К вечеру рядом с юртой государя стояла юрта Военной коллегии. Там Дубровский, обливаясь от жары потом, доканчивал указы к русскому населению, к башкирцам, к мещерякам. А кончив, понес на провер царю. Над юртой развевалось государево знамя, при входе стояли вооруженные бородачи-казаки. Дежурный Давилин ввел секретаря к государю. Пугачев сунул полупустую бутылку под стол. Он в свежей шелковой рубахе сидел на ковре за низеньким башкирским столиком, трапезовал. Дубровский подал указы, приметно волнуясь. Пугачев, говоря: «Давай, давай, давай», – стал внимательно рассматривать исписанные кудрявым почерком листы. Сопел, хмурил брови, то близко поднося бумагу к глазам, то отстраняя, усердно шевелил губами.
– Ах, добро!.. Ах, добро! – сказал он. – Знатно, красиво пишешь... Мастер.. А ну, прочти сам, не борзясь. Указы-то народу будут читаться во всеуслышание, да вот ладно ли? Я вроде как за народ буду, а ты чти, проверку, значит, сделаем, на слух. Забирай, Лексей, в гул, да погромче, как на площади.
Дубровский поклонился, взял листы, откашлялся и басистым голосом начал:
– «Указ нашего императорского величества самодержавца всероссийского верноподданным рабам, сынам отечества, наблюдателям общего спокойствия и тишины».
– Добавь, отколь указ. Из Государственной военной, мол, коллегии, – заметил Пугачев.
– Эх, запамятовал...
– «Мы отеческим нашим милосердием и попечением жалуем всех верноподданных наших, кои помнят долг свой к нам присяги, вольностью, без всякого требования в казну подушных и прочих податей и рекрутов к набору, коими казна сама собою довольствоваться может, а войско наше из вольножелающих к службе нашей великое начисление иметь будет. Сверх того, в России дворянство крестьян своих великими работами и податями отягчать не будет, понеже каждый восчувствует вольность и свободу».
– Ладно, – похвалил Пугачев. – Точь-в-точь как толковал я тебе. Токмо надлежало бы насчет подушных, да податей, да вольности, да рекрутского набора появственней, чтоб запомнили, чтоб сразу в башку вдарило да влипло.
– Перебелять буду, покрупней выделю сие...
– Во, во... Такожде и насчет дворянства. Пишешь, что крестьян великими-де работами да податями господишки отягчать не станут... Просто сказать бы: вешать-де дворян к чертовой бабушке, башки рубить! – Взор Пугачева засверкал. – Еще добавь, Лексей, насчет Катькиных войск, чтоб все мои верноподданные истребляли оных злодеев, аки саранчу, и себя тем злодеям в обиду не отдавали бы.
– А это дальше прописано, как вы повелеть изволили. Дозвольте огласить указ главному над мещеряками полковнику Канзафару Усаеву, как вы внушали мне утресь, когда учиняли променаду.
– «Усмотрев, государь, твои прежние справедливости службы, так и ныне повелевает тебе ниже сего поверенные приказы исполнять. Во-первых, получа тебе сей указ и приложенный при сем именной манифест, во объявление не склоняющемуся народу во всех жительствах, в которых ты склонение иметь будешь... дабы они под скипетр его императорского величества склонялись...»
– Прибавь: «доброупорядочно».
– «...склонялись доброупорядочно, который по получении всероссийского престола от всяких прежде находившихся податей...»
– Прибавь: «от бояр и завистцев несытного богатства».
– Слушаю. – Дубровский взял из-за уха гусиное перо, обмакнул в походную, привязанную к поясу медную чернильницу, вписал.
Вошел дежурный Яким Давилин.
– Творогов, ваше величество, желает твою милость видеть...
– Чего без зову лезешь? – вспылил Пугачев. – Видишь, государственными делами занимаюсь... Ну, что Творогов?
– Творогов Иван Лександрыч привел нового повытчика...
– Нет нового повытчика, пока я не поставил! – опять вспылил Пугачев. – Ну? – Ощо привел он писчиков да толмачей, указы твои на татарскую речь поворачивать...
– Пусть торчат в Военной коллегии, зову ждут. И с Твороговым вместях. И ты не лезь, стой за дверьми, пока не покличу. Да пущай Творогов сготовит башкирцев да русских человек с двадцать, пущай на конь сядут да указы, да манифесты мои в ночь развезут по жительствам. Чтоб стрелой летели, вмах! Слышь, Давилин, дакось какую тряпицу почище, рожу утерть, взопрел.
Дежурный подал рушник. Пугачев, принудив себя, сказал: «Благодарствую» – и обратился к Дубровскому:
– Ты не дивись, Лексей, что я другой раз по-мужицки толкую: «рожу» да «взопрел». Мне ведь много лет с народом простым довелось путаться, от царского-то побыта отвык.
Дослушав со вниманием все указы и повеления, Пугачев сказал:
– Ну, теперь, Дубровский, припечатать треба указы-то, смыслишь, поди, как? Смолка-то есть?
– Сургуч при мне, ваше величество, царскую печать дозвольте.
Сидя по-татарски на ковре, Пугачев вытянул правую ногу и, отвалившись назад и влево, полез в карман штанов. Вытащил полную горсть всякого добра и высыпал на низенький, по колено, столик. Тут были золотые и серебряные монеты, огниво с кремнем, сахарный леденчик, две свинцовые, неправильной формы пули, волчий клык, женская подвязка с медной пряжечкой, огарок восковой свечи, какая-то медаль в прозелени, маленький, шитый бисером сафьяновый кошелек и, наконец, сердоликовая печать с княжеской короной и буквами П. Н. В. Секретарь Дубровский с удивлением и доброжелательной улыбкой глядел на этот пересыпанный хлебными крошками хлам, по-видимому, и сам Пугачев был удивлен такому в своем кармане беспорядку.
– Это зовется по-персиански шурум-бурум, – ухмыльнулся он и подал секретарю печать. – Поганенькая печатка, не хворменная, надлежит с моей императорской личностью, да вот настоящего знатеца не усчастливилось добыть. Ты, Лексей, учнешь печати ставить, как можно слюнь печатку-то, не жалей слюней-то...
Он был в хорошем настроении, вполне довольный и Дубровским, и указами. Секретарь принялся ставить печати. Пугачев, плутовато таясь, взглянул на него, вынул из шитого жемчугом кошелечка пучок волос, перехваченных маленьким колечком, легонько провел ими по щеке, понюхал и, покивав головой и вздохнув, спрятал.
– Оные власы, – сказал он Дубровскому печально и тихо, – отхвачены мной своеручно ножницами от косы супруги моей, великия государыня всея России Устиньи Первой...
– Поскольку мне ведомо, – приятным голосом заговорил Дубровский, капая на бумагу сургуч, – великая государыня Устинья Петровна не первая, а вторая супруга ваша... Первая-то Екатерина Алексеевна... сколь помнится, – и, послюнив печать, он пристукнул ею по кипящему сургучу.
– Врешь, Лексей, врешь, – прищурился Пугачев на секретаря и облизнул губы. – Катька не первая, а вторая пишется. Так и в манифестах ее поганых пропечатана: вторая. Ась?.. Не спорь, Лексей... Ведь я Катькины волосы тоже таскал в ладане при кресте, да в Цареграде в печку швырнул. Тама-ка султан свою дочерь султаночку за меня сватал. – Пугачев говорил плавно, не торопясь, не скрывая, однако, улыбчивого блеска в газах. – А султаночка – раз взглянешь, век будешь помнить девку; поди, покраше твоих астраханских присух. Тут разум мой закачался, грусть пала, тоска-кручина забрала меня. Вот втапоры Катькины-то волосы я и выбросил. А с его величеством, султаном, в цене не сошлись мы. Я требовал за дочерь полцарства, да еще Русалим-град, с Гробом Господним, а он, собака, сулил мне одно Черное море со всей рыбой, какая в нем есть, а сверх того ни хрена. Тут я его величеству, турецкой образине, и плюнул в бороду. Ась?
Дубровский прыснул, затем отвернул кудрявую голову и, боясь неудовольствия государева, но не в силах сдержаться, громко засмеялся. Захохотал и Пугачев.
Наступили густые сумерки, в юрте серело. Зажгли фонарь.
– Слышь-ка, Лексей, пошарь-ка, пожалуй, эвот в той суме, бутыль там, давай опрокинем по чарочке. Пьешь?
– Грешен, ваше величество, как на страшном Христовом суде показываю, ваше величество, пью. И пью, и лью, и в литавры бью...
– О-о, весельчак ты... А я вот не пил бы, не ел, все на милую глядел... Эхма!.. Давай, что ли, за Устинью! (Он поднял над головой чару.) Здравствуй, великая государыня, Устинья Петровна! Пей... (Выпили.) А я вот все сохну и сохну по ней, по ее величеству... Ась? (Дубровский стрельнул глазами в румяное, щекастое лицо Пугачева и, мысленно ухмыляясь, подумал: «Оно и видать... Сохнешь, как в омуте рыба-сом».) Сохну и сохну. А ни хрена не поделаешь, у меня Россия на руках, несусветная война, а у ней что? Кончил, Лексей? Благодарствую. Ступай в Военную коллегию, пущай писчики строчат копии проворней, чтоб в ночь указы были разосланы... Головой отвечаешь!.. Вся коллегия головой отвечает! – крикнул он изменившимся, властным голосом. – Да послать сюда Творогова!
На указы и воззвания Пугачева народ откликнулся с готовностью: башкирцы и заводское население восстали как один человек.
Начался в Уфимской губернии разгром заводов: Вознесенского, Верхотурского, Богоявленского, Архангельского, Катавского и других. Хозяева, или управляющие, спасаясь бегством, сидя в городах, еще не охваченных восстанием, просили у главнокомандующего князя Щербатова быстрой помощи. Князь Щербатов резонно отвечал, что не может на каждый завод поставить воинский отряд и что если заводы разоряются, то в этом более всего повинны сами заводчики, ибо «жестокость заводчиков со своими крестьянами возбудила их ненависть против господ».
По дорогам, по горным тропам стали прибывать к Емельяну Пугачеву толпы заводских крестьян: с проклятьем побросав свои немилые деревни, они бежали сюда с семьями. Были доставлены две пушки, свинец, порох, ружья.
Пугачев «скоплялся» в долине реки Миаса восемь суток. Под его знамена собралось ополчение более чем в две тысячи душ.
А военачальники правительственных отрядов потеряли и самый след его.
Покидая свои семьи, бросая родимые места, народ сознательно обрекал себя на всякие лишения, на голод, болезни, пытки и даже смерть. Народ ничего не страшился, им руководило единое желание – поскорей сыскать вождя, хотя бы атамана, старшину, либо государева полковника, всего же лучше самого батюшку Петра Федорыча, мужицкого заступника.
Меж тем на реке Миасе вожди мещеряков и башкирцев – Рахмангул Иртуганов, Кинзя Арсланов и другие – вели с Пугачевым переговоры.
– Когда же твоя царства будет? – взывали они. – Бьемся, бьемся, а толку нет. Уфа, да Казань, да Москва брать надо, на царство залазить надо, а то мы спокинем тебя! – кричал Иртуганов. – Жизня своя всяк собак жалеет, мы помним, какой казня был нам при государыне Лизавет. Ты тоже нас в беду хочешь бросить? Ты вскочил на конь да и был таков, а мы оставайся.
Сидели в юрте государя. Пугачев был мрачен. «Опять зачинается непокорство, как и там, в Берде», – горько раздумывал он.
– Детушки, верные мои мещеряки и башкирцы, – заговорил он уветливым голосом. – Послушайте, что скажу... Поддержите меня таперича. Наш Бог да ваш Бог Аллах авось помогут мне одолеть врагов и воссесть на прародительский престол всероссийский. Тогда утру вам слезы и возвеличу вас.
Иртуганова он пожаловал в генералы, другого старшину – в бригадиры, а человек пять произвел в полковники.
Наконец-то купец Долгополов добрался до Казани. Здесь проведал, что бунтовщики стоят в Берде, под Оренбургом. А другие толковали, что самозванец у Троицкой крепости.
Долгополов немедля пошел на толчок, купил там разные и интересные вещички: шляпу с золотым позументом, красные козловые сапоги форсистые, еще кой-что, нанял надежного провожатого Гаврилу (кузнец и крашенину красил) и, помолившись усердно Казанской богородице, выехал на Оренбургскую дорогу.
Гаврила поругивал Пугачева, говорил, что он самозваный вор, послушай-ка, мол, что про него, злодея, казанский архиепископ Венимин в бумагах пишет... Тогда Долгополов разоткровенничался, сказал:
– По правде-то, я не сына еду искать, как тебе сказывал, а этого злодея. Я покойного государя знавал, он мне за овес должен остался сот семь, поболе... Ежели оный злодей доподлинный государь, спрошу долг, а ежели нет, назовусь купцом, так, полагаю, вешать меня будет не за что...
К вечеру встретили запряженную четверней карету. В карете старый барин с седыми усищами трубку курит, рядом с ним старуха в чепце, на запятках лакей. А сзади – обоз, на пятнадцати подводах барское добро везут. На переднем возу девка с двумя кошками.
– Откудова, куда? Кто такие? – не утерпел Долгополов.
– Барин Зотов, секунд-майор в отставке, в Казань перебирается, – ответил с воза рыжий мужик.
– А пошто в Казань?
– Животы спасаем. Лихо у нас, – и мужик махнул рукой в сторону Оренбурга.
Долгополов переглянулся с кузнецом Гаврилой, вздохнул, прочел про себя «умную» молитву. По дороге – гонцы взад-вперед на взмыленных лошаденках, надетая через плечо кожаная с медными бляхами сумка бьет по бедру.
– Дорогу, дорогу! – кричат они.
Попадались в кибитках – во весь мах – офицеры, трусцой пылили на двуколках сельские попики в поярковых, порыжевших от времени шляпах грибом. Вышагивали, подоткнув подолы, странницы по святым местам. Плелись слепцы, калеки, нищеброды.
В татарской деревне Долгополов нанял возницей татарина. Поехали дальше. Стали встречаться кучками человек по полсотне и больше пешие русские мужики, башкирцы, татары. Вид их необычен: загорелые, обросшие волосами, в лохмотьях, с топорами, пиками, дубинами.
– Откудова Бог несет, братцы?
– Из-под Берды, – отвечали Долгополову. – Царя-батюшку злодеи осилили там, с малым войском в горы батюшка ушел, а мы по домам вот разбредаемся... Отвоевались!
– С чем же воевали-то? У вас и оружия-то нет.
– Ха, с чем!.. С кулаками!.. По тому по самому наших там густо полегло. Кои в плен забраны, кои побиты... прямо тысячи... а мы утекли.
– Что ж, виниться будете? – спросил кузнец Гаврила.
– Пошто виниться... Мы за правду стояли, за землю, за вольности... Нам так и так пропадать.
– Супротив кого же, православные, воюете вы? – улыбаясь, спросил Долгополов.
Его телегу окружили. Высокий широкогрудый старик сказал гулким басом:
– Мирских супротивников много, мил человек... Господ будем щупать да начальников. Вся Русь вскорости возьмется полымем, уж поверь. Либо наш верх содеется, либо миру окончание наступит.
Долгополов тронулся вперед. Из толпы закричали:
– Эй, проезжающие! А что, солдатишек не чутко там?
– Нет, – ответил кузнец, – шагайте смело.
Вскоре попалась путникам ватага арестованных крестьян, человек в сорок. Все они связаны общей длинной веревкой, идут в две вожжи, непокрытые головы наполовину выбриты, руки скручены назад, в глазах хмурь и злоба.
– Куда, солдатики, гоните? – спросил Долгополов.
– В Казань, в Секретную комиссию, – неохотно пробурчали конвойные.
– В чем проштрафились?
– За царя-батюшку постоять хотели, родимый, вот и казнимся! – с надрывом прокричал тоненькми голосом широкобородый дядя.
На третьи сутки, поздним вечером, путники увидели, как горит в версте от дороги барский дом со службами. Со всех сторон на подводах и вскачь мчались к пожарищу мужики соседних деревень, весело перебрасывались докрасна раскаленными словами:
– Зачинается и у нас хвиль-метель!.. Ха-ха!
– Четвертое поместье на сей неделе пластает.
– Ой и лихо ж будет барам!
Долгополов с Гаврилой решили остановиться в большом селе Мазине, недельку отдохнуть, переждать тревожное время. Поселились у старого попа – отца Нила. Поп жил, как мужик, грязно, с клопами, с тараканами, ходил в лаптях, в холщовых портках и рубахе, а сверху – ветхая ряса из домотканой крашенины. Церковную землю обрабатывал сам-друг с поповичем, возил навоз, пахал, сеял, косил траву. Гаврила помогал отцу Нилу, Долгополов слонялся без дела, высматривал, вынюхивал, чем пахнет сегодняшняя жизнь. Повадился он к старому пасечнику Прову, на речке возле леса пчел держал, сорок колодок барских да пять своих. Даст купец деду копейку или две, а тот ему меду в угощенье.
– Пчела ныне медиста, – говорит согбенный дедка Пров,– гляди, Господь-батюшка цветов-то што насеял да уродил.
Разведут костер. Долгополов щепоть чайку принесет, попотчует деда невиданной травкой. Дед доволен: с медом, да при речке, да за разговорами целый котелок опорожнят с гостем.
К деду частенько хаживали крестьяне. Как-то под вечер собралось десятка полтора молодых и старых мужиков, среди них беглый солдат, бывший в лагере Пугачева, и еще барский конюх-парень – он накануне, по приказу управляющего, был выдран. Появилось винцо. Дед речист. Подвыпив, стал небылицы говорить.
– Доподлинно это Петр Федорыч, своего прародительского добивается престола. Уж так, ребятушки, уж так, – шамкал Пров; лицо и лысый череп крылись потом. – Путешествовал он по всему своему государству в тайности, разведывал обиды да отягощения мужикам от бар. И желал он еще три года не объявляться, что жив, а токмо не смог стерпеть: уж больно в шибкой пагубе простой люд живет. Он теперича, наш надежа-государь, многими городами завладел, на Москву для покорения сто полков отправил, а под Кунгур собственный его полковник Белобородов двадцать полков ведет. Два завода государь в степу построил, белый да черный порох вырабатывать чтобы... Белый порох, сказывают, шибко палит, а огоньку не дает ни на эстолько...
– Враки... это... как его... Уж я в точности ведаю, враки, дедка, – перебил беглый солдат-пугачевец; левая рука его подрублена под пазухой саблей, на перевязи; он лежал у костра, курил трубку, поплевывал в огонь. – Белого пороху вовсе нет, дедка, а черный, это... как его... есть. Много. И пушки есть. Пушек без счета. У Ново-Троицкой крепости они в шесть ярусов понатырканы. А зовется тая крепость Петербургом, а Чабаркуль – Москвой.
Пасечник Пров озлился на беглого солдата, зафырчал:
– Есть белый порох, есть! Мне верные люди сказывали, тоже самовидцы... и еще сказывали: приехали-де в Оренбург его высочество наследник Павел Петрович с супругой Натальей Алексеевной, и сам граф Захарий Чернушев с ними. Ну, знамо, и главный командующий, генерал-аншеф Бибиков Александр Ильич, прикатил. Да как съехался Бибиков с государем, да как увидел точную его персону, зело устрашился. Вовсе это не Пугачев Емелька, как в питерских манихвестах врут, а сам государь Петр Федорыч перед ним. Что делать, как быть? Тут Бибиков глотнул из пуговицы лютого зелья, крикнул: «Прости меня, дурака, ваше величество!» – и умер. Вот как было дело-то. А ты баешь, служба, белого пороху нет... Есть белый порох! Эй, ребята! Давайте-ка винца чуток.
Мужики не знали, кому верить: сухорукому солдату или Прову, однако они ловили каждое слово с упоением, поощрительно перемигивались друг с другом, с охотой поддакивали и Прову и солдату – они в душе верили им обоим.
– Хоша белого пороху на свете и нет, – упрямо сказал солдат, с раздражением посмотрев на старика, – одначе, это... как его... Одначе ты, дедка...
– Не может тому статься, – оборвал солдата подвыпивший Долгополов, – чтобы сам Павел Петрович с супругой прибыл из Петербурга. В газетине печатали бы, гонцы бы скакали, скороходы, скоморохи... Я из Москвы недавно, в известности был бы об этом самом.
– Ну вот, толкуй, кто откуль, – недовольно перебил купца пасечник Пров. – А я-то знаю доподлинно. Нашему мельнику отписывал про это Гаврило Ситников, служитель Юговского завода, он ныне при армии государя в атаманах ходит. Ему ли уж не знать!
– Да уж эт так, – поддержали деда со всех сторон. – Мимо нас беглые то и дело сигают: кто к царю в войско, кто от царя... Много верных толков идет в народ... Ну и приврут когда, уж без того слово не молвится, а все же таки...
– Да и каждому разуметь можно, – опять начал пасечник Пров, – ежели бы то был не подлинный государь, давно бы царица против него полки прислала... А где они, полки-то? Пришлют роты две-три, и те без вести пропадут...
– Ну а кто же царя под Бердой-то разбил? – прищурился на старика Долгополов. – Мне повстречались давеча мужики в дороге из его армии, сказывали.
– Врут мужики твои, либо ты врешь! – закричали на Долгополова. – А мы все с часу на час ждем, чтоб быть за государем. Хоша Катерине Алексеевне присягу и принимали, токмо не от чистого сердца, а поневоле. Раз она бабского званья, так пущай бабы и служат ей.
Разговоры велись до глубокого вечера. Вот и заря угасла, пчелы спать легли, перекрякивались утки в камышах, потянуло из лесочка смолистым запахом. Выпито компанией изрядно. Конюх Гараська, что вчера выпорот на конюшне был, слетал к целовальнику за водкой. Долгополов на это дело три гривенника дал. Гулянка продолжалась. Костер жарко потрескивал. Гараська плакал, бил себя в грудь, скрежетал зубами:
– Вот токмо пусть, токмо пусть государь придет али гонец евонный, кишки управителю выпущу... Не трог мужиков!
– А помещика-то, барина-то своего, будешь вешать? – глядя на его буйство, хохотал народ.
– Пошто?! – крикнул Гараська и перестал плакать. – Барин у нас добрецкий, худа от него нет никому... Да и наезжает к нам редко...
– Это все едино, – шумели мужики. – Худ ли, хорош ли, а вешать неминуемо. От царя-батюшки указ: дави!..
Пьяный солдат приплясывал, падал на землю, шумел:
– При государыне Анне Ивановне служил! А вот теперя батюшке Петру Федорычу этого... как его... довелось служить... мирскому печальнику. Он до простого люда жалостлив!
– Эка штука – Анна Ивановна твоя, – перебил его дед Пахом. – Я при самом Петре Перьвом службу нес, да и то молчу, – кряхтел старик, стараясь приподняться с четверенек. – Он, царь-отец, может, своеручно дубинкой меня на смотру вдоль спины огрел... Да и то молчу... Он крут был, покойничек... А белый порох есть. Без полымя палит... Есть белый порох, есть!..
Пьяный Долгополов шел домой один.
– Ур-ра царю Петру Федорычу!.. Ур-ра!! – не помня себя, вопил он.
Тут на него наехал всадник, нагайка с визгом опоясала его вдоль спины, он сверзился под изгородь в крапиву и потерял сознание. Как сквозь сон чувствовал: волокут его за ноги по земле и накладывают в зашиворот.