Гости с готовностью исполнили просьбу и сразу залили вином скатерть.
– А не можно ли, полковник, попроворней к снеди скомандовать? – сказал Пугачев и умоляюще посмотрел на Падурова.
Казаки, расправляя усы и бороды, согласно закивали головами.
– До разу, ваше величество! – откликнулся усач Падуров и турнул за плечо старшего по чину атамана всех пугачевских сил Овчинникова. Тридцатипятилетний горбоносый атаман быстро встал, огладил кудрявую, как овечья шерсть, русую бородку, высоко поднял чару и, устремив умные серые глаза на Пугачева, звонким голосом провозгласил:
– Здравствуйте, отец наш, ваше величество, царь Петр Федорыч. Жить да быть тебе, долго здравствовать!
– Спасибочко, – ответил Пугачев.
Все, как один, мужчины и женщины, поднялись и пошли чокаться с государем. Выпивали и отходили к сторонке. Толчея, пыхтенье, наступали друг другу на ноги, расплескивали вино – горенка изрядно тесновата.
Падуров, прихлопнув в ладоши, произнес:
– Наш великий хозяин присуглашает дорогих гостей приступить к закуске. (Гости вмиг похватали вилки и ложки.) – Впрочем сказать, – продолжал Падуров, улыбаясь, – хозяин просит сверх меры не наедаться, так как...
– Какое еще так-растак? Ешь сколь влезет! – зашумел подвыпивший Денис Пьянов. Вместе со слепцом-гусляром он сидел в углу возле печки, за опрокинутой вверх дном шайкой, превращенной в стол. Перед ними много закусок, а в самом уголке, на полу – баклага с водкой.
– ...так как, – закончил Падуров, – опосля тостов последует обед французской кухни.
– Хранчюской? Ха-ха-ха! – захохотал Пьянов.
К нему подошел Давилин и кратко, но внушительно шепнул ему на ухо:
– Выведем!
– Молчу, молчу, – так же кратко ответил испугавшийся Пьянов.
Певчие, стоявшие за перегородкой в соседней горенке, возле открытых дверей, пели государю «многолетие».
Когда все утолили первый голод, по знаку Падурова встал с кубком новоизбранный атаман войска Яицкого старик Каргин.
– Здравствуй, матушка, благая государыня наша Устинья Петровна! – подняв над головой кубок с вином, воскликнул книжный и набожный Каргин. – Ты суть ветвь от древа нашего казацкого, праведная дщерь роду нашего. Прими на себя, матушка, заступление свое за нас, сирых, за войско казацкое и за старую веру нашу дониконианскую.
Устинья слегка улыбнулась, вздохнула и, не подымая глаз, кивнула старику. Снова все с шумом поднялись, прокричали:
– Здравствуй, матушка, государыня Устинья Петровна! – и гурьбой пошли чокаться к царице.
Певчие пропели «многолетие» государыне, гости выпили, сели, закусили. Затем, с той же церемонией, была провозглашена здравица за наследника Павла Петровича. Вскоре столы были опустошены: закуски съедены, вино выпито. Многие «любожорцы», забыв предосторогу Падурова, умудрились наесться до отвала.
Стало темновато, зажгли многочисленные свечи, для прохлаждения распахнули на минуту дверь. Шибанул в горенку морозный воздух, гости враз взбодрились, жадно задышали полной грудью.
– Повелите, государь, открыть почестен пир, – с разученным поклоном и как бы играючи обратился Падуров к Пугачеву.
– Приемлемо, – кивнул головою Пугачев.
В открытую наружную дверь ввалился толстый, как бочка, повар. Он был в белом с нагрудником фартуке, в белом колпаке, за поясом кухонный широкий нож. Припав на одно колено и вскинув вверх правую руку, повар, обращаясь к Пугачеву, быстро-быстро залопотал по-французски.
– Благодарствую, – нетерпеливо прервал его Пугачев. – Я ведь зело борзо знал по-иностранному-то, да трохи-трохи позабыл... Ну ладно, мирсит твою! Давай, чего у тебя... Вали!
Повар принял из рук поваренка дымящуюся густым паром фарфоровую миску, передал ее в руки подскочившему казаку Андреяну, а тот бережно поставил миску перед их величествами.
– Антре потофе! – грассируя, громко выкрикнул повар, повернулся и вышел.
– Давай, давай сюда!.. Что за Андрей Катафей такой, – шутили рассоловевшие гости, наливая черпаками из поданных пяти мисок горячий суп по своим тарелкам.
Услужливые руки расставляли по столам горы слоеных пирожков и поджаренных розоватых гренков. Наступило вожделенное молчаливое чавканье. Устинья после трех чарок раскраснелась. Она шарила взором по лицам гостей: вот ее любимый отец, вот сестра Марья с мужем, Шелудяковым, вот огромный, потешный Пустобаев с усердием питается – только ложечка мелькает да в широкий рот пирожки летят, вот ее близкие подруги... Устинья улыбается отцу, улыбается подругам, и те отвечают ей приятными улыбками, отец даже подмигнул Устинье и закивал седовласой головой. И все, сколько было гостей, с каким-то особым упованием нет-нет да умильно и посмотрят на нее. Устинью это взбадривает, вино течет по жилам, дурманит голову, мрачные думы отлетают, будущее тонет в настоящем, таком необычном и сладостном, как колдовское сновидение. «Я вас всех люблю, – хочется крикнуть ей, – только поберегите вы меня, младешеньку». Она берет слоеный пирожок, он рассыпается у нее во рту и тает.
– Эта похлебка, – во всеуслышание начинает Пугачев, – помню, звалась при дворце трю-трю...
– Ах, ах, ах!.. Неужто трю-трю? – поднял бороду атаман Каргин.
– Трю-трю, – так и говорилось. Ведь я, бывало, сладко ел, тетушка Лизавета Петровна, превечный покой ее головушке, баловала меня. Бывало, позовет да и скажет: «А нут-ка, скажет, Петенька, открой вот тот шкафчик, я тебе кое да что приготовила». Ну, я открою, а там на трех блюдах оладьи, кои с патокой, а кои с вареньем. Ну и нажрешься до отвалу... То бишь, это... как его... – спохватился Пугачев.
– Я слышал, ваше величество, – начал Падуров, всегда в трудные минуты поспевавший царю на помощь, – я слышал, будто бы в некое время, в Париже, был для знати обед, а главный повар сплоховал: кушанье одно не удалось. Так он из самолюбия повесился.
– Вона! – вскричал Пугачев. – Я в та поры в Париже-то был своей персоной. Он, поваришка-т, не сам повесился, а его взяли да повесили. Не плошай. Только и делов...
В пол снизу, из кухни, постучали. Услыхав этот сигнал, Падуров приготовился. Явился вновь повар с блюдом, прокричал:
– Экстюржон!
Огромный, пуда в два, осетр покоился, за неимением большого блюда, на саженном деревянном подносе, прикрытом холстиною. В ноздрях у него гераневые зеленые листочки, вареные глаза взирают на людей с любопытством и презрением, как на рыбешку, которая мелко еще плавает. Осетр пронес себя над головами притихших гостей и неспешно подплыл к их величествам.
– Пошто рыбина-то не порушена на порционы? – досадливо спросил Пугачев, ковырнув вилкой в розово-серую кожу осетра, покрытую чешуйчатым панцирем.
Повар быстро, взахлеб, заговорил по-французски: «Пуасон, пуасон... экстрюжон» – и ловким движением, при помощи двух вилок, загнул наверх кожу осетра, там лежали желтоватые ломти разварной рыбы, уснащенные подливками. Вильнув хвостом и оскалив острые зубы, осетр поплыл от стола их величеств к зачарованным гостям. А вино убывало, убывало, и все развязней становились гости. Пугачев поцеловал Устинью в правый локоток, а затем в щечку, Давилин прижал к печке пышную бабу Толкачиху, Падуров щекотнул в бочок царицыну сестрицу Марью. Бражники закричали:
– Будет еще какая еда?
– Будет, будет!
– Ха-ха-ха!.. Ей-бо, лопнем.
Толкачев с Каргиным, хотя и пьяны были, но дела своего не забывали, они вышли во двор, вскочили на коней и поехали проверять караулы, дозоры. Потемневшее небо уже было в звездах, из-за сыртов выходила плешивая большелобая луна. Тихий воздух свеж, бодрящ.
А там, перед глазами их величеств, новое усердное чудачество француза-чародея: на круглом блюде сидит обыкновенный заяц; этакий белобокий степной «куян». Сидит себе на задних лапах, левое ухо торчком, а правое прижато лапкой, будто зверек умывается. И раскосые глаза блестят. Живой, что ли? Ха-ха-ха!
С трудом опустившись на одно колено, повар держал блюдо с зайцем над головой, перебирая руками, медленно вращал его во все стороны, как бы давая всем полюбоваться. Пугачев, ничего не понимая, защелкал языком, а охмелевшим бражникам казалось, что заяц дрыгает передними лапками, рубит ими воздух, как капусту. Ха-ха-ха!
Повар поставил блюдо на стол перед их величествами, схватил зайца за уши и свободно сдернул с него шкурку. Заяц сразу утратил свое звериное достоинство: стал бос, наг и жалок видом. Затем повар перевернул прошпигованную свиным салом тушку на бочок и заработал ножом: внутри зайца лежала прожаренная утка, в утке цыпленок, в цыпленке – рябчик, в рябчике – два особо фаршированных грецких ореха. Повар меж тем непрерывно лопотал и сальными руками делал выразительные жесты, очевидно, желая внушить их величествам, в каком порядке надо кушать сие блюдо. Гости таращили пьяные глаза, недоуменно подталкивали локтями друг друга.
– Приемлемо, мирсит-твою, Людовик, – покровительственно молвил Пугачев и махнул повару рукой. Тот поклонился и, расталкивая брюхом толпившихся гостей, вышел.
– Заяц-то пил, ваше величество! – смешливые зазвенели голоса. – Винишка-то добавить треба. Усохло.
Волшебные руки вмиг подсунули на стол полные вина баклаги.
– Эх, разнопьяное винцо-пойлицо! – и гости наполнили кубки, выпили.
– Сторонись, душа, – оболью! – гаркнул Пустобаев и тоже выпил.
Заяц и вся жареная убоинка были съедены их величествами с сидевшими возле них гостями. Что же касаемо крупных, начиненных пряностями грецких орехов, то их, как некие ненужные, положенные для украшения отбросы, проглотили не жевавши каких-то два затесавшихся с улицы пьяных старика.
Пугачеву заяц очень понравился, он удовлетворенно обсасывал пальцы, утирался рушником. Вот так заяц!
Вошедший с сахарными пышками-пампушками повар, узнав, что оба грецких ореха были сожраны простыми стариками, пришел в ужас.
– О мон Дье! – схватившись за голову, воскликнул он полным отчаянья голосом. Его белый колпак съехал на ухо, чисто бритое тестообразное лицо с двойным подбородком исказилось гримасой возмущения. – Ой, вей-вей. Разве такие императоры бывают. Он не смыслит, как надо кушать старинное блюдо королей великой Франции. В этом блюде кушают лишь два орешка, знатно фаршированных. А все остальное – зайчатину и прочее – выбрасывают псам. Ведь вся мясная оболочка не более как футляр для драгоценного сувенира – двух орехов. Черт бы побрал эту варварскую Россию! Вив ля Франс!..
– Что это он там выборматывает? – Со скорбью посмотрев на пустое из-под зайца блюдо, Пугачев прищурился на несчастного француза, взметнул рукой, крикнул: – Квасу с тертым хреном, мирсит-твою. Эй, Людовик!
Пять блюд с сахарными пышками-пампушками поплыли воздухом к «высочайшему» столу и на столы обыкновенных смертных. Все лакомились пышками-пампушками с особым восхищением. Впрочем, пьяные казаки утратили всякий вкус к еде. Они уже не понимали, где у них руки, где ноги, только еще не забыли, где дорога в рот, и, закрыв полусонные глаза, шумно чавкали, пожирая сахарные пышки.
Появился холодный квас. Было притомившийся Емельян Иваныч вновь ожил. Он поболтал в своем жбане ложкой, чтоб взбаламутить осевший на дно хрен, и стал пить не отрываясь. Бражники с каким-то радостным утробным прикряком тоже отводили душу забористым, в меру убродившимся кваском.
Удовлетворенный Пугачев сонным голосом, без обычного огня, рассказывал:
– Помню, у короля прусского Фредерика я в гостях был, ну дак там подали целого теленка жареного. А в теленке-то большой баран с рогами, в баране-то добрый поросенок полугодовалый, а в поросенке четыре курицы, пятый петух...
– А орехи-то были, ваше величество?
– Орехи были, сам видел. Да мы их двум собачонкам стравили, мопса два. А достальное скушали. Ну дак ведь застолица-то немалая там сидела, сто пятьдесят шесть человек, окромя женских.
Впрочем, его почти никто теперь не слушал, все, как сумасшедшие, крикливо говорили разом, невпопад, смеялись, обнимали друг друга за шеи, соприкасаясь мокрыми растрепанными бородами, заводили песни. Старик Витошнов, переложив винца, дважды падал с лавки на пол. В дальнем углу стали бить посуду.
Пугачеву не понравилось такое невнимание к его словам. Он нахмурился и уже потвердевшем голосом заговорил:
– Вот мы сидим да бражничаем, а Симонов рядом, как бельмо на глазу. А мы тут... Эй, атаманы, слышите?!
Но пьяные гости продолжали гулко шуметь, совсем забыв про государя своего. Пугачев вскочил и грохнул кулаком в столешницу:
– Замолчь!
Вскочила и Устинья, она схватила его за руку и, заглядывая вдруг потемневшими глазами в исказившееся лицо его, взывала:
– Батюшка, заспокойся! Сдурел ты?!
Он оттолкнул ее. Она сдвинула брови и снова схватила его за руки. Пугачев, сверкая взором на примолкших, поднявшихся на ноги гостей, крикнул:
– Затеяли гулянку... Послать в Берду за Шигаевым! Где Шигаев? Где Горбатов офицер? Я им верю.
– А нам, батюшка, не веришь, что ли? – косясь на Пугачева и потряхивая широкой бородой, обидчиво кидал шумно дышавший Чумаков.
– Верю! И вам верю... Да не всем. Забыли Митьку Лысова? Я ему тоже поначалу верил... Ох, вы мне, атаманы-молодцы!
Пугачев, стиснув зубы и вырвавшись из рук Устиньи, заорал:
– К черту! Все перекострячу!.. Я царь ваш, царь!
Люди разинули рты, замерли, кое-кто трясся со страху. Вдруг где-то совсем близко ударила пушка.
– Казаки! На конь! – весь как-то оскалившись, во всю мочь гаркнул Пугачев.
Витошнов упал. А Пугачев с Падуровым и Пустобаевым выбежали в чем были на улицу. Следом вынесли им теплую сряду. Устинья со всем усердием одевала мужа. Из дома гурьбой выходили гости. Все сгрудились возле государя.
Вот вывернулись из-за угла и подъехали два всадника – Каргин и Толкачев.
– Чего вы тут?! – нетерпеливо крикнул навстречу им Емельян Иваныч.
Они соскочили с коней, сдернули шапки. Толкачев сказал:
– Проверку, твое величество, делали... Симонов спит, наши дозоры да посты в оба глаза смотрят...
– А кто палил?
– Да это я, царь-государь, распорядился, – ответил зело подгулявший атаман Каргин, держась за повод лошади и привалившись плечом к Михайле Толкачеву. – Хотелось поздравку сделать в честь... в честь свадьбы вашей, так я чугунный арбузик в крепость на закуску бросил. Ха-ха-ха...
– Спьяну это ты, атаман, – неодобрительно молвил Пугачев.
И все двинулись по направлению к церкви. Широкая улица, легкий морозец. Звезды окрепли, полуношная луна круто стояла в небе. Ее голубое сияние текло по всему просторному миру. Но никто из бражников не видел ни звезд, ни сиянья, ни луны. Впереди их величеств шествовали музыканты: две скрипки, гусли, дудки и рылейки. Они играли с азартом, подгикивая, подсвистывая.
Пугачева вели под руки «пажи», Устинью – «фрейлины». Пугачев следил за своими ногами. Все хорошо, прилично. А ежели его и брал легкий шат, так это уж не его вина: вся дорога под его ногами ходила ходуном, покачивалась.
К церкви поспешал Падуров. Там Ваня Почиталин и молодые казаки зажигали плошки с салом, с дегтем. Загорелись два вензеля, сначала «П», затем «У» – Петр и Устинья.
– Пу! – прочел громко Пугачев, ткнув, как маленький, пальцем по направлению к вензелю. – Пу! – повторил он и испугался: а вдруг после этого «пу» да «глаголь» загорится, а потом «аз» и прочие буквицы, будет «Пу-га-чев»... «Тогды до разу сничтожу Падурова», – покачиваясь с пяток на носки, подумал он. Но вместо буквиц загорелись огненные колосья, опахнули полнеба красные, синие и желтые «мигальские огни».
Удивленная Устинья била в ладоши, хохотала. Гости кричали «ура» и тоже хохотали.
Назад пришли не все, иные по дороге попадали, ползали на четвереньках, норовили где ни то притулиться в сугробе под забором «напродрых» – их разводили по домам. Благочестивый атаман Каргин, присоединившийся к компании, возвращался с прогулки так: несколько шагов влево, несколько шагов вправо, шага три назад, затем, набравшись ретивости, он бежал по прямой линии вперед и, упав плашмя, бороздил снег горбатым носом. Пугачев шел вольно, в окружении атаманов, старшин и есаулов.
...И как только собралась шумная застолица, как только подали новые сладости с горячим сбитнем и медовым квасом, сразу зазвенела песня. Нарядные девушки, посматривая с завистью на Устинью, запели:
Без тебя, ой без тебя, мой друг,
остелюшка холодна,
Одеяльце призаиндело в ногах.
Осипшими хмельными голосами подхватили и мужчины:
Одеяльце призаиндело в ногах...
Было исполнено много старинных, трогающих сердце песен. Пугачев, облокотившись на стол и подперев кулаком встрепанную голову, слушал внимательно. Устинья, потупясь, сидела не шелохнувшись.
– Теперь послушайте-ка донскую казачью, только чур, не сбивать меня, – внезапно проговорил, оживляясь, Пугачев.
Ему давно хотелось показать свое уменье. Не меняя позы, он поднял брови, окинул гостей взором и не спеша запел. Он пел с большим природным мастерством, полузакрыв глаза и прислушиваясь к тому, как звучит родная песня. Его звонкий, доходчивый голос то выразительно взлетал, то падал и бередил сердце. Он пел:
Под ракитовым кустом казак навек уснул.
Перед ним-то стоит его верный конь,
Он копытом бьет во сыру землю,
Выбил ямищу по колено он.
Своего будит он хозяина:
Ты хозяин мой, млад донской казак,
Ты садись на меня, слугу верного,
Понесу я тебя да на тихий Дон.
Слова были самые обыкновенные, простые, но певец вкладывал в них столько души, что гости, замерев, глубоко вздыхали, никли головами и уже не могли вырваться из охватившего их сладостного плена. Ну и наградил же Бог человека таким даром, ну и горазд же «батюшка» голосом владеть!
– Эту песню, – сказал растроганный Пугачев, – я перенял от моих конвойных донцов, что были при дворце.
Огромный и могучий, словно отлитый из меди, Пустобаев стоял возле перегородки и не спускал с «батюшки» глаз.
Пугачев улыбнулся, наскоро обнял Устинью, сбросил с плеч кафтан со звездой и, попробовав, могут ли работать ноги, сказал:
– Эх, притопнуть бы, господа казаки, а то скука берет... Поплясать бы надлежало. Да, вишь, теснота... Простору нет!
– Как это простору нет?! – насупясь, гаркнул Пустобаев и со всей силы ударил кулачищем в переборку. Две доски с хрустом вылетели вон. – Как это простору нет? – повторил мрачно Пустобаев и двинул кулаком во второй раз. Доски снова затрещали, вылетели вон. – Как это простору нет? – сказал Пустобаев в третий раз и, развалившись плечом на дверные косяки, вместе со всей рухнувшей перегородкой растянулся в соседней горенке.
Дружный общий хохот, победные крики, будто неприступную крепость взяли. Молодые казаки, бабы, девчата живо убрали древесный хлам – зальце стало вдвое больше, плясы начались.
Первым бросился отплясывать неуемный Пустобаев. Мужественное лицо его было все так же хмуро, почти мрачно, но вся душа в нем хохотала и козырилась.
Эх, лапоточки мои – рыта бархата,
Вы онучи мои – объярь алая!
Когда он пустился вприсядку, гуляки выкрикивали:
– Легче, легче, подполковник! Мотри, на бороду себе не наступи...
...Перед утром молодых повезли на новую квартиру, в дом Бородина. И как только залез Пугачев в сани, рядом с Устиньей, вдруг отрезвел он, да так, что кровь смерзлась в жилах.
«Эх, Емельян, Емельян, отпетая твоя головушка», – подумал он с тоской и злобой.
Луна уже не сияла, как раньше, но звезды пылали еще ярче, и в их холодном огне зловеще вычерчивались на сизом небосводе высокая колокольня и зубчатые стены крепостного частокола. Вот она, крепость, – вся как на ладони, а поди-ка выкуси ее... А там – Оренбург, а за Оренбургом многие тысячи подобных крепостей – до самого аж Петербурга.
Он откинулся к задку саней, отдаваясь своему мрачному раздумью, тяжело, протяжно вздохнул. Устинья вся затаилась: вот оно, начинается... И чем дальше летели минуты, тем угрюмей становилось на сердце у нее. Не выдержав, она уткнулась в пушистую шаль и всхлипнула.
Емельян Иваныч опомнился. Он высвободил из-под шали голову новореченной супруги, зажал в своих ладонях девичьи щеки и заговорил голосом, какого Устинья не слышала раньше, не услышит и потом – до конца дней ее с этим желанным и страшным человеком.
– Ястребок мой сизый... подстреленный, – вымолвил он и вздохнул еще тягостней.
Тройка лихо подкатила к изукрашенному флагами крыльцу Бородина. Из-под порожек с пронзительным лаем выскочила востроухая собачонка, человек замахнулся на нее с облучка кнутовищем:
– На царя гавкать, а!..
И грозно полез с облучка, но Емельян Иваныч остановил его:
– У нее хозяин дома – царь, на том стоит!
На другой день были розданы свадебные подарки новой родне и духовенству. Начальствующие лица пришли поздравить молодых. Благочестивый атаман Каргин – голова у него омотана, переносица расцарапана, глаз распух – кланяясь государю, сказал смиренно:
– Вот, батюшка, ваше царское величество, со свадьбы-то твоей по-лягушечьи довелось до дома-то добираться...
– Как по-лягушечьи? – улыбнулся Пугачев.
– А так по-лягушечьи... Где поползешь, а где и прыгнешь. Вот глаз подбил.
Пугачев засмеялся и, обратясь к Овчинникову, спросил:
– А где Грязнов старик да Кузнецов Иван? Помнится, я их к графу Чернышеву направил, к Чике.
– Граф Чернышев доносил нам, ваше величество, – ответил Овчинников, – мол, атаман Грязнов под Челябу им отправлен, а Ванюха Кузнецов под Кунгур.
– Надлежало бы гонцов к ним спосылать, дознаться, что да как? – молвил Емельян Пугачев.
И все двинулись осматривать подкоп.