На другой день рано поутру Пугачев с Яковом Антиповым и мастером Петром Сысоевым, заседлав коней, направились на ближайшие медные рудники, верстах в пятнадцати от завода. Рудники разрабатывались здесь открытыми шахтами от 5 до 25 сажен глубиной. Пугачев видел, как руду засыпают в большие бадьи и вздымают наверх на ручных «валках». Этот рудник иногда затопляло. Для водоотлива была устроена «водяная машина», приводимая в движение конной тягой.
– Оные машины на Урале новшество. Твердышевы первые ввели, – говорил Антипов. – На прочих заводах медная руда из рудников идет прямиком на завод. А у нас тут другой обряд, тоже Твердышевы завели.
– Какой же? – спросил Пугачев.
– А вот вздымемся на пригорок. Оттуль видать.
С пригорка им открылся вид на широкую поляну с площадкой посредине. Площадка была черна, она походила на место пожарища. Здесь производился предварительный обжиг руды в открытую, чтобы сделать ее мягкой, годной к проплавке.
– Попервоначалу разжигают кострище из сушняку и в огонь руду валят, – пояснил Антипов. – Дело обжига, ваше величество, тяжелое, опасное. И работы эти зовутся «огневыми».
– При обжиге, – сказал Петр Сысоев, – руда исходит ядовитым газом, самым зловредным для здоровья. Газ по земле стелется, и, ежели его погоняет ветерком на открытую шахту, рудничные работники с рудников бегут без оглядки... А то – смерть неминучая.
От сернистых газов погибали не только люди, но и все живое, вплоть до птиц, пчел и растений. Весь лес, даже сосны, пихты, елки, на большое пространство вокруг стоял оголенным, без листвы и хвои.
– Когда руду здесь обожгут, – продолжал мастер, – привозят ее на завод и разбивают по сортам. А крупные-то куски в толчее толкут да в мелкий порошок перемалывают. А после того заготовляют «флюс»: это известной камень, белая глина да песок. Перемешают все с дробленой медью, получится «шихт». Ну а теперича, батюшка, поедемте не то на завод к домницам.
Вернувшись на завод, первым делом зашли в «пробницу» – лабораторию. Это светлая изба, в средине пробирная печь с ручными мехами для дутья, на полках и на большом столе тиглы, пробирки, весы грубые и весы точные под стеклянным колпаком, пробирный свинец, бура, ступа для толчения проб.
– Здеся-ка орудует немец, – пояснил Антипов, – а иным часом и Тимофей Коза.
В углу стояло несколько четвертных бутылей с разными настойками.
– А это вот, батюшка, сладкие наливочки. Немчура сам мастерит их. Бывало, зайдут сюда с Козой, да и пьют без выхода целую неделю. Немец жиреет, Коза чахнет.
В плавильном цехе, куда вошел Пугачев с провожатыми, было жарко. Каменный цех довольно просторен и достаточно высок. Вдоль одной из стен стояло в ряд пять пузатых печей, они топились дровами.
– Мы зовем их домницы, а немец называет – крумофены, – сказал Петр Сысоев.
Пылали три домны, а в две производилась загрузка. По особым, на столбах, выкатам подвозились на тачках к горловинам печей уголь и «флюс» с толченой медью, то есть «шихт». Высоко, почти под потолком, стоит работник, называемый «засыпка». Он покрикивает на тачечников:
– Эй, вы, гужееды сиволапые! Шагай, шагай! А ну, надуйсь! Стой, довольно шихту! Уголь сыпь!
Он командует загрузкой домны: пласт угля, пласт руды и флюсов и снова пласт угля, пласт руды и флюсов[41]. Донельзя прокоптелый, взмокший от пота «засыпка» как будто ради озорства вымазан жидким дегтем. Из трех топящихся печей наносит газом. От жары, газа, угольной и известковой пыли «засыпка» задыхается. Он не может выскочить из цеха хоть на минуту, чтобы отдышаться на свежем воздухе, – его держит на месте беспрерывный ход работы. Он ковш за ковшом пьет воду, исходя чрезмерным потом. Он жалок, хил, кашляет, сплевывает копотью и кровью.
– Слышь, Яков Антипыч, – обратился Пугачев к управителю. – И на иных прочих заводах приглядывался я к «засыпкам»; работа их, ведаешь, из трудных трудная...
– Верно, батюшка. Люди вредятся часто. Самый крепкий «засыпка» больше пяти лет не выдюжит: либо калека, либо на погост...
– «Засыпке» да еще рудокопу в подземных шахтах – одна честь, – продолжал Пугачев, от нараставшей жарищи пятясь к двери. – Я на Авзянском самолично спускался в бадье – на лычной веревке, она у них в глыбь сажен на полсотни. Люди там по штрекам да по штольням на четвереньках ползают, как звери, а руду тягают на себе вьючно, в тележке. – Он ухватил управителя за руку, пониже плеча; управитель поежился от боли. – Как воззрился я, Антипыч, на рудокопцев-то, что середь грязищи да сырости грузность на четвереньках волокут, аж на сердце у меня захолонуло. То ли люди, то ли скотинка вьючная! А заговоришь да послушаешь любого-каждого, диву даешься: что ни слово, то – золото, ей-ей... И нет, ведаешь, промежду трудников-то этих ни ссор, ни подковырок. Одна вроде бы у всех думка – как из тьмы кромешной выкрутиться. Поднялся я на свет Божий из штольни ихней да и взмыслил: эх, вот бы народа такого державе нашей, да поболе!.. – Помолчав, он строго продолжал: – Вот что, Яков Антипыч, надлежит тебе почаще сменять «засыпок»-то этих, на другую работу ставить их. О сем, слышь-ка, строгий наказ даю тебе. А кои покалечены в работе, тех на безденежное кормление взять, навечно... Моим царским именем!
– Сделаю, батюшка, постараюсь, – ответил Антипов.
Пугачев, видимо, волновался; он то засовывал руку за кушак, то одергивал чекмень, то оправлял на голове шапку. В цехе было шумно: гремели по крутым выкатам чугунные колеса тачек, шуршали сваливаемые в домны шихт и уголь. Возле домниц понаделаны холодные амбарушки, там вовсю пыхтели две пары ветродуйных кожаных мехов. Сильная струя воздуха со свистом врывалась в поддувало, в печную утробу и разжигала угли. Чрез кривошипы и колесный вал мехи приводились в движение шумевшей за стеной водою, она падала на водоемные колеса.
Людей в цехе было десятка полтора. Бороздниками и веничками они прочищали вырытые в земляном полу небольшие ямки, соединенные между собой мелкими узкими канавками. Вскоре по ним брызнет-потечет огнежидкая, расплавленная медь. Все, вместе с Пугачевым, надели синие очки, а рабочие и мастера – кожаные фартуки да кожаные голицы. Старший мастер проверил, правильно ли наклонен желоб от печной лещади к канавкам. Работники похватали железные лопаты. Старший еще раз подошел к одной из трех домниц, чрез слюдяной глазок всмотрелся в бушующее пламя печи, чутко прислушался к тому, как в брюхе ее гудит и клокочет расплавленный металл, и поднял руку:
– С Богом, ребята! – Затем он схватил тяжелый лом, перекрестился и долбанул ломом в замазанное глиной выпускное оконце.
– Пошла, матушка, пошла, пошла! – закричал он, ударяя второй и третий раз.
Глиняная пробка вылетела из брюха домницы, хлынул огненный, ослепительно белый поток. Расплавленная жижа потекла по желобу вниз, в канавки, в ямки.
Мастера и подмастерья суетились с лопатами; они направляли лаву из канавки в канавку, куда нужно. Сразу сделалось вокруг нестерпимо жарко. Люди в пылу работы скакали, как козлы. Фартуки затвердели, мокрые от непрерывного пота рубахи высыхали на ходу, на них выступила соленая пыль, как иней. Пугачеву показалось, что от жару у него затрещала борода, он вскинутыми ладонями заслонил лицо и попятился к выходу.
– Готово! – прокричал старший; он снова вбил затычку в спусковой продух опустошенной домницы, велел замазать его глиной и поспешил ко второй пылавшей печи. За ним потянулись работники и подмастерья.
– Самое главное, знать, когда медный сплав в домнице дозрел, – пояснял Пугачеву сопровождавший его Сысоев. – Знатецы нюхом чуют. Зевать уж тут не приходится, а минута в минуту чтобы. Таких мастеров-знатецов хозяева берегут, за ними даже тайный досмотр установлен, чтоб мастер не сбежал к другому заводчику да секрет свой не передал.
Один из мастеров плавильного цеха подошел к «батюшке» и низко поклонился ему.
На расспросы Пугачева мастер принялся объяснять ему, что сейчас получилась черная медь, сплав меди с железом и другими металлами. А чтоб окончательно очистить сплав от ненужных примесей, медь отправляют в соседний Верхотурский завод и там будут плавить сначала в особых печах – «сплейсофенах», а затем еще раз переплавлять в штыковых горнах. Тогда получатся бруски или «штыки» чистой меди[42]. Затем раскаленные докрасна штыки будут класть под тяжелые водяные молоты и расплющивать в «доски» весом до пятидесяти фунтов.
Тем временем ко второй печи начали подтягивать висевший на цепях, перекинутых чрез блоки, огромный каменный ковш с двумя ручками и «рыльцем». Подошедший мастер сказал:
– Теперича сплав не в землю станем пускать, а в тот вон ковш. Как наполнится он до краев, переведут его вон к тем глиняным формам, к опокам. Это для пушек болванки будут. Трое суток остывать им, а потом в сверлильный цех потянут стволину делать. Сплав этот с примесью олова – бронза.
Пугачев попросил напиться. Ему подали подсоленной воды.
– Это пошто же с солью? – спросил он.
– А чтобы жажда не столь долила, – пояснил Сысоев. – Соли-то, ишь ты, дюже много из человека от жарищи выпаривается, ну так недостачу-то и надбавляют внутро с водичкой...
Вышли на улицу и направились в невысокий, но довольно просторный кирпичный цех. Пугачев здесь оставался недолго, ковка железа была ему знакома по другим заводам. Все-таки он посмотрел, как многопудовые молоты, приводимые в движение водой, обжимают железные крицы[43].
И здесь стояла нестерпимая жарища. Люди с опаленными бровями и бородами, с раскрасневшимися, как бы испеченными, сухощекими лицами и слезящимися глазами ловко и проворно перехватывали клещами раскаленный добела металл, подставляли его то одним, то другим боком под молоты. От удара молотов брызгали во все стороны огненно-белые искры нагара и окалины.
– Ну, батюшка, а вот это моя фабричка... Здеся-ка твоей царской милости пушки изготовляем, – сказал Петр Сысоев, вводя Пугачева с Антиповым в сверлильно-обделочный цех. – Уж я тут останусь, спокину тебя, а то недосуг – работка-то не ждет.
Мастерская рублена из пихтовых бревен, стены грязные, прокоптелые. Три широких застекленных окна давали нужный свет. На сверлильном станке была укреплена бронзовая стволина для пушки, над ней трудился широкоплечий мастер Павел Греков, с окладистой русой бородой и длинными волосами, схваченными чрез лоб узким ремешком. Когда Пугачев стал приближаться к мастеру, он нажал ногой деревянный на ремнях привод, вал со стволиной заработал вхолостую.
– Здорово, друг мой! – поприветствовал мастера Пугачев.
– Здрав будь на много лет, царь-государь всенародный! – гулко и внятно ответил тот, низко поклонившись.
От крайнего окна, где был стол с раскинутым на нем чертежом, отделился немец и, неся впереди себя свой раздувшийся живот, подплыл к Пугачеву.
– О, кайзерцар, кайзерцар! – восклицал он, пыхтя и кланяясь Пугачеву.
– А, Карл Иваныч! Ну, как дела? Скажи-ка, сколько пушек послано мне было да голубиц с мортирами?
– Мой – Генрих Мюллер, кайзерцар, Мюллер! – с гордостью пристукнув себя в грудь, ответил немец, и на щекастом крупном лице его проступила обида. – За пять месяц Берда отлит дванасать пушек, три мортира, два хаубиц и трех тысяч ядра, гранат.
– Верно, а теперь?
– Новий работать трех пушка, этта – четверти, этта – пяти, – ответил шихтмейстер Мюллер, тыча пальцем в стволину и в бронзовую болванку, которую четверо работников подымали на станок. – Шестой пушка готовый, на улочка, пытанье будет ему при вас, кайзерцар...
– Ту пушку Коза Тимофей мастерил, по его расчислению... – сказал Антипов. – А Генрих Мюллер только помогал ему.
– Я мастериль! Мой пушка! – снова приударил немец себе в грудь и по-злому посмотрел на Якова Антипова.
– Ладно, учиним пробу, – проговорил Пугачев и, обратясь к мастеру, сверлящему стволину, спросил: – Как таперь – без изъяна бронза-то?
– Без изъяна, батюшка, без трещин, без раковин. Добрецкая бронза...
– Благодарствую, – молвил Пугачев, погладил гладкую стволину, как шею любимого коня, и, пошарив в кармане, подал бородачу золотой империал. – Ты, мастер, старайся... На-ка вот... Ни на кого иного, на себя стараешься!
Новая пушка на высоком лафете стояла за чертой завода, на берегу пруда. Возле нее толпились казаки, башкирцы и прочий пугачевский люд. Тут же рассматривали пушку Андрей Горбатов, Чумаков, Творогов. С башкирцами, сидя на коне, беседовал о чем-то Кинзя Арсланов.
Когда Пугачев, сопровождаемый немцем и Антиповым, быстрой своей походкой приблизился к толпе, народ дружно обнажил головы. Антипов объяснил Пугачеву, что пушка должна пальнуть чрез завод и чрез вон тот лесок прямо в известковый сарайчик, отсюда невидимый. До сарайчика расстояние измерено межевой цепью и равняется двум верстам ста сорока саженям. Пугачев сел на коня, вместе с Кинзей Арслановым смахал туда и, осмотрев сарайчик, вернулся. Возле сарайчика – два «глядельщика»; они схоронились за сделанным из плитняка укрытием. Пушку зарядили по указанию немца, количество пороха отмерял он сам на весах. С правого бока пушечной стволины, возле «казенной части» была приделана медная дуга в четверть окружности, разделенная на девяносто градусов. А к стволине был припаян «указатель», при подъеме и опускании дула он ходил по окружности и показывал градус подъема стволины над горизонтальной плоскостью. Немец дал наклон стволине в двадцать четыре с половиной градуса. По межевому плану местности пушка заранее была поставлена так, что она, церковь и сарайчик находились на одной прямой линии. И если взять направление выстрела через крест колокольни, а дулу пушки придать правильный уклон, то при удаче ядро должно обязательно ударить в сарайчик.
– Можно пальять, скоро-скоро невидим цел... Дафай скоро! – скомандовал немец.
Пушка стрельнула чрез завод, чрез крест колокольни, чрез лес. Эхо раскатилось по горам. Вот прискакал на коне «глядельщик» и сказал, что ядро «прожужжало» над их головами и пролетело выше сарайчика.
– Да на сколько выше-то, парень? – спросил Антипов.
– А кто ж его ведает, може, на сажень, може, на двадцать саженев, а може, и на два лаптя... Как знать... Только что чик-в-чик не вдарило.
Немец слушал, разинув рот, и двигал бровями. Вдруг (от пруда видно было) к управительскому дому, звеня колокольчиками, подкатила таратайка. Сидевший в ней человек что-то кричал и размахивал руками. Затем полез из кибитки, оборвался, упал, с усилием поднялся, посмотрел по сторонам и, завидя на берегу пруда большую толпу, пошел на нее с громкими криками. Весь народ устремил на него свои взоры. Кто-то в толпе сказал:
– Да ведь это Коза прибывши... Ишь его из стороны в сторону мечет.
Невысокий человек в черном одеянии то бежал, то шел, то частенько падал.
– Он, он!.. Тимофей Иваныч это... – раздавалось в толпе. И действительно, вскоре стало все отчетливей доноситься с ветерком:
– Я Коза! Тимофей Коза! Встречайте! Коза-дереза приехал!.. Прозвищем – Коза!.. Я Коза, а вы люди-человеки... Коза приехал!.. Я Коза! Прозвищем – Коза! – беспрерывно, как одержимый, резким и тонким голосом кричал он, приближаясь.
Пугачев во все глаза глядел на него, оглаживая бороду. Навстречу Козе двинулся Антипов.
– Я Коза, Коза! – продолжал кричать тот, не переставая. – Вы люди-людишки, а я Коза! Прозвищем Коза!.. Врешь, немецкая твоя образина, я сам механикус! – взмахнул он рукой, его круто бросило в сторону, он упал. – Я Коза!.. Любое число... могу в зензус и в кубус возвести. На-ка, выкуси, Мюллер!.. Ты Мюллер, а я Тимофей Коза...
К нему подбежал Яков Антипов, поставил его на ноги, стал что-то говорить, указывая в сторону Пугачева. И видно было, как механикус заполошно взмахнул руками, нетвердым, но торопливым шагом приблизился к пруду, сбросил с себя свитку и шляпу, припал к холодной воде на колени и суетливо стал окачивать лысую свою голову. Антипов меж тем встряхивал, чистил его свитку.
И вот перед Пугачевым остановился протрезвевший механикус. Он – низкорослый человек, лицо костистое, широколобое, с темными, глубоко посаженными глазами; в них светился ум и затаенная скорбь. Пугачев с любопытным вниманием всматривался в чисто бритое, исхудавшее лицо его и хмурил брови.
– Я Тимофей Коза, твое величество! – выкрикнул механикус и, держа шляпу под мышкой, поклонился Пугачеву. – Прости, отец... В ноги тебе не валюсь, не приобык царям кланяться земно. Цари бо царствуют, вельможи господствуют, рабы стонут-воздыхают, пресмыкаются. А я, горький, того не желаю – я сам себе царь!
– Цари, друг мой, всякие случаются, – возразил Пугачев, глядя в упор на механикуса. – Одни, верно, царствуют да бражничают, а есть и другие, кои труждаются и страждут.
Механикус опустил взор в землю, лысая голова его склонилась. Пугачев участливо спросил его:
– Пошто пьешь, Тимофей Иваныч? Мастер ты, слыхать, отменный, а этакое погубление себе чинишь. Званье свое мараешь. А ведь ты не мал человек на белом свете...
– Обида, обида, твое величество! – закричал Коза и закашлялся. – Убери неправду с земли, тогда брошу. Чья пушка? Моя пушка! А немец говорит – его пушка. Вот он в небо вдарил, а я в сарайчик тот, защуря глаза, влеплю.
– Мой пушка! – брызгая слюной, закричал немец.
– Ну, ладно, твой – так твой... – более спокойно сказал механикус. – Ты ее по моим исчислениям сделал, а выдумал ее я, Тимофей Коза. Полгода сидел над чертежами. Для туркской войны старался.
– Мой пушка! – снова запальчиво воскликнул Мюллер, напирая брюхом на механикуса.
– Царь-государь, дозволь! – отодвигаясь от немца, заголосил Коза и крикнул пушкарям: – А ну, ребята, заряди! – Он бросил шляпу в руки малайки-башкиренка, достал из кармана измызганную записную книжку с карандашом и спросил Антипова о расстоянии до сарайчика.
Тимофей Коза, морща лоб и двигая бровями, делал в книжке нужные расчеты, бубнил себе под нос:
– Я и субстракцию знаю, и, что есть радикс, знаю... Зензус, кубус...
Он замолк, проверил свои исчисления, присвистнул, всмотрелся в показатель на дуге, выкрикнул:
– Враки, немец! Траектория неверна. Двадцать три с четвертью градусов надо, а у тебя, черт некованый, двадцать четыре с половиной.
Все с нетерпением ждали выстрела. Пугачев, покусывая усы, прищуривал то левый, то правый глаз. Коза перевел показатель, закричал:
– Пали!
Ударил выстрел. Пугачев сказал механикусу:
– Слышь, Тимофей Иваныч. Все едино – утрафишь ты, не утрафишь ли в цель – люб ты мне. Хочешь вольной волей идти в нашу императорскую армию – иди, рад буду... Только допряма говорю тебе: пьянству положи зарок.
– Зарекаюсь, царь-отец, зарекаюсь! Сей же день пить брошу. И в армию к тебе вступлю. Авось мимо нареченные невесты моей путь твой предлежать будет... Я вживе ее почасту вижу, она, юница непорочная, до сей поры из своего сердца не истребляет меня. И я, горький, такожде верность ей блюду и не творю блуда нижй делом, нижй помыслом своим... – Тимофей Коза говорил жарким, захлебывающимся голосом, глаза его горели безумством, испещренное морщинами желтое лицо покрылось красными пятнами.
– Брось ты нескладицу молоть, Тимофей Иваныч, – отмахнулся Пугачев. – Опомнись!.. Слышал я про юницу про твою, она старухой давно стала.
– Отец! – с отчаянием закричал Коза и, скривив рот, заскорготал зубами. – Я думал, ты един поверишь мне, а ты – как все... Сказываю тебе, время не трогает ее, время над ней идет. До днесь Таня моя в юности обретается. Да вот и сей день, как подъезжал к заводу, она сидела у лесной опушечки, вьюнок плела. «Это, говорит, Тимошенька, тебе». Вот он, вьюночик-то, вот, – механикус, тяжело, с прихлюпом, вздыхая, достал из кармана свитки небольшой венок первых полевых цветов и помаячил им перед Пугачевым.
– Едут, едут! – вдруг зашумела настороженная толпа.
Не один, а оба глядельщика, настегивая лошаденок, неслись вскачь, орали:
– Попало, попало, ядрена бабушка!.. В самую крышу брякнуло... Вдрызг разворотило!
Пугачев сдернул кафтан и накинул его на плечи Козы.
– Премудрая голова у тебя, Тимофей Иваныч, – произнес он громко, и в толпе, как бы подхватив слова его, дружно закричали: «Ура, ура!» Затем он резко повернулся к Мюллеру: – А ты, Карл Иваныч, ежели хочешь, будь при нем подмастерьем. А не хочешь – валяй себе к своему Фридриху косолапые пушки ему лить... Понял ли?
Немец понял и помрачнел, как ночь. Дымя трубкой и распихивая брюхом толпившийся народ, он со свирепостью покосился на Козу и грузно двинулся прочь, как медведь через чащобу.