Как только было получено губернатором Брантом известие о падении Осы, Казань с усиленным рвением принялась готовиться к самообороне.
Вскоре прибыл из Петербурга начальник следственной комиссии Павел Потемкин, вызванный из действующей армии Румянцева и только что произведенный в генерал-майоры.
Мот, форсун, картежник, он с полной уверенностью ждал подачки от высочайшего двора, чтоб хотя отчасти погасить висевшие на нем долги. Да, ему во что бы то ни стало надо выслужиться перед императрицей, завоевать себе ее милостивое расположение. Не старый, очень высокий и тощий, лицо круглое, серые, слегка раскосые глаза с наглинкой. Он приехал сюда повелевать, он готов считать себя выше главнокомандующего, он утрет нос всем этим незадачливым воякам, разным Фрейманам, Деколонгам и Щербатовым, он, Павел Потемкин, троюродный брат «великого» Потемкина, он всем, всему миру покажет, как надо сокрушить набеглого царя Емельку Пугачева с его «каторжной сволочью». Потемкин со всеми обращался надменно, он любил пускать пыль в глаза, похвалялся своей храбростью и тем, что он наторелый знаток военного искусства. Прочих же военачальников, в том числе и губернатора, он считал бездарью, бездельниками и трусами. «Мне бы только грудь с грудью с Пугачевым встретиться!» – в открытую бахвалился он.
А между тем распорядительный губернатор Брант при помощи генерала Ларионова принял всевозможные меры к защите города. Но беда его заключалась в том, что средств к обороне было слишком недостаточно. Город располагал всего-навсего семьюстами человек регулярной команды, дальнейшая защита зависела от числа и доблести вооруженных жителей.
Тогдашняя Казань, расположенная между речками Казанкой и Булаком, состояла главным образом из деревянных строений. Она делилась на три части: крепость, город, слободы. Кремль, или крепость, был в состоянии полуразрушенном, он стоял на берегу Казанки и тянулся вдоль Булака, образуя собою замкнутый многоугольник общей длиной около двух верст. В нем помещался Спасский монастырь, над стенами высилась старинная башня Сумбеки, татарской ханши. На восток от кремля раскинулся город с каменным гостиным двором, женским монастырем, многочисленными храмами, мечетями и немногими каменными домами именитого купечества, помещиков, крупных чиновников.
Далее стояли слободы, составлявшие предместья города. На берегу озера Кабана – слобода Архангельская, влево от нее – Суконная, здесь шла дорога на Оренбург. К Суконной слободе примыкало огромное Арское поле, в западной части его – загородный губернаторский дом, кирпичные заводы и роща; здесь пролегал большой сибирский тракт.
Спешно было приступлено к возведению оборонительной линии вокруг города и слобод общим протяжением пятнадцать верст. Она должна была состоять из девяти земляных батарей, соединенных между собою рогатками. Но к приходу Пугачева успели сделать лишь пять батарей, да и те вооружены были только одной пушкой каждая.
Отправлены нарочные в отряды Михельсона, Попова и других военачальников с просьбой как можно скорей поспешать на спасение города Казани и губернии.
Однако между начальниками небольших воинских частей не было согласованности. Старшие в чине старались присоединить к себе отряды младших, возникали ссоры.
Вся эта неразбериха и сумятица была на руку Емельяну Иванычу. Силы его возросли до семи тысяч человек при двенадцати орудиях. Пугачевцы широко раскинулись по обоим берегам Камы, охватив огромное пространство.
Главные силы армии двигались сухопутьем, вдалеке от Камы, через Ижевский завод, на селение Мамадыш. Затем, переплыв реку Вятку, они взяли путь прямо на Казань.
Меж тем Казань продолжала готовиться к самозащите. Все вооруженные жители были распределены по участкам, каждому назначен свой пост. По орудийному выстрелу и церковному набату всем защитникам города предписано быть на своих местах.
Деятельно готовились к обороне слободы Суконная, Ямская, Архангельская, а также Первая казанская гимназия. Это учебное заведение для дворянских детей находилось в ведении Московского университета. Начальник гимназии фон Каниц человек военный и не старый, у него все было поставлено на военную ногу. Еще с появлением в Оренбургском крае Пугачева фон Каниц ввел обучение воспитанников пешему строю, стрельбе, фехтованию. Молодые люди занимались этим делом с охотою[52].
Когда подошло время, фон Каниц сообщил губернатору, что гимназия может выставить семьдесят четыре человека, все они будут вооружены пиками, ружьями, а учителя и два дежурных офицера, как люди «шпажные», будут иметь по паре пистолетов. Губернатор назначил гимназическому корпусу действовать против Арского поля, вблизи Грузинской церкви и гимназии. Гимназисты должны были защищать батарею, поставленную на открытом месте. Ученики принялись укреплять свои позиции: врывали в землю надолбы, ставили рогатки, копали траншеи. Работали весело, много было пылу в молодых сердцах, но иные из них нет-нет да и вздохнут, и покосятся в ту сторону, откуда должен появиться Пугачев. У них нет и не было сомнения в том, что Пугачев душегуб, разбойник, что он кровный враг им. Недаром же, вспоминают они, и архиепископ Вениамин несколько месяцев тому назад предавал его «анафеме»; они помнят, как всем строем они стояли на площади возле собора, как заунывно перезванивали колокола и хор трижды пел Емельке Пугачеву «анафема проклят». Их, учеников гимназии, тогда было много, теперь же осталась горстка – почти все разъехались с папеньками-маменьками в укромные местечки.
– Ничего, ничего, – говорит толстяк юнец Мельгунов с шарообразной головой. – Я схватку с разбойником жду с нетерпением. С народом не страшно. Глянь, сколь людей-то!
– Да, – отвечает ему черноглазый красивый юноша Михайлов, отшвыривая лопатой землю. – Я тоже ни капли не боюсь... Начальник у нас храбрый, свои офицеры есть. Да может статься, Пугач-то и не придет сюда: Михельсон по пятам за ним гонится, авось не допустит до Казани.
– Жаль только, губернатор староват у нас.
– Староват-то староват, зато дочки его хороши.
– Хороши-то хороши... Это верно... Особливо Людмила, а губернатор-то староват.
– Староват-то староват, зато дочки хороши.
– Хороши-то хороши...
– Ха-ха... Ну, заладил!
Они оба бросили лопаты, сели на бревно и, заглядывая друг другу в глаза и улыбаясь, повели разговор про девушек, про беспечальное житье в гимназии. Забыв о Пугачеве, они вспоминали недавние пасхальные каникулы, как три вечера подряд ученики, вместе с приглашенными барышнями, ставили трагедию «Семира», пьесу «Синеус и Трувер» Сумарокова, «Школу мужей» Мольера. Играли неплохо, даже был балет, на коем особливо отличались своим изяществом две дочери губернатора Бранта и три девушки-польки из семей ссыльных конфедератов.
– Черт! – сказал толстяк Мельгунов и, вытащив из кармана долю пирога, стал закусывать. – Я первый раз в жизни увидал наяву такие хорошенькие женские ножки. Две недели, понимаешь, снились мне.
– А мне и до сих пор снятся, – сказал черноглазый Михайлов. – Отломи-ка мне кусочек пирожка. Спасибо! И как только Пугача разделаем, в университет ни за что не поеду, гимназию брошу, женюсь. Мне скоро девятнадцать.
– Ты богатый, тебе можно и жениться, – проговорил толстяк, вытаскивая из другого кармана две ватрушки с творогом. – А ты знаешь, в кого я влюблен?
– Господа гимназисты! – прозвучал оклик офицера. – Вы что, баклуши сюда бить пришли? А ну, за дело!
Оба молодца схватили лопаты и с усердием принялись копать землю. Мимо них по Арскому полю громыхали возы с добром, двигались пролетки и дроги со спешно покидавшими Казань помещиками.
Вправо и влево по линии обороны идут работы. Не одна тысяча жителей, множество лошадей с утра до ночи трудятся над созданием надежных позиций. Бревна, камень, железо, хворост – все пущено в ход. Всюду пыль, костры, перебранка, крики. На шести конях пушку к батарее волокут. Слева, по лугу, маршируют утомленные солдаты. Там – группа проплыла на конях. Женщины с мешками собирают щепки, стружки. На лугу, в нескольких местах, раскинуты палатки торговцев, квас, сбитень, рубленое осердие, копченая рыбешка, «сорок душ на палочке», гороховики. По тайности есть в палатках и сивушное вино, и очищенный пенник.
– Наливай! – кричит обросший волосами бурлак и бросает торгашу деньги. – Сыпь на все, так и так пропадать.
– Пошто пропадать, – говорит кузнец в кожаном фартуке, похохатывая и поддергивая накинутую на плечи кацавейку. – Пущай баре пропадают, а мы не пропадем... Батюшка нас не потрожит...
– Цыть! Засохни! – нестрашным окриком, по-приятельски, стращает его торговый. – Мотри, живо заметут...
Гурьба ребятишек, разделившись на две стаи, играет в войну: Михельсон в шляпе с петушиным пером, Пугачев с пикой, со звездой на груди и с наведенной сажею бородищей. Швыряются галькой, тузят друг друга деревянными мечами, колют пиками: «Ура, ура! Бей Михельсона! Защищай царя!»
Старый бритый приказной с длинной шеей, замотанной гарусным шарфом, и с берестяным кошелем, из которого торчит большая, с сердитым оскалом щука, присмотревшись к игре, ласково кричит им:
– Эй, который здесь Пугачев? На конфетку!
– Я – Пугачев, дяденька... – с готовностью выкрикнув, подбегает к нему запыхавшийся мальчонка в черной бороде.
Приказной, сделав свирепый вид, схватывает его за вихры и начинает трясти:
– Вот тебе, змееныш! Вот тебе Пугачев, вот тебе царь! Ужо я полицейских сюда, ужо-ужо...
А там, за палатками, возле канавы свалка: толпа схватила двух подозрительных татар и двух русских.
– Вяжи их! От Пугача подосланцы...
– Да что вы, родимые!.. Мы тутошние, казанские...
– Айда, айда! – с криком бегут на скандал мальчишки, спешат солдаты, подкатил на коне офицер.
– Документы! Ах, нету? Забрать!
По луговине ехал верхом долговязый Потемкин.
И так по всей Казани и ее пригородам шла суетливая работа. Впрочем, мало кому верилось, что Пугачев в скором времени придет в Казань. Не верил этой возможности и недавно прибывший сюда Павел Потемкин. Он уже успел послать императрице Екатерине верноподданническое донесение. Между прочим он писал: «Нашел я Казань в столь сильном унынии и ужасе, что весьма трудно было мне удостоверить о безопасности города. Ложные известия о приближении злодея Пугачева к Казани привели в неописуемую робость, начиная от губернатора, почти всех жителей, почти все уже вывозили свои имения, а фамилиям дворян приказано было спасаться. Я не хотел при начале приезда оскорблять губернатора, но говорил ему, что город совершенно безопасен». Далее Потемкин уверял Екатерину, что скорее погибнет, чем допустит разбойника Пугачева атаковать город. «Я предлагал губернатору, что если он имеет хотя малый деташемент, человек в пятьсот, то я приемлю на себя идти навстречу злодею. По первому известию о приближении его от Вятки к Казани, я тотчас выступлю с помянутым деташементом».
Все это был лишь бахвальный дребезг слов. Еще не успеет донесение дойти до Екатерины, как автор его окажет все признаки подлинной трусости.
– Вот вам, пожалуйста, – говорил Потемкину губернатор Брант, представляя письмо татарина Ахмаметова, уведомлявшего, что 4 июля Пугачев со своей толпой стоял в экономическом селе Мамадыше. – А сегодня у нас уже седьмое июля.
Разговор происходил в кабинете губернатора. Потемкин, не знавший географии края, тотчас уткнулся в карту и, найдя Мамадыш, воскликнул:
– Не верю! Ложь!.. Господин губернатор, ваш татарин врет. Он или пугачевец, или вообще нечестный человек. Да посудите сами: ведь от Мамадыша до Казани по прямой линии полтораста верст.
– Ну, по прямой линии Пугачев вряд ли пойдет... а дорогой до нас верст двести. Это ему на пять, на шесть переходов. Значит, дня через три злодей может оказаться здесь... Как снег на голову!..
В глазах Потемкина зарябило. «А мое донесение! Боже, что подумает императрица?!» Спотыкаясь на гладком ковре длинными, вдруг одрябшими ногами, сказал:
– Что же вы предприняли в смысле пресечения злодею пути?
– Мною послан навстречу деташемент в двести человек карабинеров и пехоты при одном орудии.
– Мало, мало, ваше превосходительство!
– Может быть... Но не могу же я оставить город без войска, – ответил губернатор и, пожевав губами, вперил глаза в заметно взволнованное лицо Потемкина. – Я бы мог, конечно, выделить еще человек пятьсот и бросить навстречу злодейской толпе, да беда моя, нет у меня искусных военачальников. Вот вы, Павел Сергеевич, вы вояка... Возьмитесь-ка за сию патриотическую миссию да потреплите хорошенько злодеев в поле! Впереди вы, позади Михельсон. Прославленным героем были бы.
Потемкин побледнел, ему померещилась злодейская виселица, и сердце его еще более заскучало. Что за черт! Этот старикашка Брант либо колдун, либо... прочел, каналья, его, Потемкина, донесение императрице.
– Что я? Идти в поле? – обиженным тоном воскликнул он, и чуть раскосые глаза его заюлили. – Досточтимый Яков Ларионович! Вы изволили запамятовать, сколь высокий пост поручен мне ее величеством. И уж ежели я буду командовать, то не таким же жалким деташементом, а воинскими силами всей Казанской губернии. Загляните в инструкцию, данную мне ее величеством. Мои полномочия... безграничны!
Губернатор тяжело задышал, ему ненавистен был апломб этого выскочки, он брезгливым голосом молвил:
– Я высочайшую на ваше имя инструкцию пристально смотрел. Там ничего такого нет, о чем вы изволите говорить... Вы, Павел Сергеевич, не более как главный начальник двух секретных следственных комиссий, в одну сливающихся. А главнокомандующим войск, против Пугачева выдвинутых, суть князь Щербатов...
– Да!.. Но, Яков Ларионович, именные высочайшие указы надо уметь читать между строк. Да к тому же и мой братец, Григорий Александрович Потемкин, говорил...
– Извините, господин Потемкин, – колко перебил его Брант. – Я сему предмету не обучался – читать высочайшие указы между строк. И обучаться не желаю.
Местность была лесистая. 10 июля Пугачев разгромил высланный ему навстречу отряд полковника Толстого, полковник в стычке был убит, солдаты его частью разбежались по лесам, частью передались Пугачеву.
– Дубровский! – обратился к вызванному секретарю довольный успехом Пугачев. – Напиши-ка жителям мой царский указ, чтоб покорились мне, государю, без сопротивления да приняли б наше императорское величество с честью, а город сдали без бою.
На другой день Пугачев подошел к Казани и остановился в семи верстах от нее, на Троицкой мельнице. Его толпа, растянувшаяся на несколько верст до села Царицына, постепенно подтягивалась к ставке. Армия Емельяна Иваныча никогда не была столь многочисленна: в ней насчитывалось по крайней мере до двадцати тысяч человек. Беда была лишь в том, что большинство крестьян вооружено из рук вон плохо: пики, рогатки, дубины, топоры. Несколько лучше снабжены вооружением горнозаводские крестьяне: многие из них – охотники – имели старинные ружья-малопульки.
Как ни старались офицеры Горбатов и Минеев, атаманы Овчинников и Творогов навести в армии боевой порядок, научить мужиков от сохи ратному делу, это им не удавалось: слишком быстро армия двигалась вперед, толпы крестьян то вливались в нее, то выбывали, чтобы попасть домой на полевые работы.
К таким воякам, навострившим лыжи восвояси, зачастую выезжал на коне сам Пугачев.
– Детушки! – начинал он стыдить людей. – Гоже ли, детушки, в этакую горячую пору покидать меня? Нивы ваши никуда не уйдут, бабы со стариками да ребятишками без вас там управятся. А ежели помогу не окажете мне – всего лишитесь: опять оседлают вас баре! Уж раз встряли, хвостом трясти нечего! Глянь, сколь народу с нами. А как подадимся к Москве, вся Русь мужицкая подымется. Тогда мы, детушки, всех сомнем под себя, всех царицыных прихвостней-генералов повалим.
– Рады послужить тебе, надежа-государь! Остаемси! – кричали коноводы. Тем не менее многие уходили по тайности.
И вот – Казань. Пугачев отправил в город атамана Овчинникова со своими манифестами. Овчинников пробрался в пригороды Казани с четырьмя хорунжими, но вскоре вернулся.
– Не слушают, батюшка, – докладывал он Пугачеву. – Не слушают, а только бранятся.
– А коли бранятся, так мы с ними по-свойски перемолвимся, – гневно сказал Пугачев. – Готовь, Афанасьич, армию к штурму. Да не можно ли, чтоб сегодня в ночь Минеев с Белобородовым по тайности побывали в Казани да высмотрели, что надо?
– Слушаюсь, Петр Федорыч, – сказал горбоносый Овчинников, покручивая курчавую, как овечья шерсть, русую бородку.
– А утресь сам я объеду позиции. Да хорошо бы «языков» добыть.
– Перебежчики есть, батюшка. Перфиша с них допрос снимает.
– Ну так – штурм, Андрей Афанасьич! Я чаю, народу у нас сверх головы. Одним гамом страху нагоним. А Михельсонишка-то кабудь затерял нас...
– Да ведь мы ходко подаемся.
– Слышь, Афанасьич. А чего-то я депутата-то от наследника давно не видел, Долгополова-то Остафья. Не сбежал ли уж?
– Нет, батюшка. Он дюже войнишки страшится, больше по землянкам хоронится. Да шея у него болит... Ему, чуешь, Нагни-Беда накостылял по шее-то.
– О-о-о, пошто же так?
– Да было вздумал Остафий-то с его жинкой поиграть, с Домной Карповной, ну и...
– Ишь ты, старый барсук... А что, хороша Домна-то?
– Да ничего себе, телеса сдобные.
– Ишь ты, ишь ты! Где ж он, Нагни-Беда-то, такую поддедюлил?
– А на Авзяно-Петровском заводе, батюшка, когда с Хлопушей в походе был. Она вдовица управителя завода – Ваньки Каина...
Когда пали сумерки, к палатке Пугачева нежданно-негаданно подъехала пара вороных, запряженных в широкий тарантас. Из тарантаса выскочили двое: пожилой и парень, оба одеты в длиннополые раскольничьи кафтаны, на головах войлочные черные шляпы. Приезжих сопровождал конный казачий дозор, перехвативший их по дороге как людей подозрительных.
– Не можно ли нам батюшку увидать? – обратился пожилой приезжий к окружавшей палатку страже. – Мы казанские купцы, отец да сын.
– Зачего не можна, – можна, – сказал увешанный кривыми ножами Идорка.
Тут вышел из палатки Пугачев в накинутом на плечи полукафтанье с золотым шитьем. Приезжие сняли шляпы и, касаясь пальцами земли, поклонились ему.
– Кто такие? Откуда? – спросил Емельян Иваныч.
– Купцы Крохины, твое величество, отец да сын. Я – Иван Васильевич буду, а это Мишка, оболтус мой...
– Ах, тятенька... по какому же праву... оболтус? – заулыбался кудрявый парень – косая сажень в плечах.
Все вошли в палатку.
– А я за тобой, твое величество. Уж не побрезгуй, бью тебе челом в гости ко мне пожаловать. Отец Филарет с Иргиза поклон тебе шлет, письмо получил от него намеднись, а с письмом и тебе вещицу прислал он зело важную... – напевным голосом говорил Крохин, высокий здоровенный человек. Открытое, с крупными чертами лицо его было не по летам молодо и свежо. Светло-русая густая борода аккуратно подстрижена, в веселых навыкате глазах светится крепкий ум.
Пугачев несколько опешил. Уж не подосланы ли от Бранта? Чего доброго, схватят да в тюрьму.
– Уж ты будь без опаски, батюшка, – как бы переняв его настроение, сказал, кланяясь, Иван Васильевич. – Мы люди по всему краю известные. Крохиных всяк знает.
Пугачев пристально взглянул в хорошие русские лица купцов и поверил им. Малый развязал узел и подал Пугачеву купеческую сряду, затем подпоясал его цветистым азарбатным кушаком, – и вот он, Пугачев, купец.
Все же, уезжая, Емельян Иваныч призвал атамана Овчинникова, сказал ему:
– Слышь, Афанасьич, собрался я к купцам Крохиным в гости. Коль к полночи не вернусь, навстречь мне с казаками иди...
– Да заспокойся, батюшка!.. Мы люди верные, свои, – проговорил, улыбаясь, старик Крохин.
Кони подхватили, понесли.
Вскоре замерцала вдали линия сторожевых костров. Возле городских укреплений стали попадаться разъезды Бранта.
– Кто едет?
– Крохин!
– А, Иван Васильевич! Проезжай с Богом!
На иных пикетах, узнав издалека купеческую пару вороных, говорили «Крохин это» и без задержки пропускали.
В черте города кони пошли шагом. Емельян Иваныч любопытным взором водил по сторонам. Впрочем, в Казани многое было ему знакомо. Старик Крохин пояснял ему:
– А это вот каменные палаты-те именитого купца Жаркова, Ивана Степаныча. Он нашего же старообрядческого толку и к вере нашей зело прилежен, самолучшая часовня у него.
Большой свежепобеленный дом Жаркова стоял на левом берегу Булака, упираясь огородами и фруктовым садом в усадьбу Егорьевской церкви.
– А это что на цепях-то? Мост, никак? – спросил Пугачев.
– А это через Булак подъемный мост, чтобы суда с грузом пропущать. Сам Жарков для себя же выстроил, на свой кошт. Он купец тороватый...
– Да ведь нам, купцам, тятенька, и не можно растяпистыми-то быть, – подергивая вожжами, сказал малый; он сидел вполоборота к седокам.
– А ты помолчи! – прикрикнул на него отец не то всерьез, не то в шутку. – А нет – живо святым кулаком да по окаянной шее... Чуешь?
– Какой вы, право, тятенька! – обидчиво произнес сын. – Да ведь я к слову.
– А это ж чьи суда-то? Его же? – спросил Пугачев.
– Жарковские, жарковские... С товарами! По Каме да по Волге ходят. Унжаки, тихвинки, беляны, астраханские косные лодки. Впрочем говоря – тут и других купцов, и моих пара посудинок есть. Вишь, Булак-то многоводен ныне, а вот ужо осенью одна тина останется да ил.
– А какие же товары-то грузятся тут? – допытывался Пугачев.
– А товары – перво-наперво хлеб, ну там еще рогожи, лубок, ободья колесные, кожа, мыло, свечи сальные, холст. Да мало ли! Ведь Жарков-то, мотри, оптовую торговлю ведет по всей России. У него есть расшивы с коноводными машинами: по бокам колесья с плицами по воде хлещут. А это вон амбары, вишь, пошли жарковские, да еще Петрова купца. И мой амбаришка... вон-вон, с краю стоит.
Небо в лохматых тучах, накрапывал дождик. Вдали погромыхивало. Становилось темно. Сзади золотым ожерельем туманился отблеск костров – то передовые позиции, куда было выведено немало жителей.
А вот и крохинский дом. Заскрипели ворота, подбежали люди с фонарями. Хозяева с гостем вошли в горницы.
– Ну, гостенок дорогой, пойдем-ка наперед в баньку, в мыленку, с великого устаточку косточки распарить.
– Ништо, ништо, Иван Васильевич, – обрадованно сказал Пугачев и даже крякнул. – До баньки я охоч.
Провожали в баню гостя и хозяина два рослых молодца с фонарем. Шли огородом, садом. Путаные тени от деревьев елозили, растекались по усыпанной песком дорожке. Пахло обрызнутыми дождем густыми травами, наливавшимися яблоками, волглой, разопревшей за день черной землей.
Обширная бревенчатая баня освещена была масляными подвесными фонарями. Липовые, чисто, добела промытые с дресвой скамьи покрыты кошмами, а сверху – свежими простынями. На полу в предбаннике вдосталь насыпано сена, прикрытого пушистым ковром. На полках – три расписных берестяных туеса с медом да с «дедовским» квасом, что «шибает в нос и велие прояснение в мозгах творит». На особом дубовом столе – вехотки, суконки, мочалки, куски пахучего мыла. Мыловарнями своими Казань издревле славилась. В парном отделении, на скамьях, обваренные кипятком душистые мята, калуфер, чабер и другие травы. В кипучем котле квас с мятой – для распаривания березовых веников и поддавания на каменку.
В бане мылись вдвоем, гость да хозяин, говорить можно было по душам, с глазу на глаз. Купец принялся ковш за ковшом поддавать. Баня наполнилась ароматным паром. Шелковым шелестом зажихали веники. Парились неуемно. А купец все поддавал и поддавал, не жалея духмяного квасу. Пар белыми взрывами, пыхнув, шарахался вверх, во все стороны.
Приятно покрякивая и жмурясь, Пугачев сказал:
– Эх, благодать! Ну, спасибо тебе, Иван Васильич!.. Отродясь не доводилось в этакой баньке париться. На что уж императорская хороша, а эта лучше.
– С нами Бог! – воскликнул купец в ответ. – А не угодно ли тертой редечкой с красным уксусом растереться?
– Давай, давай.
Терли друг друга, кряхтели, гоготали, кожа сделалась багряною, пылала. В крови, в мускулах ходило ходуном, и на душе стало беззаботно и безоблачно.
– Ну, как, батюшка, дела-то твои, силушки-то много ли ведешь?
– А людской силы у меня хоть отбавляй, Иван Васильич. Народу, как грязи! Куда ногой вступлю, туда и всенародство бежит по следам моим.
– Слышно, оруженье-то у тя плоховато? Поди, с кулаками да с дрючками больше народ-от?
– Оруженья, верно, маловато, – не сразу откликнулся Пугачев. – Ну, да ведь я подмогу с Урала жду. Урал мне весь покорился.
– Вестно нам, батюшка, – продолжал, помолчав, купец, – будто под Татищевой-то дюже пообидели тебя царицынские-то генералишки, чтоб им в тартар всем, к сатанаилу в пекло!
Прежде чем ответить, Пугачев глубоко, всей грудью вздохнул. Тяжелая неудача под Татищевой висела над ним подобно туче, по сю пору давила его сердце. Он тихо сказал:
– Да, Иван Васильич... Верно, опростоволосились мы трохи-трохи под Татищевой. Довелось и оруженья сколько-то побросать, пушек... Что поделаешь!.. Видно, тако Господу угодно.
– Хм, – с грустью хмыкнул хозяин. – Ну, вот чего – не горюй, батюшка!.. Судьбы мира сего в руце Божией. А мы, старозаветное купечество, подмогу тебе учинить порешили. Как поедем в обрат, я тебе меж кустов амбарушку покажу, черемуха там растет. Пришли-ка ты туда удальцов, у меня там ружей сотни четыре припрятано, да пороху пудов с двадцать, да свинцу. Больше бы скопили, да ведь не чуяли, не ведали, куда ты путь свой повернешь.
– Благодарствую, Иван Васильич... Старание твое век помнить будем, – растроганно сказал Пугачев, с проворством работая мочалкой. Пахучее мыло пенилось, играло тысячами глазастых пузырьков.
– Деньжонок ощо дадим тебе, да снеди, да продухту разного. Ну, и ты нас, купцов-то, ину пору уважь, батюшка! Не вели грабить-то да жегчи-то нас, старозаветных. Мы для государства люди нужные... Мы отечественные капиталы созидаем! Иные среди нас даже с заграницей торг ведут, чрез что, слышь, течение капиталов иноземных в Россию усугубляется. Впрочем сказать, о сем мы за трапезой толковать будем. Поснедаем, выпьем – стомаха ради – монастырского да побалакаем.
– Ахти добро, – ответил Пугачев. – Только, чуешь, на деле-то не впотребляю я хмельного, Иван Васильич. У меня устав такой.
– А ты, батюшка, слыхал: в чужой-то монастырь со своим уставом не ходят.
– А я и не собирался ходить, сам ты присугласил меня...
– Мало ли бы что... Ину пору можно и выпить. Сказано: год не пей, а после баньки укради да выпей. Ох, Господи помилуй, Господи помилуй!.. Грехи наши тяжкие, грехи неотмолимые! – Купец повздыхал и, чуть подняв голос, спросил: – Ну, а како, батюшка, касаемо веры нашей древлей, равноапостольной? Станешь ли берегчи ее, как воцаришься?
– Слых был, – вслед ответил Пугачев, – архирей казанский клял меня, анафемой принародно сволочил. А вы, старозаконники, за меня Богу молитесь. Так вот и раскинь умом, Иван Васильич, за кого же наше самодержавство стоять будет?
– Да, поди, за нас же, за наших христолюбцев, батюшка?
– Верно сказано, правду со истиной... Давай-ка кваску, хозяин.
Выпили раз за разом по три кружки пенного квасу с имбирем, опять стали мыться, париться.
И вдруг с высокого полка, из облаков густого пара загудел бесхитростный голос хозяина:
– Так-то, Емельян Иваныч, батюшка, так-то.
Пугачев, сидевший на скамье внизу, враз прекратил мыться, его руки с мочалкой опустились. «Уж, полно, не попритчилось ли, не запарился ли я?» – мелькнуло в мыслях изумившегося Пугачева. А голос продолжал из облаков, с высокого полка, как с неба:
– Нас, чадо Емельяне, тута-ка только двоечка, а третий – Господь Бог над нами. И ты, родимый, не страшись и не гневайся. Я человек простой, крови русской, души прямой и к твоему делу зело усердный.
– Так, так! – перебил его Пугачев, сдвигая к переносице брови и приподнимаясь. – Морочить голову мне задумал? Ась? Не распаляй ты моего сердца!
– Будет, будет тебе, Емельян Иваныч. Заспокойся, родной, – все так же простодушно говорил хозяин. – Слушай-ка. Нам во всей России, я чаю, только пятерым старозаветным людям вестно, что ты не того... не царских кровей будешь. Ну, токмо мы, старозаветные, тайну сию крепко блюдем. Мы, слышь, по дорожке Митьки Лысова, атамана твоего, не пойдем ни в жизнь. Видишь, и о сем христопродавце осведомлены мы.
Душа Пугачева закипала. Он хотел показать купцу царские знаки на своей груди, хотел сгрести его за бороду, но сдержался, может быть, баня умягчила его чувства.
– Так, так, – кидал он сквозь зубы. – Выходит, по-вашему, по-старозаветному, не царь я?
– Пусть бы и царь, да токмо еще не самодержавец ты, батюшка, – с тем же спокойствием говорил из облаков купец.– Ведай, заступник наш: царь без престола все едино, что конь боевой без седла алибо обширная храмина, у коей замест каменных столбов песок сыпучий.
Купец свесил с полка сильные волосатые ноги, дружелюбно уставился в широко открытые глаза Пугачева.
– А мы тебе самодержавцем-то стать всякую помогу повсеместно учиняем, – продолжал старик гулко. – У нас и по заводам и по городам свои приспешники. Мы к тому и дело клоним, чтоб тебе престол отвоевать, чтоб тебе, а не Катерине, царем царствовать. Досюльные-то цари, и с Катериной вместях, скорпионы да вервия уготовляли нам...
– Кто это тебе набрякал, что я не царь, не Петр Федорыч? Уж не Катькины ли манифесты отуманили тебя? Ась?
– Тьфу, тьфу нам ейные манифесты, батюшка. А сказал мне про это самое купец Щелоков, помнишь, калачи-то он тебе в острог нашивал? Да еще всечестной старец Филарет, у которого гостил ты попутно. Он тебя и в деле видел, в Бердах, под Оренбургом: то ли сам, то ли через своих посланцев. Зело одобрял он дела твои, и храбрость твою лыцарску, и распорядок. И прислал мне он, рекомый игумен Филарет, вещь тайную, коя зело поможет тебе въяве...
– Чего же такое? – смягчившись, спросил Пугачев, встал и поддал в каменку два ковша квасу.
– А прислал он тебе, родимый, голштинское знамя покойного Петра Федорыча Третьего, императора.
Купцы Крохины были роду-племени старинного. Иван Васильевич почасту ездил в Москву, водил знакомство с московскими тузами-старообрядцами, маливался в Рогожском кладбище – духовной твердыне русского старообрядчества, заглядывал в Петербург, путешествовал и в скиты керженские, где свел дружбу со знаменитым старцем Игнатием, родственником всесильного Григория Потемкина. Да, знал Крохин многое, что творится на Руси, и был к тому же пытлив, дотошен и умен. Поэтому он тут же и рассказал Пугачеву о всем, что представляет собою голштинское знамя.
– У покойного Петра Федорыча, голштинского выкормка, – начал он, – содержался под Питером, в Ораниенбауме, корпус доверенных телохранителей голштинцев. И было их три тысячи человек. Он им муштру производил, а для красы и порядка было у них четыре знамени. Егда же Петр Федорович прежде времени кончину воспринял, знамена те схоронены досужими людьми в сундук, заперты и печатями опечатаны. Единое из оных знамен, голубое с гербом черным, путями неисповедимыми похищено, доставлено игумену Филарету на Иргиз, а чрез оного благоуветного старца-христолюбца и мне, грешному.