Город Рязань был в смятении. Волны народного восстания докатились и до этих недалеких от Москвы мест. Воевода Михайла Кологривов подал полковнику Древицу рапорт о том, что прилегающие к Рязани селения не слушаются его распоряжений, не дают лошадей для проезда царских курьеров.
– Окромя сего, – докладывал воевода, – я ежедневно получаю донесения от воеводы града Шацка, полковника Лопатина, о возмущении народа в его провинции. Да еще он пишет мне, что град Керенск трижды осаждался бунтовщиками, коих примечено до десятка тысяч.
После совещания полковник Древиц сказал, обращаясь в Руничу: – Вы, господин майор, тотчас же секретно отправитесь в Шацк, только переоденьтесь в простое платье и получше вооружитесь. А я выступлю завтра вслед за вами.
Получив инструкцию для дальнейших действий, майор Рунич переоделся прасолом и вечером выехал в Шацк. В попутных селениях он примечал, что народ ведет себя вольно, дерзко, было много подгулявших.
На одном из перегонов, когда пара лошадок пробежала лесом версты две, вдруг возница остановил лошадей, обернулся к одетому в потертую простонародную чуйку Руничу, задвигал бровями и, оттопырив волосатые губы, спросил в упор:
– Уж не к батюшке ли государю ты едешь из Москвы? (Рунич отрицательно потряс головой.) Ну, а как, нет ли на Москве слуху, – продолжал возница, – быдто наследник Павел Петрович собирается к родителю своему здеся-ка проехать? Мы его, Павла-то Петровича, всякий день сюда ожидаем...
– Ты бы лучше, дядя, помолчал, – оборвал его седок.
В Шацке Рунич проехал прямо в земляную крепость, к воеводскому дому. Во дворе, усыпанном песком и обставленном со всех сторон сарайчиками, клетушками, птичниками, четыре старых солдата тюкали топорами по березовым брускам, мастерили лафеты для чугунных пушек.
– Не из Москвы ли, слышь? – сказал один старик другому, указывая глазами на подъехавшую пару.
– А кто его знает, – ответил тот, – может, из Москвы, а может статься, и от батюшки...
– Ну, ляпнул... – осердился первый, воткнул топор в бревно, стал набивать самосадом трубку. – От батюшки-то казак бы прискакал... С ампираторским манихвестом...
Рунич – невысокого роста, худощавый и невзрачный, но с быстрыми строгими глазами – вошел в дом. В передней, на дубовом диване, припав виском к стене, сладко спал в сидячем положении слуга в нанковом грязном сюртуке и босоногий. На его коленях недовязанный чулок с железными спицами и клубок черной шерсти. Рунич прикоснулся к его плечу, громко спросил:
– Где господин воевода?
Слуга продрал глаза, вытер рукавом слюнявый рот, не спеша позевнул и, не обращая внимания на стоявшего перед ним человека, одетого в мещанскую чуйку, занялся вязаньем. Рунич повторил вопрос.
– На что он тебе? – спросил слуга, хмуря брови и старательно поддевая спицей спущенную петлю. – Воевода недавно после кушанья почивать лег. Не знаю, как тебя назвать, только что воевода не уважает, чтоб его после обеда будили.
– Поди! Ну, ну! – прикрикнул на него Рунич и пошел в соседнюю горницу. – А то я сам разбужу.
Через несколько минут вышел из спальни поднятый слугой воевода – высоченный, толстый, заспанный, в пестром шлафроке.
– Чего тебе надобно? – грубо спросил он Рунича, а слуге приказал: – Ты, Иван, постой здесь.
Рунич молча подал ему ордер за подписью полковника Древица. В ордере податель именовался майором, командированным в Шацк. Воевода, прочитав, с торопливостью снял очки, сбросил колпак с облысевшей головы, подошел вплотную к Руничу, смущенным голосом проговорил:
– Извините меня, господин офицер, покорнейше прошу присесть... Иван! Накрой на стол и скорее кушать дорогому гостю...
Поблагодарив хозяина, Рунич вышел во двор. Возле старых солдат, тесавших брусья, уже собралась толпа обывателей: мастеровые, посадские, приехавшие на базар крестьяне. Рунич расплатился с возницей и приказал одному из солдат, чтоб он взял чемодан, достал из-под сена в повозке военный плащ, спрятанные два пистолета с саблей и отнес в дом. Солдат-плотник, видя, как его товарищ вытаскивает из повозки вооружение, подмигнул толпе и проговорил:
– Ну так и есть... казак переодетый... от самого батюшки...
Услышав эти слова, Рунич подошел к солдатам и громко, чтоб слышала толпа, сказал:
– Перестаньте, служивые, зря трудиться возле чугунных пушек: завтра придут сюда настоящие медные пушки.
– А чьи же? – послышалось из толпы. – Уж не отца ли нашего, не государя ли?
– Кто это?! – крикнул Рунич и пошел на толпу. – Это кто осмелился сказать?
Народ, один по одному, стал быстро расходиться. Снова затюкали по дереву солдатские топоры.
Застав воеводу уже в мундире, Рунич тоже надел военную форму и отправился за крепостной вал, на торговую площадь. Некоторые крестьяне снимали шляпы, кланялись офицеру, но большинство отворачивались, отходили прочь.
Затем наступило время обеда. Хозяйка была очень любезна, гостеприимна, хорошо говорила по-французски. Зато приглашенные гости – судья, ратман, товарищ воеводы и секретарь – были необычайно стеснительны, их пришлось долго упрашивать сесть за стол. Какие-то были они испуганные, растерянные, ожидающие несчастья. Рунич успокоил их, сказав, что завтрашний день прибудет сюда корпус полковника Древица, и просил воеводу подготовить войскам квартиры.
После обеда хозяин вывел Рунича под руку в соседний обширный зал. Там, к немалому удивлению офицера, его встретили человек семьдесят съехавшихся в Шацк помещиков с женами. Они все встали, мужчины низкие отвешивали поклоны, барыньки жеманно кивали головами в старомодных шляпках и чепцах, делали книксен, и – общий гул голосов:
– Отец наш... ты своим приездом оживил нас всех. Погибель на нас идет от супостата.
Рунич смутился. Ему всего лишь двадцать восемь лет, а его величают «отцом» и «избавителем». Помещики, оправившись, стали изливать пред новым человеком свои житейские невзгоды.
Грузный старик в клетчатом потертом кафтане и штанах, в пышном, с большими буклями, парике принялся печальным голосом повествовать, то и дело прикладывая платок к слезящимся глазам:
– Вот послушайте, господин майор, горесть сердца моего, стенания мои душевные. Была у меня двоюродная сестра, старушка богатая и чрезмерно скупая. Она хоронила у себя где-то зарытыми сто тысяч серебряною и золотою монетою, кои богатства соблюдала паче души своей, о чем известно было всем в городе живущим. А я, примите на замечание, ее единственный наследник. И вот, выходит она навстречу Пугачеву с хлебом-солью: удостойте, мол, батюшка, посетить мой дом и остановиться у меня. Злодей Пугачев принял безбожной сестры моей приглашение и гулял у нее со штабом всю ночь. Утром, возблагодарив ее за доброе угощение, самозванец сел на коня, а старушка пошла проводить своего благодетельного гостя за ворота. И только что в середину ворот вошла, то и поднята была за шею веревкою вверх и, повешенная, кончила все радости своей жизни. А я остался сир и нищ, ибо никто не знает, где были сокрыты ее сокровища.
Едва он кончил, как выступил вперед поджарый, высокий и кривоплечий помещик. Вид у него воинственный, большие черные с проседью усы висли книзу, волосы небрежно всклокочены, у бедра длинный палаш, за поясом кинжал и пистолет, на левом рукаве белая повязка.
– Нас, помещиков, ваше высокоблагородие, съехалось сюда до трехсот мужчин, – начал он командирским голосом. – А как в нашем граде Шацке и окрест оного неспокойно, то мы, помещики, вкупе с преданными нам дворовыми людьми, положили устроить из себя конницу и поджидаем отставного генерал-майора Левашева, коего и выбрали командиром... Постоим, дворяне, за мать-Россию, за обожаемую монархиню нашу Екатерину Алексеевну! – И вояка, вытаращив глаза, азартно застучал в пол тяжелым палашом.
– Отцы, братья и сестры! – вдруг воззвал из глубины зала седовласый, благообразного вида протопоп в лиловой рясе с наперсным золотым крестом. – Я чаю, все вы согласны подтвердить...
– Согласны, отец протопоп, согласны! Подтверждаем, – вырвалось из уст присутствующих.
– Братие, сии возгласы ваши скороспешны и зело неосновательны, – подняв вверх руку с вытянутым указательным перстом, наставительно, с оттенком укоризны, произнес священник. – Неосновательны, ибо вы не ведаете, о чем собираюсь сказать слуге царскому. – Он приблизился к Руничу и продолжал, крепко налегая на звук «о»: – Ну, так вот, внемлите мне, господин майор, и высшему начальству своему поведайте. Не более как в пятнадцати верстах от богохранимого града нашего Шацка, в селе, рекомом Сасово, в моем благочинии, мне довелось не столь давно быть по нужде служебной. И вот вижу – в базарный день въехал в оное село некий казачий генерал в голубой ленте и с ним тридцать человек казаков. Оные казаки, вкупе с генералом, кричали народу: «Государь император Петр Третий изволит шествовать!» Тут мужики – одни бросились к генералу, другие пали на колени, стали восклицать: «Ура, ура!» Но генерал, передав в толпу некий ложный, якобы царский лист, поехал со штабом своим дальше; народ побежал за ним, а казаки стали махать руками, чтоб мужики возвратились к торгу. Вот о чем хотел я поведать... Сие лицезрел воочию и свидетельствую о сем не ложно.
– Про то же и мы, отец протопоп!.. Оный казус известен всякому, – раздались голоса.
Майор Рунич вслушивался в эти речи с большим интересом и вниманием, намереваясь с точностью пересказать их полковнику Древицу и изложить в письме своему бывшему патрону, с которым брали крепость Бендеры, графу Петру Иванычу Панину. Так вот каково народное настроение весьма близких к первопрестольной столице мест!
– Господа дворяне! – обратился Рунич к собравшимся. – Не падайте духом. Завтра сюда ожидается корпус полковника Древица. А вскорости проследует через ваши места сам граф Панин с воинством для уловления и истребления злодейских шаек. Недалеко то время, когда в державе нашей снова наступит мир и благоволение.
Растроганные помещики взволнованно закричали «ура», священник взывал: «Уповайте на Господа!» Многие выхватывали платки, проливали слезы, тучная старуха, охнув и закатив глаза, без чувств упала в кресло. Началась немалая возле нее сумятица
Но вот через открытое окно послышался конский топот и крик со двора: «Дома ли воевода?» Следом за сим в зал ворвался с воли живой, бодрый человек, весь пропыленный, в охотничьей венгерке со шнурами, голова кудрявая, лицо бритое, в руке нагайка. Громко стуча каблуками и не обращая внимания на присутствующих, он браво подошел к рослому воеводе, щелкнул каблуком о каблук и задышливым голосом начал:
– Гонец от керенского воеводы господина Перского, сержант в отставке, Пухлов!
В зале наступила любопытствующая тишина. Оставив старуху маяться в кресле, все на цыпочках приблизились к воеводе и гонцу. Гонец сказал:
– Рапортую вашему высокоблагородию! Не далее как прошедшей ночью у града Керенска дело закрутилось с мятежными толпами мужиков, между коих примечено и малое число яицких казаков. Мужиков надо считать близко к десятку тысяч. Они держали город в страхе двое суток. Ох, и натряслись все миряне, ваше высокоблагородие... – Гонец поперхнулся, кашлянул в шапку, облизнул пересохшие губы.
Хозяйка распорядилась подать ему кружку квасу. Тот одним духом выпил, отер мокрое лицо грязной ладонью, заткнул за пояс нагайку, стал продолжать:
– Воевода Перский, видя свою и города неизбежную гибель, вымыслил закрутить дело. Он уговорил пленных турок, чтобы они согласились вооружиться. Он снабдил басурман саблями, пиками, пистолетами и дал по коню. Дал им по коню и сказал: «Коль скоро вы мне окажете помощь, будете отпущены из плена к себе на родину». Турки обрадовались, «якши, якши!» закричали. Да еще воевода кое-как нарядил в турецкое одеяние человек с сотню отчаянных чернобородых да черноусых мирян, они по обличью тоже сделались вроде как турки. И такожде посадил их на лошадей. А сверх того собрал воевода человек до двухсот дворни пешей с двумя пушками. Да пред рассветом, помолясь Богу со усердием, сам с воеводским товарищем повел своих ратников в атаку на бунтовщиков. А весь их табор спал-почивал, ничего такого не предвидя. И вот дело закрутилось. Как грянули пушки да как заорали турки: «Алла-Алла!», а за ними и наши гвалт подняли: «Алла-Алла, шурум-бурум!» – да напыхом на табор. Спящие вскочили. Страх на них напал и ужас. «Братцы! Турки, турки!» – блажью завопили они да, забыв и про лошадей своих, кинулись бежать в потемках пешие – кто куда. Все побросали – и лошадей, и телеги, и поклажу. И на много верст конники рубили их саблями, секли железными косами, на пики сажали, забирали в полон. Одначе не довелось дознаться, вашескородие, кто из бунтовщиков закручивал дело, а такожде ни единого казака, посланного Пугачевым, в полон не попало...
– Ну, господа, поздравляю! – воскликнул воевода, улыбаясь во все широкое лицо, и, простодушно обняв сержанта Пухлова, поцеловал его трижды.
Все сразу взбодрились, расцвели, как после дождя засохшие травы. Пожимали друг другу руки, обнимались. Тучная старуха сама собой пришла в чувство и молча плакала. Протопоп, обратясь к иконе, возгласил:
– Господу помолимся!
В Пензенском уезде, куда надвигалась полоса восстаний, существовал барин Павел Павлыч Одышкин. Он был человек недалекий, а иным часом придурковатый. Ему этим летом минуло пятьдесят два года. Вел он жизнь замкнутую, неподвижную, ленивую. За последние десять лет он так обленился, что и на улицу не выходил. Сидел под окном, с утра до ночи пил чай или кофей, наблюдал из окна жизнь во дворе. И все хождение его было от окна в клозет, из клозета к окну, к столу, опять в клозет, опять к окну да и на кровать. Хозяйство вела барыня – высокая, черная, властная. Но она предусмотрительно сбежала с двумя детьми в Пензу, спасая жизнь свою от «погубления злодейскими толпами». Невзирая на ее уговоры, Павел Павлыч за ней не последовал: ему лень было двигаться, да он надеялся, что Бог пронесет грозу мимо его владений, а в случае чего он придумал хитроумную штучку – ежели Пугач и нагрянет, Павел Павлыч вживе останется. Впрочем, жена и не особенно-то настаивала на его отъезде: «Какой он хозяин, какой в нем прок?» Ежели она овдовеет, кто ей запретит выйти замуж за конюха, кудряша Софрона?
Сидит Павел Павлыч под окном, чай кушает, смотрит через окно, думает: «Вот ужо буянство мужичье кончится, Пугача изловят, велю под окном во дворе пруд выкопать да квакуш-лягушек напустить в пруд, пущай квакают, а я буду чай пить да слушать. Я лягушек больше соловьев люблю».
Он, кроме календаря да лечебника под названием: «Прохладный вертоград, или Врачевские вещи», ничего не читает, с мрачностью думает о многих болезнях, гнездящихся в его организме, вроде «нутряного почечуя», и пьет во исцеление души и тела всякие настойки и знахарские снадобья. Прислушивается к своему организму, следит за ним неотрывно и каждый день со тщанием ведет запись в особой книге.
Например:
«17 маия. Благодарение Господу, сон был хорош, хотя во сне и было сатанинское искушение. Отправление желудка, сиречь стул, был свободен в 11 часов утра».
«18 маия. Приключился сильный запор, отчего в животных частях обструкция, одышка и трепыхание сердца. Стул отсутствовал».
«19 маия. Был обильный стул и в ночное время, в 3 часа 20 минут пополуночи. С утра аппетит отменный. За обедом и ужином не воздержался. Особенно много скушал тушеной капусты с яйцами и куриными печенками. А после сего приналег на узвар. Живот опучило. Появилось сильное урчание. Всю ночь одолевали жестокие ветры. Желудок очищался не единожды. Делал припарки. Втирал в животную часть беленое масло. Благодарение Господу, последовала легкость».
Дворня и крестьянство с барином нимало не считались, иной раз, завидя его сидящим под окном, даже и шапки не ломали перед ним. Мужики про него говорили какому-нибудь чужому, прохожему или проезжему человеку: «Наш барин рассудком не доволен, всю жизнь дурачком прикидывается». Однако Павел Павлыч, когда одолевала его «животная обструкция», иногда напускал на себя строгость.
Вот барин сидит под окном, пьет чай с малиновым вареньем. У его ног на полу лежит старый крупный мопс. Мопс жирный, и барин жирный, мопс пучеглазый, и барин пучеглазый, глаза навыкате, серые, бессмысленные, под глазами мешки. У мопса на лбу многодумные глубокие складки, и у барина тоже, мопс брыластый, и барин брыластый, дряблые белые щеки полезли книзу, нос обыкновенный, губы бантиком, на голове напомаженные, хорошо причесанные волосы. И вот Павел Павлыч начинает «свирепствовать».
– Эй, Митрошка! – кричит он в окно.
В горницу входит бурмистр из хозяйственных старых крестьян: лицо желтое, постное, черная бороденка клинышком. Большой хитрец и миру согрубитель. Отвешивает барину поклон.
– Ну, как овсы?
– Да ничего овсы, ваше высокородие, только вот беда – волки овсы-то помяли. Не столько жрут, сколько топчут.
– Волки? Разве у нас есть волки? Разве они едят овес? Надо стрелять!
– Да ведь стреляли, батюшка барин, – потешается над Павлом Павлычем бурмистр. – Только что ружьишки-то у нас никудышные, не берут волков-то.
– Смотри, Митрошка, чтоб этого у меня впредь не было. А то своеручно драть буду! – сердито говорит барин и, взяв с подоконника арапник, стегает им в пол. Мопс просыпается, хрипло лает в пространство.
– Вот ужо я на птичник выберусь, – говорит Павел Павлыч. – Чего-то куриц да уток мало стало...
– Уменьшилось, батюшка барин, уменьшилось, – потешается хитрый бурмистр, и острые глазки его улыбаются. – Зайцы одолели, ваше высокородие, этта семь курей задавили, да певуна, да сколько-то уток с утятами. Никогда этакое не бывало, чтоб зайцы!..
– Зайцев надо ловить... Смотри у меня. Драть буду! – И барин снова бьет по паркету арапником.
У господ Одышкиных на взгорке, возле речки, обширный фруктовый сад. Весь урожай яблок доходит до тысячи пудов. И хоть бы по два яблочка малым деревенским ребятишкам к празднику Преображения, ко второму Спасу, когда церковь освящает плоды к употреблению всей человеческой твари. Жаден не барин, а барыня. Павел-то Павлыч нет-нет да и подкличет ребятишек к окну и выбросит им розовых яблочков.
Но вот беда: за последние годы сад стал мало давать плодов: как только начинали дозревать яблоки, на сад нападали разбойники. И замест тысячи пудов оставляли барам Одышкиным пудов двести-триста. Вот и в прошлом году вдруг услыхал барин чрез открытое окно отдаленные крики, вот ближе, и уж явственно слышны голоса:
– Ой, батюшки... Разбойники!..
И вбегают в барский двор люди: простоволосая баба Лукерья-скотница, два старика, парень и трое мальчиков. И все в один голос:
– Ой, светы, ой, светы!.. Батюшка барин!.. В лесу разбойники, к саду подходят! Кешку избили, Фомку, кажись, до смерти зарезали, Фомка ходил коня ловить.
– Где разбойники?! Как разбойники?! – задрожав, как листы на осине, вскричали барин с барыней, высунувшись из окна на двор. – Бей в набат, сбирай мужиков!
Загудел колокол, собаки залаяли, мопс залился хриплым лаем, под окнами дворня бегала, шумела: «Господи светы, разбойники... Всех нас жисти лишат».
Павел Павлыч стал как ребенок, пискливо взывал:
– Пашка, Машка, Дуня, Аверьян!.. Ой, прячьте нас скорей с барыней в подпол!.. Аверьян, выдай дворне ружья, мужикам топоры...
Бар спустили чрез люк в подполье, барин велел поставить на люк кухаркину кровать, да чтоб на кровать кто-нибудь лег да прикинулся спящим: ежели разбойники нагрянут в дом, люка не заметят и не проникнут в подполье.
Был вечер. Крестьяне с девками и подростками, покрикивая на ходу: «Разбойники!.. Бей разбойников!.. Вот ужо-ужо мы их!..» – гурьбой валили в сад.
И слышат баре Одышкины, как в саду началась пальба из ружей и заполошные крики. Баре дрожат, стрельба и крики крепнут. Павел Павлыч сидит на мешке с луком, крестится, шепчет:
– Господи Боже... Сюда идут... Отведи грозу, Господи... Прасковья Захаровна, молись, молись!
Проходит и час и два. Вся эта комедия кончается тем, что крестьяне расходятся по домам, трое понятых идут в барский дом, объявляют вылезшим из укрытия барам, что разбойники прогнаны, но христопродавцы, мол, успели обить множество яблок и увезти с собой на подводах, что, мол, разбойники в красных рубахах, бородатые, с большими ножами, лица повязаны тряпками. Баре этим россказням верили, крестьяне и дворня весело пересмеивались, всю ночь тайно делили меж собой душистую антоновку, анисовку, белый налив и коробовку.
Уже третий год, как только снимать яблоки – посещают господ Одышкиных эти, в красных рубахах, с большими топорами, разбойники. А вот нынче появились на правом берегу Волги не разбойники, а в тысячу раз жесточе, опаснее их, появились ватаги «злодея» Пугачева, они баламутят крестьян, жгут поместья, вешают бар. Ну да как-нибудь Бог пронесет... Этот «сброд сволочной» еще, слава Богу, далече, а верные ее величеству полки гонят мятежную дрянь, как баранов.
Но вот пронесся слух, что пугачевские толпы свернули на юг, прошли будто бы Алатырь, движутся к Саранску. А кругом зачинались пожары, и небо по ночам то здесь, то там трепетало от зарева. Да и крестьяне помещика Одышкина стали не на шутку шебаршить, чрез открытое окно долетали до барина ругань, споры, шумные крики. Словом, барин понял, что ему начинает угрожать опасность. Тогда он без промедления решил сберечь жизнь свою самым хитроумным, как ему казалось, способом.
Призвал барин старика Зиновия, своего бывшего пестуна. Зиновий старше барина лет на десять. В давнюю пору, когда Павел Павлыч был маленьким, они часто ходили с Зиновием и другими парнишками в лес по грибы, пугали шустрых белок, разыскивали птичьи гнезда. С тех пор так и установилась дружба между крестьянином и барином. Барин любил Зиновия, старик Зиновий любил барина.
И вот они оба закрылись в спальне, толкуют по тайности. Беседа шла к концу, оба сидели раскрасневшиеся, графинчик усыхал, но закуски вдоволь.
– Пей еще, Зиновий... И я выпью... Хоть и вредно мне – почечуй нутряной у меня, а для такого раза выпью. Да, да... Вот я и говорю: боюсь душегуба, пуще огня боюсь. Дурак я, что не уехал с женой-то...
– Дурак и есть, батюшка барин, Павел Павлыч, опростоволосился ты, – говорит старик.
– Ведь от душегубов никуда не денешься, ни в лес, ни в воду... Найдут. Говорят, собаки у них есть ученые, охотничьи – бежит, нюхает, и сразу над барином стойку...
– Что ж, батюшка барин, я в согласьи...
– Согласен? Ну, спасибо тебе, Зиновий... Значит, чуть что, ты барином срядишься, все мое парадное наденешь, а я в твою одежду мужиком выряжусь.
– Мне уж недолго жить, – утирая слезу, говорит подвыпивший Зиновий, – не жилец я на белом свете, грыжа у меня. Пущай убивают... Только, чур, уговор, барин...
– Проси, чего хочешь, ни перед чем не постою!..
– Дай ты, барин, вольную сыну моему Лексею со всем семейством, еще дай лесу доброго, чтоб хорошую избу срубил себе Лешка-то мой, да триста рублев деньгами.
Павел Павлыч с радостью обнял старика и тотчас исполнил все его условия: написал приказ о вольной его сыну, велел сколько надо лесу выдать и вручил триста рублей священнику, сказав ему, что по уходе Пугачева деньги те священник обязуется передать старику либо его сыну Алексею.
Зиновий на всякий случай исповедовался и причастился, а когда дозорные донесли, что Пугачев приближается, он отслужил молебен. Священник, благословляя его, сказал прочувствованное слово о блаженстве тех, кто душу свою полагает за других.
На следующий день, поутру, запылила дорога, раздался праздничный трезвон во все колокола, священник, страха ради, вышел с крестным ходом за село.
Сначала проехало сотни три казаков, за ними – кареты, коляски, берлины, за ними, в окружении свиты и большого конвоя, сам «царь-батюшка». Сабля, боевое седельце, конская сбруя горят на солнце, и сам он, как солнце, свет наш, отец родной. Он не слез с коня и ко кресту не приложился, только прогремел собравшимся крестьянам:
– Детушки! Верные мои крестьяне... Уж не обессудьте, не прогневайтесь, гостевать у вас не стану, дюже походом тороплюсь. Всю землю дарую вам безданно, беспошлинно, с лесами, угодьями, полями. Владейте, детушки!
– Волю, пресветлый царь, волю даруй нам, батюшка! – кричали крестьяне, махали шапками, кланялись, отбрасывали горстями свисавшие на глаза волосы. – Волю, волю дай, слобони от помещиков!
– Чье поле, того и воля, детушки! – снова прокричал Пугачев. – Будьте вольны отныне и до века!
Он двинулся было вперед, чтоб, миновав поместье, ехать дальше, но Чумаков сказал ему:
– Не грех было бы, батюшка, с полчасика передохнуть, закусить да выпить.
Тогда Пугачев завернул со свитой в барский двор, в дом вошел, прошелся по горницам. На столе появилось угощение, вино, бражка. Атаманы с Пугачевым наскоро присели, стали питаться. Пугачев поторапливал. Макая в мед пышки, вдруг спросил:
– А где хозяева, где помещик тутошний? Повешен, что ли?
Произошло замешательство. Дворня, прислуживавшая пугачевцам, замерла на месте.
– Где ваш помещик?! – резко крикнул Пугачев и хмуро взглянул на дворню.
Из соседней боковушки-горенки выступил на согнутых в коленях ногах трясущийся старый Зиновий, он одет в барский кафтан, длинные чулки, туфли с серебряными пряжками, борода аккуратно подстрижена, на голове господский парик.
– Я помещик Одышкин, твое величество, государь ампиратор. Как есть перед тобой, – низко кланяясь, сказал старик.
– Пошто навстречу ко мне не вышел? Должно, злобишься на меня?
– Занедужился, твое царское величество, – еще ниже кланяясь, продрожал голосом старец. – Вздыху не было, сердце зашлось...
– Занедужился? Так я тебя живо вылечу. Ведите во двор...
Дворня, желая спасти всеми любимого старика Зиновия, стала упрашивать:
– Помилуй, отец наш... Он помещик добрый. Обиды не видали от него ни на эстолько...
– Нет во мне веры вам, – проговорил Пугачев, подымаясь. И все атаманы поднялись. – Своих дворовых баре завсегда подкупают, задабривают. А вот мы крестьянство спросим... Мужик знает, кто на его лает... Айда!
Во дворе много народу: кто угощается, кто грузит подводы господским добром, кто седлает барских коней. Чубастый Ермилка затрубил в медный рожок, полковник Творогов зычно скомандовал:
– Казаки, на конь!
Пугачеву подвели свежего барского коня. На воротах качался в петле еще не остывший труп мирского согрубителя бурмистра. Пугачев, занеся ногу в стремя и взглянув на удавленного бурмистра, приказал:
– Вздернуть барина!
Тут было много чужих крестьян, приставших к пугачевцам из другого уезда. Они схватили человека в барском платье, стали тащить его к виселице. Старик Зиновий, видя свой смертный час, сразу оробел: страх подступил под сердце, кровь заледенела, и он истошно закричал:
– Я не барин, я мужик Зиновий!.. Ищите барина!..
В это время два парня и подросток волокли по двору упиравшегося Павла Павлыча Одышкина. Он в домотканине, в рваной сермяге – дыра на дыре, – в лаптишках, жирное лицо запачкано сажей, обезумевшие большие глаза выпучены.
– Я не барин, я мужик!.. – вырываясь, вопил он писклявым голосом. – Эвот, эвот барин-то, кровопивец-то наш!.. Вешайте его!..
– Врет он! – вопил и Зиновий, тыча в Одышкина пальцем. – Он природный наш барин, только мужиком вырядился. Он меня обманул... Я – мужик Зиновий!.. А он – барин!.. Кого хошь спроси...
Дальние, пришедшие за «батюшкой» крестьяне улыбались, чесали в затылках – вот так оказия... Морщины над переносицей «батюшки» множились, нарастали в грозную складку.
Из толпы было выступил местный крестьянин, намереваясь восстановить правду-истину. Но шум с перебранкой между Зиновием и барином крепли.
– Я природный мужик! – не переставая, кричал помещик.
– Ты барин!.. Вешайте его!
– Врешь, паскуда, ты барин-то! В петлю его! В петлю!
В сто глоток оглушительно заорали и местные крестьяне – ничего не разберешь. Пугачев взмахнул рукой, сердито крикнул:
– Геть! Неколи мне тут с вами... Обоих вздернуть! – Он тронул коня и, хмурый, поехал со двора долой.
Трое оставшихся яицких казаков быстро исполнили царское повеленье. Когда вешали барина, осатаневший жирный мопс мертвой хваткой впился в ногу казака. Мопс был заколот пикой.