур противно. Ведь он два раза запускал руку в сундук. Да и полную ли еще правду рассказал про себя сейчас?..
Зверев вытянулся на кушетке, пригладил рукой волосы, поправил узел шелкового шнура на халате, и брезгливая мина появилась опять на его влажных губах, когда вошел в кабинет таксатор.
Его красивая голова, улыбка, франтоватость – не понравились Теркину.
Первач подошел сначала к хозяину, подал письмо, довольно фамильярно пожал руку и спросил звонким вибрирующим голосом:
– Ногу зашибли?.. Инвалидом?.. И, не дожидаясь ответа, повернулся на каблуке и и скользнул в сторону Теркина.
– Василий Иваныч!.. С приездом… Прошу любить и жаловать… Таксатор Первач. Павел Иларионыч Низовьев только что приехал с пристани. Я от него. Ждет вас к завтраку.
– Очень рад, – ответил суховато Теркин, подавая ему руку.
– Павел Иларионович и меня пригласил… если не буду лишним.
– Почему же…
– Вы уже изволили ознакомиться с дачей?
– Объезжал вчера.
Первач присел к нему, вынул папиросницу и попросил закурить.
Его манеры также не понравились Теркину.
„Из молодых, да ранний“, – подумал он и поглядел в сторону Зверева.
Тот прочитывал письмо уже во второй раз. Внезапная краснота его небритых щек показывала, как оно взволновало его.
– Вы, – окликнул он Первача, – прямо из Заводного? Сегодня?
– Вчера к ночи приехал… Иван Захарыч и сам хотел быть, да его что-то задержало.
– Отчего же вы вчера же не доставили мне письма? – раздраженно спросил Зверев.
– Слишком поздно было, Петр Аполлосович. Не хотел вас беспокоить.
– Напрасно.
– А что такое? – спросил Теркин, подходя к кушетке.
Взглядом Зверев показал ему, что не хочет говорить при Перваче.
– Такая гадость!.. Не могу двинуться.
– Что-нибудь экстренное? Послать депешу? Я к вашим услугам, – вмешался Первач.
– Не беспокойтесь.
– Не хочу быть лишним… Я свою миссию исполнил.
Обращаясь к Теркину, Первач досказал:
– Павел Иларионыч будет ждать вас до часу дня… Имею честь кланяться.
Он пожал руку им обоим и с легким скрипом своих щеголеватых ботинок вышел.
– Вася! – возбужденно окликнул Зверев и задвигался на кушетке. – Иван Захарыч Черносошный… просит переговорить с тобою… о продаже его леса и усадьбы с парком… Он мне близкий человек… жалеет меня. Я с тобой хитрить не стану… Ежели продажа состоится, а ему она нужна, он готов поделиться со мною.
– Комиссию предлагает? Куртаж?
– Я не купчишка! Куртажу я не возьму!..
– Не возьмешь? – протянул Теркин и рассмеялся в нос, что у него выходило резко и чего он сам в себе не любил.
– Не смей надо мной издеваться, Васька! – вдруг закричал Зверев, весь пылающий. – Человек всю душу перед тобой вылил… А ты вон как!.. Кровь-то сказалась!.. Недаром, должно быть…
Губы Зверева стали брызгать слюной. Позорящее слово, какое бросали Теркину в гимназии, могло прозвучать.
– Что недаром? – строго перебил Теркин и пододвинулся вплоть к кушетке. – Слушай, Петька! В твоем положении нечего фордыбачить и барские окрики давать. Я – подкидыш, незаконный сын какой-нибудь солдатки или раскольничьей девки – ты ведь этим желал меня унизить? Мне, стало, и Бог простит, коли я всякими правдами и неправдами кубышку себе здоровую сколочу… Однако, брат, с совестью я хочу в ладах быть: от нее никуда не уйдешь. Ты мне сейчас исповедовался?.. В двух растратах повинился? Я не просил тебя; твоя добрая воля была. Изволь, и я тебе кое в чем повинюсь.
– Не надо мне! Не интересуюсь!..
– Нет, выслушай! – Теркин присел на край кушетки. – И я два года тому назад раздобылся деньгами, которые и совсем мог себе присвоить без отдачи, зная, что эти деньги, по закону и по совести, не принадлежат тому, кто мне их ссудил. Вот и все… Выдал я на них документ. Как это по-вашему, по-нынешнему, выходит? Дело, кажись, самое чистое. А оно меня стало так мозжить, что я без надобности повинился в нем, не совладав с совестью… Очистил себя, раньше срока отдал эти деньги. И вот до сих пор меня нет-нет, да и всколыхнет, как подумаю, что этот самый заем дал мне ход; от него я в два года стал коли не миллионщиком, каким ты меня считаешь, так человеком в больших делах.
– Поэтому ты и рад, что можешь меня, человека благородного, придавить бревном? – взвизгнул Зверев.
– Не мели вздору! – глухо оборвал его Теркин. Из-за чего я тебя стану спасать?.. Чтобы ты в третий раз растрату произвел?.. Будь у меня сейчас свободных сорок тысяч – я бы тебе копейки не дал, слышишь: копейки! Вы все бесстыдно изворовались, и товарищество на вере у вас завелось для укрывательства приятельских хищений!.. Честно, мол, благородно!.. Вместо того чтобы тебя прокурору выдать, за тебя вносят! Из каких денег? Из банковских!.. У разночинца взять? Ха-ха!
Смех Теркина оборвался. Он встал и заходил по комнате.
– Что вы из своих угодий делаете? Из-за вашего беспутства целый край обнищает, ни воды в Волге, ни лесу по ее берегам не будет через пять или десять лет…
– Скажите, пожалуйста! – взвизгнул опять Зверев. – Он, Василий Теркин, – спаситель отечества своего!.. Не смеешь ты это говорить!.. Не хочу я тебя слушать!.. Всякий кулак, скупщик дворянское имение за бесценок прикарманит и хвалится, что он подвиг совершил!.. Не испугался я тебя… Можешь донос на меня настрочить… Сейчас же!.. И я захотел в нынешнем разночинце благородных чувств! Пускай меня судят… Свой брат будет судить!.. Не дамся я живой!.. Лучше пулю пущу в лоб…
– Как благородный человек!.. Да и на это вряд ли пойдешь!.. Я тебя знаю. Храбрости не хватит!
Теркин сдержал себя. Он взялся за шляпу и стал посредине кабинета.
– Я – твой гость в настоящую минуту, Петр Аполлосович. И тебе, как благовоспитанному представителю высшего круга людей, не полагалось бы так вести себя с гостем. Следовало бы тебя за это проучить. Да считаться с тобой мне не пристало. Если бы ты сам не признался в твоих операциях с чужим сундуком, я бы не стал молчать о них. Месяц-другой пройдет – и все грамотные узнают из газет, как вы здесь промеж себя хозяйничали… Я еще никогда лежачего не бил. И ни перед кем не кичился своей честностью… Но будь ты мой брат родной – я бы тебя спасать не подумал. Прощенья просим, ваше высокородие!.. Застрелиться всегда успеете. Вас целая компания будет, – в острог угодите, так, по крайности, не скучно… Повинтить еще и там можете!..
Что-то ему крикнул вслед Зверев, но он не слыхал.
Только на улице Теркин одумался и тут же выбранил самого себя.
Он так быстро пошел к своей квартире, что попал совсем не в тот переулок, прежде чем выйти на площадь, где стоял собор. Сцена с этим „Петькой“ еще не улеглась в нем. Вышло что-то некрасивое, мальчишеское, полное грубого и малодушного задора перед человеком, который „как-никак“, а доверился ему, признался в грехах. Ну, он не хотел его „спасти“, поддержать бывшего товарища, но все это можно было сделать иначе…
„По-джентльменски? – спросил он себя – и тотчас же ответил: – Впрочем, я не джентльмен, а разночинец, и не желаю оправдываться“. Теркин перебрал в памяти обе половины их разговора, до и после прихода таксатора. С первых слов начали они „шпынять“ друг друга. „Петька“ оказался таким же „гунявцем“, каким обещал сделаться больше десяти лет назад. Не обрадуйся он приезду „миллионщика“ Теркина – он бы не послал за ним экипажа; пожалуй, не принял бы. Да и как он его встретил? В возгласе: „скажите, пожалуйста!“ – звучало нахальство барчука. „Скажите, мол, пожалуйста, Васька Теркин, мужицкий подкидыш – и в миллионных делах! Надо ему дать почувствовать, кто он и кто я!“ И это за десять минут перед тем, как, чуть не на коленях, молил о спасении, признавался в двойном воровстве!.. Где же тут смысл? Где хоть крупица достоинства?.. Не будь „Петька“ таким гунявцем – и все бы иначе обошлось!
„То есть как же иначе? – опять спросил он себя и уже не так быстро ответил: – Будь у него совсем свободных сорок тысяч в бумажнике… разве он отдал бы их Звереву?“
„Нет!“ – решил он, чувствуя, что не одно личное раздражение продолжает говорить в нем, а что-то иное. Обошелся бы мягче, но не дал бы. В нем вскипело годами накопившееся презрение к беспутству всех этих господ, к их наследственной неумелости, к хапанью всего, что плохо лежит, – и все это только затем, чтобы просаживать воровские деньги черт знает на что. Никого из них он не спасет. Скорее поможет какому-нибудь завзятому плуту, способному что-нибудь сделать для края.
И никакой жалости ни к кому из них он не имеет и не желает иметь. Они все здесь проворовались или прожились, и надо их обдирать елико возможно. Вот сейчас будет завтрак с этим Низовьевым. Кто он может быть? Такая же дрянь, как и Петька, пожалуй, еще противнее: старый, гунявый, парижский прелюбодей; на бульварах растряс все, что было в его душонке менее пакостного, настоящий изменник своему отечеству, потому что бесстыдно проживает родовые угодья – и какие! – с французскими кокотками. Таких да еще жалеть!
У ворот квартиры, на завалинке, сидел Чурилин и вскочил, завидев Теркина.
– За вами послали лошадь, Василий Иваныч, доложил он, снимая шапку.
– Накройся! – строго крикнул ему Теркин.
Ему сделалось противно видеть лакейское усердие карлика. И сам-то он не превращается ли в барина выскочку?
На крыльце его встретил приказчик Низовьева – долговязый малый, видом не то дьячок в штатском платье, не то коридорный из плоховатых номеров.
„И народ-то какой держит! – подумал Теркин, – на беспутство миллионы спускает, а жалованье скаредное!“
– Павел Иларионыч сейчас вот за вами фаэтон отправили, – сообщил и приказчик, низко поклонившись крестьянским наклонением головы. И говор у него был местный, волжский.
– Дожидаются меня завтракать? – спросил Теркин.
– Стол накрыт. Пожалуйте.
Из передней он услыхал голоса направо, где поместился Низовьев, узнал голос таксатора и не вошел туда прямо, а сначала заглянул в свою комнату. Там Хрящев смиренно сидел у открытого окна с книжкой. В зальце был приготовлен стол на несколько приборов.
Хрящев встал, и они заговорили вполголоса:
– Имел беседу с господином таксатором, но патрона его еще не видал.
– И как вам показался этот Первач?
– Особа ловкая и живописная, Василий Иваныч.
– Вы с нами будете завтракать?
– Может быть, господину Низовьеву это не покажется?
– Это почему?.. При нем таксатор, а при мне лесовод… и мудрец, – прибавил Теркин и ударил Хрящева по плечу.
– Я хотел было ему представиться в ваше отсутствие, Василий Иваныч, да думаю: не будет ли это презорством?
– Очень уж вы скромны, Антон Пантелеич! – громче выговорил Теркин, оправляя прическу перед дорожным зеркалом. – Как вы сказали… презорство?
– Так точно. Старинное слово. Предки наши так писали и говорили в прошлом веке.
– А я думаю, что этого самого презорства теперь развелось и не в пример больше, чем тогда было.
– Надо полагать, Василий Иваныч, надо полагать.
Короткий, жидкий смех Хрящева заставил и Теркина рассмеяться.
– Так смотрите, Антон Пантелеич, выходите завтракать. Я вас представлю господину Низовьеву.
– Очень хорошо-с… Большой барин из Парижа не взыщет… Одеяние у меня дорожное.
Теркин затворил за собою дверь в залу и у двери в переднюю увидал таксатора.
– А я к вам, Василий Иваныч… Завтрак готов.
– За мной задержки не будет. Можно к Павлу Иларионовичу?
– А он к вам шел… Сейчас я ему скажу.
Первач отретировался, и к Теркину через минуту вышел Низовьев.
Он ожидал молодящегося франта, в какой-нибудь кургузой куртке и с моноклем, а к нему приближался человек пожилой, сутулый, с проседью; правда, с подкрашенными короткими усами на бритом лице, – но без всякой франтоватости, в синем пиджаке и таких же панталонах. Ничего заграничного, парижского на нем не было.
– Весьма рад, – заговорил он с легкой картавостью и подал Теркину руку.
Вежливость его тона пахнула особым барским холодом.
– Спасибо за гостеприимство, – сказал Теркин, чувствуя, что имеет дело с барином не такого калибра, как „Петька“ Зверев. – А ежели не поладим, Павел Иларионович?
– Мне останется удовольствоваться беседой с вами.
– Вы с своим поваром ездите?
– Нет, мне приказчик приготовляет. Милости прошу. Николай Никанорыч, – обратился он к таксатору, – прикажите подавать!
Когда Первач вышел в переднюю, Теркин наклонился к Низовьеву и потише сказал:
– Со мной лесовод… Вы позволите и ему позавтракать с нами?
– Сделайте одолжение… Мне Николай Никанорыч говорил. Вы – у себя дома.
Низовьев обезоруживал своей воспитанностью, и неприятно-дворянского в нем ничего не сквозило. Да и по виду он был более похож на учителя или отставного офицера из ученых.
„Ужели он женолюб?“ – подумал Теркин и никак не мог пристегнуть к нему какую-нибудь парижскую блудницу, требующую подношений в сотни тысяч.
– Антон Пантелеич! – позвал он Хрящева.
Тот вышел, стыдливо обдергивая борты своего твидового пальтеца.
– Имею честь кланяться, – выговорил он, скромно не подавая руки. – Антон Пантелеев Хрящев.
– Весьма рад, – повторил Низовьев, ласково ему поклонился и протянул руку. – Вы, я слышал, видели мою дачу?
– Точно так.
– И, смею надеяться, нашли ее в порядке?
– В изрядном порядке. Василий Иваныч сам вам сообщит.
Первач объявил, что кушанье сейчас подадут. Водка и закуска стояли на том же столе. Низовьев сам водки не пил, но угощал гостей все с той же крайней вежливостью. При нем и у таксатора тон сделался гораздо скромнее, что Теркин тотчас же отметил; да и сам Теркин не то что стеснялся, а не находил в себе уверенности, с какой обходился со всяким народом – будь то туз миллионщик или пароходный лоцман. Антон Пантелеич оставался верен себе: так же говорил и держал себя; такая же у него была усмешка глаз и губ, из-под которых выглядывали детские, маленькие, желтоватые зубы. Прислуживали приказчик и кучер.
За первым блюдом деловой разговор еще не завязался, и Теркин тотчас распознал в парижском барине– лесовладельце очень бывалого человека, превосходно усвоившего себе приемы русских сделок.
После завтрака Первач и Хрящев остались в зале. Деловой разговор патронов подходил к концу в комнате Теркина.
С цены, какую Низовьев назначил своей даче – еще в письме из Парижа, – он не желал сходить. В Васильсурске он удачно запродал свою партию строевого леса и так же выгодно запродал партию будущей навигации. Теркину досадно было на себя, что он сам оттянул сделку и не окончил ее тремя неделями раньше, когда Низовьев еще не знал, какие в нынешнем году установятся цены на лесной товар.
– В вас, почтеннейший Василий Иваныч, – говорил Низовьев, тихо улыбаясь, сквозь дым папиросы со слащавым запахом, – мне приятно было видеть представителя новой генерации деловых людей на европейский образец. Вы берете товар лицом. Мне нет надобности продавать дачу за бесценок. Если она не найдет себе такого покупателя, как ваша компания, на сруб у меня ее купят на двадцать процентов дороже.
– На сруб? – вырвалось у Теркина. – Уж и то прискорбно, что господа лесовладельцы, принадлежащие к дворянскому сословию, выказывают такое равнодушие к своим угодьям.
– Это камешек и в мой огород?
Низовьев прищурил свои подслеповатые, умные глаза.
– Извините за откровенность! Ведь вы, коли не ошибаюсь, желаете совсем отделаться от ваших лесов и перевести капитал за границу?..
– Может быть… Разве это преступление?
– С известной точки, да.
– Ой-ой! Как строго! Вы, как говорят московские остряки, – патриот своего отечества?
– Хотя бы и так Павел Иларионович! я выразился сейчас, что прискорбно видеть это; но, как представитель компании, я должен радоваться. По крайности, промысловые люди взялись за ум и хотят сохранить отечеству такое благо, как леса Поволжья.
– Именно. Вам, промысловым людям, как вы изволите называть, надо благословлять эту неспособность русских землевладельцев держать в своих руках хозяйство страны… Было время – и я мечтал служить отечеству.
„А теперь ты в француженок всаживаешь миллионы“, – добавил мысленно Теркин и начал бояться, как бы раздражение не начало овладевать им.
Низовьев сделал жест рукой, в которой была папироса.
– Признаюсь, – продолжал он медленнее и с блуждающей усмешкой, – только дела заставляют меня возвращаться на Волгу и вообще в Россию.
– А то совсем пропадай она, эта Россия? – спросил Теркин с вызывающим жестом головы.
– У кого больше веры в нее, тот пускай и действует. Вот, например, в лице вашем, Василий Иваныч, я вижу что-то новое. Люди, как вы, отовсюду выкурят таких изменников своему отечеству, как мы, грешные.
Сдержанный смех докончил его фразу.
Теркин услыхал в ней скрытую иронию.
„Ладно, – подумал он, – в инвалиды записываешься, а на дебоширство с француженками хватает удали!“
– Всякому свое, Павел Иларионыч, – сказал он несколько бесцеремоннее и, на особый лад взглянув на Низовьева, подумал: „мы, мол, знаем, каков ты лапчатый гусь“. – Нашему брату, разночинцу, черная работа; господам – сниманье сливок…
– Сливки! Сливки!.. Это не великодушно, Василий Иваныч. Насчет сливок, – и он подмигнул Теркину, вам некому завидовать.