И снова – Яицкий городок, былой оплот, столица яицкого казачества. Казаки-пугачевцы давненько не видали его: ушли, когда еще златолистая осень была, а теперь зябкая зима лежит, сугробы, стужа.
Вот он, родимый, красуется – весь тут, в кучке! Те же каменные церквушки, те же узкие, кривые, утонувшие в сугробах улочки, обстроенные рублеными избами, украинскими белыми мазанками, есть и кирпичные домишки.
А на взлобке – крепость, кремль. Комендант полковник Симонов немало потрудился над приведением крепости в боевую готовность, он словно знал, что пугачевская вольница обязательно нагрянет и сюда. Да так оно и вышло!
Атаманы за последнее время снова и все упорнее стали напирать на Пугачева:
– Пора, батюшка, надежа-государь, Яицкий-то городок брать. Там всего много, там и зимовать станем. А Оренбург-то обождет, он весь у нас в горсть зажат.
Не желая снимать осады с Оренбурга, Пугачев был согласен послать под Яицкий городок особый отряд под началом дельного казака Михайлы Толкачева. Но башкирские полковники, муллы, князья, не разобрав, в чем дело, решили крупно поговорить с Пугачевым.
В теплых, вывороченных вверх шерстью шубах, в меховых малахаях они ввалились в царский дом и, подогнув ноги, бесцеремонно расселись на полу. Взволнованный Пугачев стоял, прислонясь спиной к горячей печке. Толмачом был широкоплечий крепыш Идорка. Башкирская знать – муллы, князья, полковники, перебивая друг друга, говорили:
– В Яицкий городок мы тебя не пустим. Ты уверил нас, что есть ты государь Петр Федорыч, и обещал Оренбург брать. А взяв Оренбург, сделать так, чтоб губернии не быть и чтоб мы, башкирцы, оной не были подвластны. А замест того ты, бачка-государь, задумал оставить нас на пагубу, которую претерпевали отцы наши, смертью казненные.
И вот наш сказ тебе! – выкрикнул башкирский старшина Кидряс. – Покуда ты не выполнишь своего обещания, мы тебя никуда не выпустим!
– Как же умыслили вы, неразумные, удерживать меня, повелителя вашего? – Пугачев прошелся по горенке, почесал за ухом, задвигал бровями: дело осложнялось. – Чтобы удержать меня, нет такой силы. Я стрела, пущенная из лука, – сказал он миролюбиво, но в сердце его закипала кровь.
– Стрелу, пущенную из лука, можно перенять на лету стрелой встречной, – строптиво возразил Кидряс и запыхтел с таким напором, что обвисшие концы скатерти (он сидел на полу возле стола) заколыхались и вокруг запахло едко кумысом.
– Для учинения нового к Оренбургу приступа я повелел высокие строить лестницы, – сказал Пугачев.
– Знаем.
– Ко мне на помощь идет мой сын, цесаревич Павел Петрович, с тремя генералами. Они ведут много войска.
– Этого не можем знать.
– Так знайте! – не сдерживаясь уже, крикнул Пугачев. По его пальцам пробежала судорога; пальцы сжимались в кулаки и разжимались. – Давилин! Живо сюда портного, чтобы тащил чекмень его высочества...
Еще не дошитый вполне чекмень из тонкого алого сукна с золотыми галунами Пугачев швырнул на головы ближних башкирцев и сказал:
– Вот казацкая сряда сыну моему, его высочеству. Как прибудет сюда, в казаки поверстаю его.
Чекмень переходил из рук в руки, башкирцы оживились, щупали сукно, прищелкивали языками: «Якши, якши... Бульно караша...» Затем снова нахохлились, посматривая на Пугачева хмуро. Седобородый, с живыми черными глазками мулла, капризно оттопырив губы, сказал:
– Ежели ты в Яицкий городок откочуешь, мы от тебя со всем народом нашим тоже утечем!
– Народ не послушает вас.
– А вот посмотрим!
– Они присягу принимали мне.
– Я твой присяга сниму с них, – раздувая седые усы, сказал мулла. – У нас свой присяга.
– Присяга разная, а Бог один... Я им волю дарю, своим царством Башкирия станет жить.
– Знаем! Сначала Оренбург бери.
Пугачев, стиснув уста, задышал шумно через ноздри, хотел крикнуть мулле «собака» – но сдержался. Сказал:
– Ступай мирно по домам. Ответ дам завтра.
– В какую пору? – спросил старшина Кидряс.
– В полдень.
Семеро башкирцев – муллы, полковники, князья – поднялись с полу и, не попрощавшись с Пугачевым, шумной гурьбой вышли. По знаку Пугачева вышел и толмач.
Вся накопившаяся ярость в Пугачеве рвалась наружу. Он залпом опрокинул в горло большой стакан вина, выгнал вон поднявшуюся наверх с веником Ненилу, топнул, крикнул:
– Палача сюда!
Прибывшему Ваньке Бурнову сказал:
– Завтра к полудню чтоб были готовы на виселице семь ожерельев из веревок... Чуешь?
– Чую, царь-отец. Кого ловить прикажешь?
– Сами придут.
Миновал день, миновала ночь.
Поутру явился к Пугачеву Максим Шигаев, покрестился на икону, отдал поклон и, помахивая перстами по раздвоенной бороде, с волнением, но тихим таящимся голосом заговорил:
– Что ты удумал, батюшка, Петр Федорыч?.. Да нешто возможно башкирских начальников принародно вешать? Тут такая растатурица пойдет с башкирским людом, что обери...
– Они в казни повинны, супротивники мои... Смерть им! – закричал Пугачев. – Не встревай в мое дело, Максим Григорьич!
– Дело, батюшка, Петр Федорыч, не твое и не мое. Дело наше мирское.
– Знаю.
– Так на том и порешим, ваше величество. Дело делай, а умей и головы свои жалеть.
– Жалей свою...
– Твоя голова, Петр Федорыч, дороже моей. Твою и жалею! Да ежели бы ты, Боже спаси, повесил их, вся башкирь ушла бы, а за ними и калмыки, и киргизы, и, чего доброго, татары.
– Так как же мне их, изменников, в оглобли-то ввести?
– А никак, ваше величество. Тех семерых, предателей народных, уже нету больше.
– Как так нету? – вскинул крутые брови Пугачев.
– Да так вот и нету! – развел руками Шигаев и, ухмыльнувшись в бороду, закашлялся.
Пугачев вдруг как бы поглупел, он полуоткрыл рот, вопросительно уставился Шигаеву в лицо:
– Уж полно, не повесил ли ты их? Ась?
Шигаев стал рассказывать. Он вчерась видел вышедших от Пугачева башкирских «коноводов», они ругали «батюшку». Затем встретил Ваньку Бурнова, поговорил с ним и, сразу все смекнув, велел ему ставить виселицу среди башкирского стойбища, а Почиталина послал обойти тех семерых смутьянов и сказал им, чтоб они до завтрашних полден никуда из Берды не отлучались. «Для кого виселица ставится?» – спросили они. «Не знаю», – ответил Почиталин.
– Вот и все, батюшка, Петр Федорыч. Вот и все. А в ночь, оседлав коней, все семеро тайно бежали. Да ведь они из богатеев богатеи, с ними пива не сваришь, батюшка! Им – что ты, что Катерина царствующая... Лишь бы их не шевелили!
Пугачев ударил себя по лбу и захохотал.
– Значит, убегли? Туда им и дорога! Море по рыбе не тужит.
Шигаев повернулся к двери. Пугачев остановил его:
– Слышь-ка, Максим Григорьевич! Надо бы башкирцам-то дополнительно в котлы отпустить, да вот праздник у них какой-то на очереди, «ураза», что ли, по-ихнему. Треба им к празднику-то вина откатить бочонок да браги трохи-трохи.
– Больно щедр ты, Петр Федорыч, – насупился Шигаев. – У нас эвона сколько вер всяких. На каждого бога и вина не напасешь.
– А я тебе говорю – выкатить бочонок. Самолично буду на ихнем празднике.
– Под Аллаха никнешь?
– Ну и что?.. С православием – я поп, с расколом – раскольник. А понадобится – и Аллаху поклонюсь, голова не отвалится. Чуешь?
– Чую, чую... раз приказываешь, – сказал Шигаев и поспешил к выходу.
Между тем полковник Симонов как следует приготовился встретить непрошеных гостей. Жену с горемычной Дашенькой он отправил подальше от опасности – в Казань, а сам с воинскими частями принялся за работу. По осени земля была еще талая, и он успел возвести непрерывную линию укреплений. Вновь сооруженный высокий вал с кружевом крепкого частокола из заостренных бревен обоими концами упирался в Старицу[17] и опоясывал часть города с главными зданиями. Церковь и колокольня составляли одну линию с валом, вплотную примыкавшим к их каменным стенам. За вал проникнуть было невозможно: в крепость, кремль тож, вели лишь два входа, запиравшиеся бревенчатыми, окованными железом воротами. На высокой колокольне были устроены под колоколами два помоста с восьмью окнами – во все стороны. На помостах поставлены две пушки при искусных пушкарях. Пушки могли нанести большой вред врагу: при широком обстреле ядра их били вглубь на целую версту. Внутри крепости хранился провиант, боевые припасы, дрова и устроены для нижних чинов теплые землянки.
По приказу Емельяна Иваныча казак Михайло Толкачев уже выступил в поход. В попутных форпостах и мелких крепостях он присоединил к себе казаков и солдат. Жестокий и своевольный, Толкачев всех сопротивлявшихся казнил.
Узнав о приближении к городку толпы пугачевцев, полковник Симонов велел бить в набатный колокол. Стоя с офицерами на валу, возле соборной колокольни, он призывал сбежавшихся казаков войти в крепость, чтобы стать на ее защиту. Вскоре за крепостные стены перебралось около семидесяти казаков – «покорных» и «непокорных»[18]. Много «покорных» осталось при своих домах. Они между собой говорили:
– Мишка Толкачев – зверь! Ежели уйти нам в крепость, выбьет он все наши семьи, а имущество пограбит.
В ночь на 30 декабря Симонов выслал встречу пугачевцам восемьдесят оренбургских казаков под началом старшины Мостовщикова. В семи верстах от городка отряд был окружен мятежниками, казаки передались на их сторону, Мостовщиков брошен в воду.
Утром Толкачев с распущенным знаменем, под звуки рожков и дудок, беспрепятственно вступил в городок. Собравшемуся народу он объявил поклон от царя-батюшки. Не теряя времени, вместе с присоединившимися к нему городскими казаками он двинулся затем к ретраншементу и открыл огонь по крепости. Пугачевцы стреляли с чердаков, из высоких изб или надворных построек, почти вплотную примыкавших к крепостному валу. В своих укрытиях пугачевцы были для ружейных выстрелов неуязвимы.
Симонов решил все ближайшие к крепости строения сжечь и приказал бить по ним раскаленными докрасна ядрами.
Вскоре строения запылали. Ветру не было, и потому пожар далеко не углублялся. Однако мятежники разбежались кто куда. Вдогонку им летели пули с крепостного вала.
Тимоха Мясников прямо с боя, как только пали сумерки, прискакал на коне домой. Рослая бранчливая жена встретила хозяина по-строгому:
– Ах ты, бунтовщик проклятый! Дождешься, краснорожая твоя душа... Качаться тебе в петле!
Но все же сменила гнев на милость, повисла у мужа на шее и даже всплакнула. Тимоха пыхтел, приятно отдувался. Он достал из торбы два господских платья, черную шелковую шаль, большую темную, из куницы, муфту, еще золотое колечко. Жена приняла дары, сказав:
– Дождешься, дождешься, краснорожий! – Однако голос ее на этот раз звучал милостиво.
Жаркая банька, распаренный для здоровья веник можжевеловый, ужин с крепким пивом, ласковые разговоры под пологом в кровати до третьих петухов, освежающий, какого давно не бывало, сон. Вот добро, вот славно!.. Век бы так... Отдыхать, растянувшись на перине, а на левой руке – любимая женушка. Да не тут-то было: опять завтра крепость доведется беспокоить. Того и гляди, пулю в лоб получишь. А во всем проклятый Ванька Чика повинен, это он еще по осени соблазнил Тимоху: поедем да поедем царя смотреть. Вот и досмотрелись! Ну да теперь уж поздно об этом вспоминать. Эх, славно было бы потихоньку да как-нибудь в кусты! Вот ужо государыня войско нашлет да великих генералов, живо нашего батюшку-то сцапают, а нас, дураков, на вечные времена к медведям в гости... Эх, эх!
Так думал не один Тимоха Мясников, так думали многие другие казаки-пугачевцы, с трудом и волненьем засыпая возле баб на теплых перинах.
Да, хороша, приятна человеческому сердцу своя многомилая домашность, свои родные дети, да мать с отцом, да хлебушек свой, да дух в избе, сыздетства знакомый, сверчок в запечье и прочее. Но... отчего же так бывает: вдруг на простор, на кровавую потеху потянет разгульную головушку? Гуляй, казак, дыши вольным ветром, носись с пикой, с саблей возле самой смерти!.. Удаль ли гонит казака на поле битвы или честь велит?
В продолжение трех дней капитан Крылов делал вылазки из крепости, пугачевцы с боем отходили. Пожар еще не кончился. Над взбудораженным городком сизыми облаками плыл дымище, пощелкивали выстрелы, бухали изредка пушки. Выгорела перед крепостью большая, сажен до сотни, площадь. С вала, от соборной колокольни видны устья нешироких улиц, идущих к окраинам. Пугачевцы и все население по ночам устраивали поперек улиц высокие и крепкие завалы из бревен, дров да камня. Симонов принялся громить эти заграждения из орудий. Толкачев струсил, послал к Пугачеву пожилого казака Изюмова за помощью. Он писал: «Оборони, ваше величество, нас от Симонова, а мы тебе все покорны».
Пугачев тотчас выслал на подмогу атамана Овчинникова с полсотней казаков, тремя пушками и единорогом.
Шестого января, в день Крещения, перестрелки не было, а на другой день к городку подъезжал сам Пугачев со свитой и при конвое в пятнадцать человек. В свите – Иван Почиталин, Афанасий Перфильев, в конвое – Варсонофий Перешиби-Нос.
Овчинников с Толкачевым, в сопровождении полсотни казаков, выехали царю навстречу. На окраину городка, куда не могли достать симоновские пушки, сбежались горожане – поглазеть на давно поджидаемого батюшку.
Духовенство в парчовых ризах стояло с хоругвями впереди народа.
Затрезвонили колокола. Казаки сняли шапки, женщины оправили шали и пуховые платки. Сановито подъехал Пугачев. Окинув по-орлиному все сборище, он громко крикнул с коня:
– Здорово, детушки!
Вся толпа, закричав приветствие, посунулась к царскому коню. Еще не проспавшийся со вчерашней праздничной гульбы, старик Денис Пьянов стоял, покачиваясь, впереди всех. Пугачев сразу увидал его, сказал:
– А вот, кажись, и знакомый... Здорово, дедушка Денис! Узнаешь ли меня?
– Как не узнать... – встряхнув локтями, ответил Пьянов и заулыбался. – Узнал, узнал... Ведь дело-то недавно было. У меня на печке-то бок о бок лежали мы с тобой.
– Я тогда Емельян Иванов был, купцом назвал себя. А таперь я царь твой и всея России, Петр Федорович Третий, император. Я хлеб-соль твою помню, дедушка Денис. Служи мне...
– Ур-ра, батюшка! Ура, ядрена каша! – Старик Пьянов восторженно замахал руками, подбросил шапку, споткнулся и упал.
Пугачев приложился ко кресту и сел в приготовленное тут же, на улице, кресло. Началась обычная церемония целования руки.
Две молоденькие девушки, Марфочка и Варя, стояли в обнимку, переводили восхищенные взоры с чернобородого царя-батюшки на красавца Ваню Почиталина да на лихого усача Варсонофия Перешиби-Нос.
Девчонки Емельяну Иванычу понравились. Приметив, как они «пялятся» на Почиталина, Пугачев, сидя в кресле, покосился на своего любимца и подморгнул ему. Ваня Почиталин тотчас сбил шапку на ухо и кивнул головой знакомым девушкам.
Устинья Кузнецова тоже пришла с народом, уж она-то этакую оказию ни за что не прозевает. Статная, нарядная, в синем душегрее, отороченном белым мехом, во козловых татарских сапогах, она стояла на отшибе, возле чьей-то высокой избы с резными ставнями. «И не подумаю в ручку его чмокать, – шептала она, вприщур оглядывая батюшку. – Только архиереям да попам целуют. А мне, да-кось, наплевать, что он царь». Но сердце девушки сладко замирало: батюшка пригож, батюшка в обхождении с простым людом милостив и деньгами когда-то швырял в нее, пряничками угощал. Только удивляться надо, чем же он прогневил супружницу свою, всемилостивую государыню Катерину Алексеевну? С характером, должно, матушка, крутая, самонравная... Может, когда он пьяненький, за косы ее оттаскал, она и возгневалась... Поди, и у них драчки-то случаются. Эх, эх... Проворонил царство-государство, вот и бьется нынче, как рыба об лед.
И видит Устинья Кузнецова: батюшка навстречь ей брови соколиные взметнул, воззрился на нее, черный ус свой крутит, крутит... А на перстах-то драгоценные каменья. И надо бы красной девке улыбнуться, надо бы низехонько поклон батюшке отдать, но, замест того, она резко повернулась, показала батюшке спину, прочь пошла. Озорливый бес, что ли, боднул ее козлиным своим рогом под ребро? Разгоревшимися глазами провожал Пугачев красавицу. «Хороша девка, да норовиста», – подумал он, вздохнув.
С освещенного зимним солнышком пригорка перебросился он мыслью в туманные дали своего родного дома. «Софьюшка, детушки, матушка родимая... Каковы-то они там?» Щемящее чувство тоски закачало его сердце. Но вот опять валяется в снегу этот надоедливый Денис Пьянов. Который уж раз тянулся он облобызать батюшкину руку, но его снова и снова отталкивали прочь.
– Не трог меня, ядрена каша! – шумел он, отбиваясь руками и ногами. – Он царь, ядрена каша, а мы с ним... на печи вместях... Рыбу скупал он у нас...
– Ваше величество! – вытянулся перед государем Михайло Толкачев. – Не погнушайтесь, батюшка, дозвольте вам в мой домок пойтить. Не побрезговайте рабами своими...
Симонов с Крыловым наблюдали сборище в подзорную трубу с соборной колокольни.
– И попы там, – сказал Симонов, спускаясь по темной, загаженной голубями лестнице. – Вместе с этой сволочью и долгогривые к самозванцу затесались.
– Попы... от страха смертного! – проговорил Крылов. – Им Мишка Толкачев виселицей пригрозил.
– Благочестивый священник, как и хороший солдат, не должен отступать перед смертью...
Внизу, возле выхода с колокольни, стоял, прижавшись к стене, черноглазый, беловолосый малолеток. При виде начальства он сдернул шапчонку.
– Ты откуда, мальчик? – спросил Симонов.
– А я из городка.
– Как же попал сюда?
– А через заплот перемахнул. Меня батенька послал к вам, казак Федор Неулыбин.
– Неулыбин? Знаю Неулыбина... – Симонов нахмурил брови и по-недоброму посмотрел на мальчонку. – Что ж он, к предателям перешел, к Пугачу записался?!
– Пошто? Ничего не записался... – мальчик смущенно замигал. – Батенька велел сказать вам, барин, что верой и правдой он... А в крепость к вам нейдет, потому что разбойники мамыньку пришибут и всю... всю домашность нашу порушат...
Симонову понравился смышленый и словоохотливый паренек. Он спросил:
– Как зовут тебя?
– Ванькой... Уж вы, барин, как бунт прикончится, помилуйте батеньку-то мово... Он верой-правдой... А уж мы чем да нито вашему благородию отслужим.
– Ну, вот что, Ваня... – Симонов погладил мальчика по вихрастой голове. – Ты примечай-ка, что у вас там деяться будет... Прикинь и то, сколько пушек у Пугача да сколько разной сволочи при нем... Понял? Да нет-нет к нам и прибеги. Тебе возле ворот лесенку будут подавать веревочную; да норови в сумерки, чтобы незаметно... А как явишься к крепостной стене, кукушкой трижды прокукуй... На вот тебе на прянички. – И Симонов кинул мальчишке пятак. Он торопился с капитаном Крыловым в войсковую канцелярию.
Следующим утром Пугачев принялся за дело. Он приказал собрать к полудню полтораста человек копачей да с десяток плотников, а сам с приближенными направился осматривать вновь возведенные симоновские укрепления.
Они шли пешком. Их путь лежал мимо дома казака Кузнецова, мимо красавицы Устиньи. Девушка, слегка покачивая тугими, круглыми плечами, несла на коромысле воду из колодца. Она с улыбкой обменялась с Иваном Почиталиным поклонами. Пугачев сразу узнал ее. В другое время он остановился бы, пошутил с ней, попросил бы воды напиться, но тут взглянул и отвернулся, прибавив шагу. Из-за предосторожности он был одет по-бедному, вовсе неказисто: на нем засаленный толкачевский полушубок, растоптанные донельзя валенки.
– Что твой розан, девка-то, ваше величество, – обронил, заглянув в глаза батюшке, Михайло Толкачев.
– Которая?
– А вон... С ведрами-то прошла.
– А мне ни к чему, – с притворным безразличием кинул Пугачев.
Они подошли к бугру, на котором красовались три березы с черными шапками покинутых грачиных гнезд.
– Стой! Вот где доброе для батареи место. Распорядись, Михайло, чтобы за ночь каменьев да лесу сюда навозили. Отсюдова учнем Симонова ядрами понужать... – Он залез на березу, стал осматривать крепость. По березе с колокольни ударили из ружья, посыпался из грачиного гнезда хворост. Пугачев спустился с дерева в сугроб. Побежали провожатые.
– Не задело ль, батюшка?
– Кого? Меня? Я завороженный... – с ухмылкой ответил Пугачев. – Слышь-ка, Овчинников! Это что у них тут будет, направо-то, в углу-то?
– А то новая батарея ихняя фланговая, – ответил атаман Овчинников, тыча из-за березы рукой. – Ретраншемент ихний обороняет. Она для нашего городка самая опасная...
– Ну так вот ее и фукнем на ветер... Мину подведем.
– Ми-ину? – округлив глаза, протянул Овчинников. – Да ведь нам, ваше величество, несподручно это, знатецов у нас нетути.
– А я на что? – Пугачев живо повернулся на пятках, пытливо посмотрел по сторонам, спросил: – Чей этот справный дом?
– Казака Ивана Губина, надежа-государь.
Все поспешно направились к дому Губина. В горнице второго этажа, за столом, седобородый хозяин ел жирную, из сомовины, похлебку; старуха возле печки накладывала ему из обливного горшка в миску гречневой каши со шкварками. Хозяин, посматривая на вошедших, продолжал с проворством работать деревянной ложкой. Увидав на божнице, вместе с темноликими иконами, большой восьмикопеечный, убранный финифтью крест, Пугачев, а за ним и свита помолились. Пугачев крестился двоеперстием по-старозаветному. Затем отвесил поклон старику.
– Здоров будь, мой верный раб Губин. Я царь твой...
Старик выплюнул кусок сомовины, вскочил, хотел было упасть Пугачеву в ноги, но тот подхватил его.
– После, после кланяться будешь, казак. А на мою сряду не дивись – в дозоре мы... Идем-ка, друг, с нами, по хозяйским делам. Аршин есть у тебя?
– Есть, ваше царское величество! – по-военному выкрикнул хозяин. – Старуха, подай сюда аршин клейменный, железный!
Пугачев осмотрел обширный двор, обставленный разными постройками. В обмазанном глиной хлевушке хрюкали свиньи, в птичнике зимовали гуси, утки, куры. Конюшня.
Емельян Иваныч, с огарком в руке, спустился в глубокий погреб, уходивший под землю деревянным срубом сажени на полторы. От погреба до крепостной батареи было на глаз около полсотни сажен.
– Ну, старик, прощайся с погребом, – сказал Пугачев и ухмыльнулся. – Самому Симонову могилу тут спроворим... Ну-ка, светите сюды! – По стене сруба, обращенной в сторону крепости, он самолично отмерил три аршина так, три – этак и, вынув из-за пояса кинжал, острием его расчертил на стене квадрат. – Эти бревна плотникам велеть вырубить. А через проем подкоп рыть. Работать по ночам, с темна до свету, чтобы симоновский глаз не видел, ухо не слышало. А ты, Толкачев, предостороги ради, проход с проездом в этой местности закрой караулом... Смотри, казак, – обратился он к Губину, – чтобы ни одна живая душа работку эту не распознала... Особливо бабку свою упреди.
Все вернулись к дому Толкачева, где имел жительство Емельян Иваныч. Возле крылечка ожидали их плотники и копачи с лопатами, многие из них сидели на завалинках и на ограде палисада. Рабочие не видели раньше «батюшку» и, тотчас приметив приближавшихся к ним атамана Овчинникова с Толкачевым, они повскакали на ноги. И вдруг...
– Здорово, детушки! – Чернобородый, в потертом полушубке, человек, подойдя к крылечку, звонко крикнул: – Я царь ваш!..
Рядом с одетыми по-праздничному свитскими своими людьми Пугачев казался замухрышкой, тем не менее, словно под ударом ветра, с голов слетели шапки, толпа повалилась на колени. И – чудно! – как только чернобородый назвал себя царем, рабочему люду стало казаться, что все в незнакомом человеке, как ни был он плохо одет, особенное: и голос, и осанистые плечи, и то, как держал он голову... А глаза, глаза-то! Однажды увидишь такие глаза – вовек не позабудешь...
– Встаньте, детушки, – сказал Пугачев и начал расспрашивать людей, откуда они, что в городке делают, не творит ли им кто обид и поношений.
– Нет, надежа-государь, они всем довольны, – сказал Толкачев, – кой-кто из них беглые помещичьи крестьяне, есть беглые солдаты татаре, черемисы, но среди копачей много и местных жителей.
– Нет ли среди вас доброго знатеца, чтобы подкоп под землей рыть? – спросил Пугачев, снижая голос.
– Подкоп? Так, так, – заговорили копачи, оглядывая один другого. – А вот, надежа-государь, есть такой знатец, он на Авзянском заводе шурфы копал. Яшка, выходи! Эй, Кубарь! Где он?
Был вытолкнут вперед маленький кривоногий человечек с желтыми, морщинистыми щечками, раскосыми глазами, – новокрещенный мордвин из Пензенского края.
– Вот ты какой!.. Кубарь и есть, – пошутил Пугачев, оглядывая кривоногого, с жиденькой бороденкой человека. – Правду ли люди бают, что подкопы ты горазд вести?
– Да уж... – закивал головой Кубарь. – Со всех сил стараться стану, царь-батюшка. А прошибусь в чем, не казни, милостивый.
По-особому, хитренько, посматривал он на Пугачева, как бы прицеливаясь, с какой стороны его обойти, объегорить.
Пугачев несколькими вопросами сделал проверку его знаний.
– Будешь главным мастером, – сказал он затем. – И чтоб работные люди тебе во всем послушны были. Да я и сам почасту буду приходить... И вот еще что... Прислушайтесь, трудники. Идите таперь по своим жительствам, забирайте всякий струмент, кой на потребу будет, а как падут сумерки, сюда, не мешкая, шагайте... Работать по ночам станете, а спать днем. И покамест свои работы не окончите, в домы свои вам ни ногой, без выпуску работать будете, уж не прогневайтесь. Дело ведь государственное, превелико секретное. Ну и, Боже упаси, изменник какой промеж вас сыщется да до времени секрет разболтает, голова тому будет рублена! – резко взмахнув рукою, крикнул Пугачев и быстро пошагал к дому. За ним, прихрамывая на левую ногу, поспешал Овчинников.
Едва затеплилась на небосводе первая звезда, работа в погребе казака Губина закипела. Начало положил сам Емельян Иваныч, он вместе с Варсонофием Перешиби-Носом вырубил из стены первые три венца. Он покрякивал, по-мужичьи поплевывал.
– Мой преславный покойный дедушка Петр Великий, – говорил он, смахивая пот с лица, – сам кораблики рубил. И рубить и снастить горазд был. А вот супружница моя, самозванная императрица, та и по бабьей своей части ни в зуб толкнуть... Чепчик себе вышить не могла. Чего чепчик, даже к моим императорским шароварам пуговицу пришить не умела. Велел как-то я на мои парадные портянки вензель положить. Куды тебе! Она и губы надула – я, говорит, вам не девка деревенская... Бывало, глядишь, глядишь на нее, безделицу, да и раскричишься: эх, ты... ни в дудочку ты, ни в сопелочку!.. Конечно, шибко обижалась... С того больше и пошли нелады у нас.
Окружавшие, прищелкивая языками и причмокивая, с почтительным восхищением внимали его словам.
Поздним вечером, под светом ярких звезд, Пугачев обнял Ваню Почиталина за талию, ходил с ним взад-вперед возле своей квартиры. Разговор меж ними был веселый: Пугачев громко хохотал, Почиталин осторожно посмеивался.
– А с Мишкой, с племяшем Дениса Пьянова, я еще с утра разговор имел, – сказал Пугачев. – Значит, твоя предбудущая – Марфочка Головачева, сиротка... Ладно, замест отца я ей буду... Ну, а таперь иди, хлопец, к своей матке спать, а я ужо приоденусь да сватом и пойду по девкам... Мне и Мишку на этой... как ее? Варьке Пачколиной обженить надобно... Чтоб завтра обоих вас и к венцу. Обе свадьбы зараз обыденком справим.
– Шибко скоро, государь, – взмолился Ваня Почиталин. – Ведь у нас, у казаков, обрядность всякая... В баню с неженатиками ходим, да прочие разные там...
– Ладно, ладно, – перебил его Пугачев. – Нынче время военное, нынче всякие дела-делишки чохом-мохом, живчиком...
Вскоре Пугачев в дорогом с позументом чекмене и при сабле правился вместе с Варсонофием в избы молоденьких казачек: Марфочки и Вари... То-то обомлеют, изумятся девки, то-то будут рады!.. Ну и затейлив же царь-батюшка!
...Старый соборный пономарь Наумыч, отбивавший часы в крепости, вышел из сторожки, поглядел на семь звезд «ковшиком» и, полагая, что наступила полночь, вместо двенадцати, спросонья дернул за веревку четырнадцать раз.
Капитан Крылов, в сопровождении однорукого капрала, совершал обход караулам и дозорам.
– Наумыч, ты?
– Я, ваше благородие, – прокряхтел старик.
– Чего же ты, Бог тебя люли, четырнадцать-то раз отбрякал? Уж скоро три пополуночи.
– Да ведь кто е знает, ваше благородие... Я-то, конечно, на печи дрыхнул, а певун-то мой, петушишко-т одноглазый, на полатях... Вот он и скукарекал. Ну, стало быть, выходи, старик, звони. Ни часов, ничего такого нетути, по петуху звоню. Да вот беда, петушишка-т шибко старый стал, сбивается, одно званье, что петух... Давно пора голову ему оттяпать да в похлебку... Ан жаль. Все-таки душа в нем, хоть и плевенькая, петушиная, а все ж душа... Чегой-то жалостив я стал ко всему живому – пред смертью, что ли?.. Охо-хо... – Наумыч зевнул и принялся закрещивать рот.
Капрал с фонарем впереди, Крылов позади – оба залезли на самый верх колокольни. А там, на соломенных постельниках, спала стража, два старых солдата – Зуев и Безруких. Обычно спали они чутко. Вот и сейчас, услышав скрип ступеней, оба они враз вскочили: отогнули высокие, покрытые густым инеем воротники тулупов и – за ружья.
– Посма-атривай! Погля-а-адывай!.. – дружно закричали они в ночь.
– Ну, как, молодцы, живы? Не спите?
– Как можно, ваше благородие! – воскликнули они. – Такое ль таперич время, чтобы спать... Пугач-то у Толкачева Мишки, бают, содержится... чтоб утробе его распасться натрое...
А Пугачева у Мишки Толкачева и не было. Он хлопотал возле погреба Ивана Губина: проверил работы и подал плотникам совет, как ставить в траншее крепи – этому делу он научился еще в бытность свою в Кенигсберге. Покончив тут, он взобрался на бугор с тремя березами, где должна быть батарея. За ночь сюда уж много было навезено и камня, и бревен. Распоряжался стройкой есаул Перфильев. Всем довольный, Пугачев направился с Варсонофием домой. Оба они успели «угоститься» у Марфочки и Вари, были навеселе. Емельян Иваныч подарил девушкам к свадьбе по золотому, обещал, помимо того, справить им добрую сряду.
Уже заря просилась в небо, восток бледнел, звезды блекли. Придя домой, Емельян Иваныч приказал будить хозяев. Заспанному, еще не успевшему умыться Толкачеву он сказал:
– Будет тебе, Михайло, спать. Глянь на меня, я еще и не ложился.
– Да ведь вы, известно, двужильный, батюшка, – борясь с одолевающей зевотой, ответил хозяин.
– Не жалуюсь... Вот что, братец... Скажи-ка своей хозяйке: у вас тут, в твоем доме, две свадьбы сегодня будем играть.
– Свадьбы? Это какие же такие свадьбы, надежа-государь? Чего-то в толк не возьму... – Удивленный хозяин, запустив руки под беспоясную рубаху, принялся скрести брюхо.
– Какие, какие! Самые обнакновенные. Двух казаков женю... Чуешь? Смотри – чтоб гулеванье истовое было... завей горе веревочкой!