bannerbannerbanner
Василий Теркин

Петр Дмитриевич Боборыкин
Василий Теркин

Полная версия

Но вся эта передряга в банке прямо не касается его родственника. А между тем тот точно сам попался. У него имение заложено – „да у кого есть незаложенное имение?“ – но давным-давно, еще отцом его, в одном из столичных банков; а недавно он, получив добавочную сумму, перезаложил его в дворянский центральный банк. И эти деньги он уже прожил. Живет он чересчур шибко, с тех пор как связался с этой бабенкой, бывшей женой акцизного чиновника. Он ее развел, мужу-„подлецу“ заплатил отступного чуть не сорок тысяч; развод с венчанием обошелся ему тысяч в десять, если не больше. За границу она его увезла; целых полгода они там путались, в рулетку играли. Франтиха она самая отчаянная. По три дюжины у нее всего нижнего белья и обуви, и все шелковое, с кружевами; какого цвета рубашка, такого и чулки, и юбка. Даром что бывшая жена акцизного, а смотрит настоящей французской кокоткой. И вот, с самого своего предводительства, третий год он с ней так мотает. В Москву ездят чуть не каждый месяц, и непременно в „Славянском Базаре“ отделение берут. В уездном городишке умудряются проживать на одно хозяйство больше пятисот рублей в месяц.

Он был прежде председателем управы. И когда сдавал должность, оказалась передержка. Тогда дело замяли, дали ему время внести в несколько сроков. Теперь в опеке завелись сиротские и разные другие деньги. Иван Захарыч сдал ему сполна больше двадцати тысяч, и с тех пор стало известно, что по двум имениям, находящимся в пожизненном пользовании жены, хранятся процентные бумаги от выкупов, которые состоялись поздно – уже после того, как он ушел из предводителей. Кажется, тысяч на тридцать, если не больше.

Когда родственник его, теперешний предводитель, начал ему намекать на „тиски“, в какие может попасть, Иван Захарыч сейчас же подумал: „уж не запустил ли лапу в сундук опеки?“ Может ли он отвечать за него? По совести – нет. Да и не за него одного… Ведь и директора банка – тоже дворяне, пользовались общим доверием, как себя благородно держали… А теперь вон каких дел натворили!..

Иван Захарыч считал себя выше подобных недворянских поступков. Этим он постоянно преисполнен. Если при залоге имений он добился высокой оценки, то все же они стоят этих денег, хотя бы при продаже с аукциона и не дали такой цены. Он в долгу у обеих сестер, и ему представляется довольно смутно, чем он обеспечит их, случись с ним беда, допусти он до продажи обоих имений. Конечно, должны получиться лишки… А если не найдется хорошего покупателя?

Ему всегда кажется, что, как бы он ни принужден был поступить, все-таки он останется благородным человеком, представителем рода Черносошных – последним в роде, мужского пола… У него, кроме Сани, две незаконных дочери. Если б он даже и женился на их матери и выхлопотал им дворянские права, они – девочки. Будь хоть один мальчик – он бы женился. Они с матерью обеспечены, хоть и небольшим капиталом.

А Саня?

Но Саня – не его дочь. Он давно помирился с тем, что его жена изменила ему. У него в столе лежат письма того „мусьяка“, очутившиеся в руках сестры Павлы, которая ему и доказала, что покойная жена не заслуживала памяти честной женщины. Он не мстит Сане за вину матери, но и не любит ее, на что имеет полное право. Выдать ее поскорее замуж! Приданого тысяч десять… Родовых прав у нее никаких нет. Ее мать была бедная пепиньерка.

Десять тысяч – не малые деньги, по нынешнему времени, даже и для барышни из хорошего дома; да ведь и их надо припасти. Вместе с долгом обеим сестрам, по сохранным распискам, ему придется заплатить кругленькую цифру чуть не в пятьдесят тысяч.

Продажа лесной дачи даст больше, но на охотника. Он думал было занять у предводителя, а тот начал сам просить взаймы хоть тысячу рублей, чтобы поехать в губернский город и там заткнуть кому-то „глотку“, чтобы не плели „всяких пакостных сплетен“.

Иван Захарович все живее и живее чувствовал, что он близок к краху, и не один он, а все почти, подобные ему, люди. Но обвинять себя он не мог. Жил, как пристойно дворянину, не пьяница, не картежник. Есть семейство с левой стороны, – так он овдовел молодым, и все это прилично, на стороне, а не дома.

Ему было себя ужасно жаль. Не он виноват, а проклятое время. Дворяне несут крест… Теперь надумали поднимать сословие… Поздно локти кусать. Нельзя уже остановить всеобщее разорение. Ничего другого и не остается, как хапать, производить растраты и подлоги. Только он, простофиля, соблюдал себя и дожил до того, что не может заплатить процентов и рискует потерять две прекрасные вотчины ни за понюшку табаку!

И все-таки он не изменяет себе ни в обхождении, ни чувстве своего дворянского превосходства, не ругается, не жалуется, не куксит. Это – ниже его.

Придется пустить себе в лоб пулю – он это сделает с достоинством. Но до такого конца зря он себя не допустит.

VIII

Иван Захарович надел домашнюю „тужурку“ – светло– серую с голубым ободком, – сел в кресла и стал просматривать какие-то бумаги.

– Можно? – окликнул Первач в полуотворенную дверь.

Он тоже переоделся в черный сюртук.

– Войдите, войдите, Николай Никанорыч! Весьма рад!

На таксатора Иван Захарович возлагал особенные надежды. Да и сестра Павла уже говорила, что следует с ним хорошенько столковаться – повести дело начистоту, предложить ему „здоровую“ комиссию.

– А я сейчас от Павлы Захаровны, – сказал Первач, подавая руку.

– Это хорошо. Она мои обстоятельства прекрасно знает.

Речистостью Иван Захарович не отличался. Всякий деловой разговор стоил ему не малых усилий.

– Павла Захаровна – особа большого ума… и ваши интересы превосходно понимает.

– И что же?.. Стало быть?..

– Она того мнения, что лесную дачу и усадьбу с парком надо продать безотлагательно.

– Легко сказать… Цены упадут. Вот и Низовьев продает.

– Его лес больше, но хуже вашего, Иван Захарыч. И теперь, после надлежащей таксации, производимой мною…

– Все это так, Николай Никанорыч. Но я от вас не скрою… Платеж процентов по обоим имениям может поставить меня…

– Понимаю!.. Видите, Иван Захарыч… – Первач стал медленно потирать руки, – по пословице: голенький – ох, а за голеньким – Бог… Дачу свою Низовьев, – я уже это сообщил и сестрице вашей, – продает новой компании… Ее представитель – некий Теркин. Вряд ли он очень много смыслит. Аферист на все руки… И писали мне, что он сам мечтает попасть поскорее в помещики… Чуть ли он не из крестьян. Очень может быть, что ему ваша усадьба с таким парком понравится. На них вы ему сделаете уступку с переводом долга.

– Тяжело будет расстаться с этой усадьбой. Она перешла в род Черносошных…

– Понимаю, Иван Захарыч. Зато на лесной даче он может дать по самой высшей оценке.

– Хорошо, если бы вы…

– Я не говорю, что мне удастся непременно попасть на службу компании, но есть шансы, и весьма серьезные.

– Ах, хорошо бы!.. Будьте уверены, я с своей стороны…

У Ивана Захаровича не хватило духа досказать. Это была сделка… Пускай за него сторгуется сестра Павла.

Первач опустил ресницы своих красивых глаз. Он уже выслушал от Павлы Захаровны намеки на то, что вместе с хорошей комиссией можно получить и руку ее племянницы. „Сухоручка“ дала ему понять и то, что будь Саня любимая дочь и племянница Ивана Захарыча и ее, Павлы Захаровны, ему, землемеру, хоть и ученому, нечего было бы и мечтать о ней… Но это его не восхитило… За Санечкой дадут какую-нибудь малость… И кто их знает, – они, быть может, эти старые девы, ловят его, и наливочкой подпаивают, и сквозь пальцы смотрят на то, как барышня начинает с ним амуриться… Другое дело, если он выговорит себе порядочный куш при продаже лесной дачи… по крайней мере тысяч в десять. Да и это не очень-то соблазнительно… Женись, накладывай на себя ярмо, девочка – глупенькая, через три-четыре года раздобреет, народит детей – и возись со всей этой детворой!

Все это Первач сообразил прежде, чем пришел сюда. Но он не желал выставлять себя „лодырем“.

– Позвольте вам заметить, Иван Захарыч, – заговорил он, меняя тон, – что у каждого человека есть своя присяга. Я – по совести – считаю вашу лесную дачу хоть и вдесятеро меньше, чем у Низовьева, моего главного патрона в настоящую минуту, но по качеству выше. И оценка ей сделана была очень низкая при проекте залога в банк.

– Еще бы! – вырвалось у Ивана Захарыча.

– Но я не могу же не способствовать продаже низовьевской дачи… тем более что у них с компанией все уже на мази…

– Я и не требую! Помилуйте!

– Другое дело – заохотить представителя компании, этого Теркина. Если же ему самому приглянется и ваша усадьба с парком, то надо будет на этом особенно поиграть. Вряд ли у него есть свои большие деньги. Разгорятся у него глаза на усадьбу – мой совет: продать ему как можно сходнее.

– Такую усадьбу! Николай Никанорыч! Родовая вотчина… И парк!.. Знаете, тяжело… Всякий дворянин…

– Понятное дело! Но ведь вы можете лишиться ее за бесценок… Из-за недоимок банку!

– Я как-нибудь…

Иван Захарыч чувствовал, что говорит на ветер, что кредиту у него нет, что он и не имеет права надеяться…

– Положим… Вы извернетесь… За оба имения вам – позвольте узнать – сколько приходится платить в год?

Иван Захарыч сказал цифру.

– Деньги не особенно большие; но надо их добыть.

– Да, да, – повторил Иван Захарыч.

Его обычная кисловатая усмешка не исчезла с губ; но головы он уже не держал так высоко.

– Душевно рад бы был и в этом оказать вам содействие, многоуважаемый Иван Захарыч…

В голове Первача мелькнуло соображение: „пожалуй, и за таксаторскую работу ничего не заплатит этот гусь, так поневоле придется его выручить“.

– Душевно рад был бы, – повторил он после маленькой паузы. – Положим, у того же Низовьева я мог бы, в виде личного одолжения…

Иван Захарыч начал краснеть. Этакий „шмерц“, землемеришка, а говорит с ним, Черносошным, точно начальник с просителем, хоть и в почтительном тоне… Нечего делать… Такие времена! Надо терпеть!

 

– В виде личного одолжения, – повторил он фразу Первача.

– Достать эту сумму… Но эти богачи – хуже нашего брата, трудового человека… Очень может быть, что вот он приедет и перед миллионной сделкой у него в бумажнике – какая-нибудь тысчонка рублей.

– Очень может быть! – повторил Иван Захарыч.

На его низком крутом лбу стал выступать пот. Разговор уже тяготил его, давил ему виски.

– Но предположим, – продолжал Первач, замедляя свою дикцию и затянувшись длинной струей дыма, – предположим, что мы добудем эти деньги…

„Мы, – повторил мысленно Иван Захарыч, – вон как поговаривает… Времена такие!..“

– Ваша сестрица Павла Захаровна весьма резонно замечает, что это была бы только отсрочка… краха…

„Вон какие слова употребляет! Крах!.. И терпи!“ – подумал Иван Захарыч.

– Извините… я называю крахом…

– Да, да, нынешнее слово, я знаю…

– Слово настоящее, Иван Захарыч. Зачем же доводить себя?

– Конечно, конечно.

– Момент наступает самый для вас благоприятный. Надо его ловить!.. Без ложной скромности скажу – мое посредничество…

– Я понимаю, я чувствую, Николай Никанорыч.

– Только вы мне не мешайте. Следует половчее подойти к этому Теркину. Я не скрою – мой личный интерес тут тоже замешан, но для вас это еще важнее.

– Совершенно верно.

– Работа моя по вашей даче будет кончена много-много через три-четыре дня… На днях же прибудет в Заводное и Теркин.

– Этот агент?

– Не агент, Иван Захарыч, а главный воротила компании. Но я еще не кончил… Сообразите: ежели вы упустите момент…

Раздался сдержанный вздох Ивана Захарыча.

– Крах неизбежен… Дошли до вас слухи о том, каких дел наделали директора банка?.. Я сегодня утром слышал… Вы ведь были в городе… Там, наверно, знают…

– Дурные слухи… Но ведь, знаете, на дворянство везде клевещут.

– Полно, так ли?

Острые глаза Первача остановились на Иване Захарыче.

– Поговаривают, что и здешний предводитель… Вы извините… Он, кажется, ваш родственник?

– Дальний!

– Вы к нему заезжали?

– Как же.

– Ну, разумеется, он скрывает?

– Не знаю.

Ивану Захарычу делалось невмоготу.

– Стало быть, если не компания, крах неизбежен, заключил Первач. – Банк может прекратить платежи, имения упадут, вы загубите и усадьбу с парком, и лесную дачу за какую-нибудь презренную недоимку.

Дверь отворилась с жидким скрипом. Прохор просунул голову и доложил:

– Барышня Павла Захаровна просят кушать чай.

– Тиски! Тиски! – почти крикнул Иван Захарыч, вскочил с кресел и отер лоб платком. Лоб весь был влажный.

„Крах!“ – выговорил он про себя и почувствовал холод в коленях.

IX

Половодье проникло к самому частоколу одной из двух церквей села Заводного.

Пономарь лениво звонил к вечерне, когда в ограду вошел рослый барин, в синем пальто и низкой поярковой шляпе.

Это был Теркин.

Он не постарел, но похудел в лице, держался не так прямо, как в прошлом году, и бороду запустил.

Сегодня утром приехал он в Заводное и осматривал лесную дачу помещика Низовьева. С ним он должен был видеться в уездном городе – верстах в пятнадцати от берега, по старой московской дороге.

Пономарь звонил внизу, около паперти колокольни, и тянул за веревку, стоя одной ногой на ступеньке, – старый пономарь, с косицей седеющих волос, без шапки, в нанковом подряснике.

Он остановился и спросил Теркина:

– Вам – батюшку?

– Нет, я бы хотел на колокольню.

– На колокольню? – переспросил пономарь.

Теркин вместо ответа сунул старику рублевую бумажку. Тот совсем бросил веревку и засуетился.

– На разлив поглядеть желаете? Это точно… Вид превосходный.

И он засуетился.

– Вы, любезнейший, делайте свое дела. Я один подымусь…

Бодрым, молодым движением Теркин юркнул в дверку и поднялся наверх. Пономарь продолжал звонить, засунув бумажку в карман своих штанов. Он поглядывал наверх и спрашивал себя: кто может быть этот заезжий господин, пожелавший лезть на колокольню? Из чиновников? Или из помещиков?.. Такого он еще не видал. Да в село и не заезжают господа. Купцы бывают, прасолы, скупщики меда, кож, льну… Село торговое… Только этот господин не смотрит простым купцом. Надо будет сказать батюшке. А он еще не приходил…

На колокольне Теркин стал в пролете, выходившем на реку… Немного правее зеленел парк усадьбы Черносошных, и крыша дома отделялась темно-красной полосой. Он вынул из кармана пальто небольшой бинокль и долго смотрел туда.

Сколько лет утекло с того дня, когда он, впервые, мальчуганом, попал с отцом в Заводное и с этой самой колокольни любовался парком барской усадьбы, мечтал, как о сказочном благополучии, обладать такой усадьбой! Барского дома он и тогда не видал как следует, но воображал себе, что там, позади парка, роскошные палаты. До боли в висках любовался он усадьбой, и вот судьба привела его сюда же главным воротилой большой компании, скупающей леса у помещиков. Он – душа этого дела. Его идея – оградить от хищничества лесные богатства Волги, держаться строго рациональных приемов хозяйства, учредить „заказники“, заняться в других, уже обезлесенных местах системой правильного лесонасаждения.

Судьба!.. И этот парк, восхищавший его в детстве, уцелел, точно на диво, чтобы сделаться его собственностью. Ему уже писал таксатор, нанятый Низовьевым – главным продавцом в здешнем крае, – что усадьбу Заводного с парком можно приобрести на самых выгодных условиях. Этот таксатор, видимо, желает поступить на службу компании. Они должны видеться в городе. Нарочно приехал он двумя днями раньше, чем назначил, взяв с собою своего верного человека – практика-лесовода. Они осмотрели сегодня дачу Низовьева. Таксаторская работа произведена толково и даже с разными нынешними „штучками“. Есть, однако, немало беспорядочных порубок. Тот же таксатор писал ему, что у владельца усадьбы с парком лесная дача тоже продается. Если она стоящая, можно ее пристегнуть к даче Низовьева.

А усадьба с парком?

Теркин разглядывал в бинокль очертания парка, лужайки и купы деревьев, с нежной зеленью и кое-где еще полуголыми ветвями… Его начала разбирать такая же охота владеть всем этим, как и в детстве, когда он влезал на ту же колокольню, или „каланчу“, как он выражался по-кладенецки. Он может действовать по своему усмотрению – купить и усадьбу с парком, сделать их центром местного управления, проводить здесь часть лета… И когда захочет, через два-три года компания уступит ему в полную собственность. Цену он даст настоящую.

Все осуществимо! И чувство удачи и силы никогда еще не наполняло его, как теперь, вот на этой колокольне. Ему самому не верится, что в каких-нибудь два года он – в миллионных делах, хоть и не на свой собственный капитал. Начал с одного парохода, завел дело на Каспийском море, а теперь перемахнул на верховья Волги, сплотил несколько денежных тузов и без всякого почти труда проводит в жизнь свою заветную мечту. И совесть его чиста. Он не для „кубышки“ работает, а для общенародного дела. С тех пор как деньги плывут к нему, он к ним все равнодушнее – это несомненно. Прежде он любил их, – по крайней мере ему казалось так; теперь они – только средство, а уж никак не цель… Пачки сторублевок, когда он считает их, не дают ему никакого ощущения – точно перелистывает книжку с белыми страницами.

Глаза утомились глядеть в бинокль. Теркин положил его в футляр и еще постоял у того же пролета колокольни. За рекой парк манил его к себе, даже в теперешнем запущенном виде… Судьба и тут работала на него. Выходит так, что владелец сам желает продать свою усадьбу. Значит, „приспичило“. История известная… Дворяне-помещики и в этом лесном углу спустят скупщикам свои родовые дачи, усадьбы забросят… Не одна неумелость губит их, а „распуста“.

Теркин опять употребил мысленно свое слово, переделанное им на русский лад и подслушанное у одного инженера-поляка.

Повально воруют везде: в банях, опеках, земских управах, где только можно, без стыда и удержу. Как раз он – из губернского города, где собирается крупный скандал: в банке проворовались господа директора, доверенные люди целой губернии – и паника растет; все кинулись вынимать свои вклады. У кого есть еще что спускать, бессмысленно и так же бесстыдно расхищают, как этот Низовьев, стареющий женолюбец, у которого Париж не оставит под конец жизни ни одной десятины леса.

Разве он, Теркин, не благое дело делает, что выхватывает из таких рук общенародное достояние? Без воды да без леса Поволжье на сотни и тысячи верст в длину и ширину обнищает в каких-нибудь десять– двадцать лет. Это не кулачество, не спекуляция, а „миссия“! И она питает его душу. Иначе приходилось бы чересчур уж одиноко стоять среди всей этой, хотя бы и кипучей, деловой жизни.

Сердце, молодая еще кровь, воображение, потребность женской ласки – точно замерли в нем. За целый год был ли он хоть единожды, с глазу на глаз, в увлекательной беседе с молодой красивой женщиной?.. Ни единого раза… Не лучше ли так?

Теркин опустил голову. На колокольне было тихо. Пономарь отзвонил. В церковь давно уже прошел священник. Народ собирался к службе полегоньку.

Медленно спустился он по крутой лесенке, но с паперти в церковь не зашел. Ему пора было ехать в город. Он остановился у приказчика, заведующего лесным промыслом помещика Низовьева и сплавом плотов вниз по Волге, к городу Васильсурску, куда съезжаются каждый год в полую воду крупные лесохозяева. Оттуда и ждали Низовьева завтра или послезавтра.

Село Заводное немного напоминало Теркину его родной Кладенец видом построек, базарной площадью и церквами; но положение его было плоское, на луговом берегу. К северу от него тянулись леса, еще не истребленные скупщиками, на сотню верст. Когда-то там водились скиты… В самом селе не было раскольников.

На улице стояла послеобеденная тишь.

Приказчик Низовьева занимал чистенький домик, на выезде. Он до обеда уехал в город – приготовить квартиру, где и Теркин должен был остановиться, вместе с Низовьевым. От него узнал он, что предводителем в уезде – Петр Аполлосович Зверев.

„Да это – наш Петька!“ – сообразил Теркин, но не сказал, что они – товарищи по гимназии.

Внезапной встрече с своим участником в школьной истории с учителями он не очень обрадовался и не смутился ею: все это было уже так далеко! Он вспомнил только угрозу Звереву, если тот ничего не сделает для его названого отца, когда они бросили жребий… Ивана Прокофьева и старуху его он прокормил на свои деньги и ни к кому не обратился за помощью. И сам не погиб! „Петька“, вероятно, такая же тупица, какою был и в гимназии. Положению его он не завидовал. Наверно и у него найдется что-нибудь продажное; мирволить он ему не станет, не будет ему выказывать и никаких аттенций. Со всеми местными властями он держит себя суховато, не допускает никакого запанибратства.

X

Тарантас покачивал свой широкий валкий кузов, настоящий купеческий тарантас, какие сохранились еще везде, где надо ездить по старым большим дорогам и проселкам.

Ехать было довольно мягко, без пыли – от недавнего дождя, по глинистому грунту. Наезженная колея держалась около одного края широчайшего полотна, вплоть у берез; за ними шла тропка для пешеходов. Солнце только что село. Свежесть все прибывала в воздухе.

Теркина везла тройка обывательских на крупных рысях. Рядом с ямщиком, в верблюжьем зипуне и шляпе „гречушником“, торчала маленькая широкоплечая фигура карлика Чурилина. Он повсюду ездил с Василием Иванычем – в самые дальние места, и весьма гордился этим. Чурилин сдвинул шапку на затылок, и уши его торчали в разные стороны, точно у татарчонка. В дорогу он неизменно надевал вязаную синюю фуфайку, какие носят дворники, поверх жилета, и внакидку старое пальто.

В тарантасе надо было лежать на сене, покрытом попоной, с дорожными подушками за спиной.

– Антон Пантелеич! – окликнул Теркин своего спутника.

– Ась?

Тот, задумчиво смотревший в другую сторону, повернул к нему свое лицо, круглое, немного пухлое, моложавое лицо человека, которому сильно за сорок, красноватое, с плохо растущей бородкой. На голове была фуражка из синего сукна. Тень козырька падала на узкие серые глаза, добрые и высматривающие, и на короткий мясистый нос, с маленьким раздвоением на кончике.

Антон Пантелеич Хрящев сидел, подавшись несколько вперед, в аккуратно застегнутом, опрятном драповом пальто, без перчаток. Его можно было, всего скорее, принять за управляющего. Немного сутуловатый и полный в туловище, он был на целую голову ниже Теркина.

– Посмотрите-ка… Удивительно, как это березы по сие время уцелели.

– Действительно, Василий Иваныч. И не здесь только, а и в полустепных губерниях – в Тамбовской, в Орловской. И там еще ракиты на перевелись по старым дорогам.

 

Хрящев говорил жидковатым хриплым тенорком, придыхая на особый лад, чрезвычайно мягко и осторожно. Сегодняшний осмотр лесной дачи помещика Низовьева показал Теркину, что он приобрел в этом лесоводе отличного практика и вдобавок характерного русака, к которому он начал присматриваться с особенным интересом.

Хрящева ему рекомендовали в Москве. Он учился когда-то в тамошней сельскохозяйственной школе, ходил в управляющих больше двадцати лет, знал землемерную часть, мог вести и винокуренный завод, но льнул больше всего к лесоводству; был вдов и бездетен.

Между ними сразу установили связь их симпатия к лесу и ненависть к расхищению лесных богатств. Когда Теркин окликнул Антона Пантелеича, тот собирался высказать свое душевное довольство, что вот и ему привелось попасть к человеку „с понятием“ и „с благородством в помышлениях“, при „большой быстроте хозяйственного соображения“.

Он любил выражаться литературно, книжки читал по зимам в большом количестве и тайно пописывал стихи в „обличительном“ и „философическом роде“.

– Василий Иваныч, – вдруг заговорил он, повернувшись всем туловищем к Теркину, – позвольте мне отблагодарить вас за сегодняшний день…

– В каких же смыслах, Антон Пантелеич? – ответил шутливо Теркин.

– Объезжая с вами дачу господина Низовьева, я в первый раз во всю мою жизнь не скорбел, глядя на вековой бор, на всех этих маститых старцев, возносящих свои вершины…

– Любите фигурно выражаться, Антон Пантелеич! – перебил Теркин и ударил его по плечу.

Хрящев потупил глаза, немного сконфузившись.

– Прошу великодушно извинения… Я чудаковат, – это точно; но не заношусь, не считаю себя выше того, что я собою представляю. С вами, Василий Иваныч, если разрешите, я буду всегда нараспашку; вы поймете и не осудите… Разве я не прав, что передо мною… как бы это выразиться… некоторая эмблема явилась?

– Эмблема?

– А как же-с? Продавец – прирожденный барин, а покупатель – вы, человек, сам себя сделавший, так сказать, радетель за идею, настоящий патриот… И родом вы из крестьянского звания – вы изволили это мне сами сообщить, и не затем, чтобы этим кичиться… Эмблема-с… Там – неосмысленное и преступное хищение; здесь – охрана родного достояния! Эмблема!

– Эмблема! – повторил Теркин и тихо рассмеялся.

Излияния Антона Пантелеича он не мог счесть грубой лестью. Сквозь сладковатые звуки его говора и книжные обороты речи проглядывала несомненная искренность. И чудаковатость его нравилась ему. В ней было что-то и стародавнее, и новейшее, отзывавшее „умными“ книжками и обращением с „идейными“ людьми.

– Некоторое преобразование, Василий Иваныч! Изменяют земле господа вотчинники. Потомки предков своих не почитают…

– И предки-то были тоже сахары-медовичи…

– Все конечно. В тех пребывало этакое чувство… как бы сказать… служилое… Рабами возделывали землю, – это точно; но, между прочим, округляли свои угодья, из рода зря не выпускали ни одной пустоши, ни одного лесного урочища. И службу царскую несли.

– Кормились знатно на воеводствах!

– Ходили тоже и на войну… Даром-то поместий в те поры не давали. Этакое лесное богатство, хоть бы у того же самого господина Низовьева… И вырубать его без пощады… все равно что первый попавшийся Колупаев…

– Щедрина почитывали? – спросил Теркин.

– Есть тот грешок… И ежели господин Низовьев ученого таксатора пригласил, то, видимое дело, для того лишь, чтобы товар с казового конца показать…

– А вы как находите, Антон Пантелеич, – перебил Теркин тоном хозяина, – нужно нам таксатора брать или обойдемся и без него?

Спросил он это не без задней мысли.

Хрящев поглядел на него из-под козырька своего картуза, сложил на животе пухлые руки, еще не успевшие загореть, и, поведя плечами, выговорил:

– Полагаю.

– Работа у этого Первача, – продолжал Теркин, довольно чистая, но что-то он чересчур во все суется и норовит маклачить.

– К приварку – не в виде мяса, а презренного металла – ныне все получили пристрастие… Уж не знаю, кого вы возьмете на службу компании, Василий Иваныч, только специалиста все-таки не мешает… Про себя скажу – кое-чему я, путем практики, научился и жизнь российских лесных пространств чую и умом, и сердцем… Но никогда я не позволю себе против высшей науки бунтовать.

Теркин улыбнулся ему одобрительно.

– Посмотрим… Коли окажется не очень жуликоват…

Он не досказал, вдохнул в себя струю засвежевшего весеннего воздуха, потрепал Хрящева по плечу и засмеялся.

– Антон Пантелеич!.. Смотрю я на вас, слушаю… и не могу определить – в каком вы, собственно, быту родились… А, кажется, не мало всякого народа встречал, особливо делового и промыслового.

Лицо Хрящева растянула вширь улыбка, и он показал редкие, точно детские зубы.

– В каком быту-с? По сладости речи ужели не изволите распознавать во мне косвенного представителя левитова колена?

– Духовного звания вы?

– По матушке. Она была из поповен деревенских… Отец происходил из рабского состояния.

– Из крепостных?

– Вольноотпущенный, мальчиком в дворовых писарях обучался, потом был взят в земские, потом вел дело и в управителях умер… Матушка мне голос и речь свою передала и склонность к телесной дебелости… Обликом я в отца… Хотя матушка и считала себя, в некотором роде, белой кости, а батюшку от Хама производила, но я, грешный человек, к левитову колену никогда ни пристрастия, ни большого решпекта не имел.

– Так мы с вами в одних чувствах, – сказал Теркин и еще ласковее поглядел на Хрящева.

– Знаю их жизнь достаточно… все их тяготы и нужды… Провидению угодно было и мою судьбу на долгие годы соединить с девицей того же колена.

– Ваша покойная жена…

– Так точно… В управительском звании это всего скорее может быть. Выбор-то какой же в деревне? Поповны везде есть… Моя супруга была всего дьяконская дочь… В ней никаких таких аристократических чувств не имелось. И меня она от Хама не производила, хотя и знала, что я – сын вольноотпущенного.

Он на минуту смолк и отвернулся.

– Что ж?.. Прожили… как дай Бог всякому… А что бездетны были – не ее вина… Я теперь бобыль. И утешение нахожу в созерцании, Василий Иваныч… Вот почему и к лесу моя склонность все растет с каждым годом.

Еще раз потрепал его по плечу Теркин, лег головой на подушки и вытянул ноги.

Тарантас спустился с дороги в лощину. Левее, на пригорке, забелела колокольня. Пошли заборы… Переехали мост и стали подниматься мимо каких-то амбаров, а минут через пять въехали на площадь, похожую на поляну, обстроенную обывательскими домиками… Кое-где в окнах уже замелькали огоньки.

XI

Чурилин вкатился и у двери доложил:

– Приказали кланяться и благодарить… Очень рады. Прислали пролетку. Сами хотели ехать, да у них нога ушиблена, – не выезжают.

Теркин сидел у стола за самоваром, вместе с Хрящевым, в первой, просторной комнате квартиры, нанятой приказчиком Низовьева, уехавшим рано утром встречать его на ближайшую пароходную пристань. Для всех места хватило. Вдова-чиновница отдавала весь свой домик; сама перебиралась в кухню.

Чурилин вернулся от предводителя Зверева. Теркин, накануне перед тем, как лечь спать, рассудил это сделать. Этот „Петька“ был все же его товарищ. Может, он теперь – большая дрянь, но следовало оказать ему внимание, как местному предводителю.

– Что ж, он лежит?

– Я сам не видал их, Василий Иваныч, они с человеком высылали сказать.

Обернувшись к Хрящеву, пившему чай с блюдечка, Теркин сказал вполголоса:

– Товарищ мой по гимназии… Здешний предводитель.

– Прикажете приготовить одеться? – спросил Чурилин.

– Приготовь.

Карлик вынырнул в дверь.

Хрящеву Теркин охотно бы рассказал в другое время про свои школьные годы. С ним ему удобно и легко. Такого „созерцателя“ можно приблизить к себе, не рискуя, что он „зазнается“.

– Антон Пантелеич! Вы продолжайте пить чай с прохладцей, – сказал он, вставая, – а я оденусь и поеду. К обеду должен быть Низовьев, и подъедет господин Первач… Вот целый день и уйдет на них. Завтра мы отправимся вместе в имение того помещика… как бишь его… Черносошного… владельца усадьбы и парка.

– К вашим услугам, – кротко выговорил Хрящев и неторопливо стал обмывать блюдечко в полоскательной чашке.

„Может, и врет Зверев, – думал Теркин, одеваясь в другой комнате, – сказывается больным, соблюдает свое предводительство… Увидим!“

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru