bannerbannerbanner
полная версияСолнце на полдень

Александр Карпович Ливанов
Солнце на полдень

Полная версия

Противостояние

Я сегодня дежурный по интернату. На рукаве у меня – красная повязка. Такие повязки носят дежурные в казарме сорок пятого полка. В этом краснокирпичном, довольно угрюмом на вид здании, что на Валах, то есть возле знаменитых херсонских развалин старой турецкой крепости, мы часто бываем в гостях. В дни полковой самодеятельности комиссар полка Галущенко, он же полковой комиссар с тремя шпалами в петлицах, присылает за нами красноармейца-вестового. Нам в клубе отводят первые ряды, мы как бы главные ценители красноармейского искусства. Оно разнообразное. Тут и песни, и пляски, и даже постановки с переодеванием. Все женские роли исполняют переодетые красноармейцы. Это очень смешно – и этого не увидите и в настоящем театре! Правда, иной раз мы смеемся не там, где надо, или даже где вовсе не надо, и это тоже смешно – все смеются, и мы еще больше смеемся. Артисты ждут – и тоже смеются.

Леман старается, чтобы и у нас все было по-военному. Вот и дежурных придумал, и красную повязку. По этой повязке все в интернате сразу видят, что именно я дежурный, что я в некотором роде – начальство. А что? Уронит кто бумажку – скажу, и поднимет как миленький. Надо дрова принести или помои вынести из кухни, Фрося кричит: «Диз-жур-ный!» Я говорю: «Ты и ты. Марш в распоряжение Фроси!» И никто не кобенится, разве что Колька Муха. Тот сразу крысится, посылает по разным адресам, а то влепит шелобан в лоб или в нос, чтобы не увертывался…

Но главное – это порядок! Полы должны быть чисто подметены, койки и тумбочки, даже подушки и полотенца, все должно быть по шнурочку. Как у красноармейцев в казарме сорок пятого полка. Мы даже свои вафельные полотенца так свертываем. Равнобедренным треугольником – и кладем точно, ни больше, ни меньше, в двух ладонях от подушки и вершиной – к ногам. Порядок! А что? Приучаясь к порядку, человек отучается от эгоизма. Не заважничает! Все в интернате – равные, а порядок, общий для всех, приучает думать, что ты не один, а в кол-лек-ти-ве! В общем, каждый должен служить порядку, ежечасно, каждый миг – и так до тех пор, пока порядок не начнет возвращать ему свои плоды, облегчая дело, к которому жизнь приставит человека. Такова, видно, простая – и непростая – мысль о ревнивом служении порядку: в армейской казарме ли, в детдомовском ли интернате. Леман любит порассуждать вслух об этом! И еще – про опрятность. Он считает, что есть прирожденные чистюли, равно как то, что есть прирожденные неряхи. О последних он говорит так, будто это не люди. Леман даже морщится от презрения! Слушая разговор Лемана и тети Клавы, я холодею от ужаса. А вдруг Леман и меня считает прирожденным неряхой, вдруг и меня не считает человеком! Руки судорожно начинают шарить по пуговицам, одергивать рубашку, охорашивать чуб…

Тетя Клава, конечно, не согласна с Леманом. Соловей да кукушка в одном лесу живут, разные песни поют. Тетя Клава считает: нельзя так безоговорочно судить о детях. Еще неизвестно из кого чаще дельные люди выходят! В неряхах, говорит она, подчас все это от усиленной внутренней жизни, и даже вообще от жизненной силы, ее избытка… «Вот и расплескивается через край!» Мол, с годами сила эта нацелится на главное, создаст свой порядок! Она доверительно, вполголоса, который мы конечно же слышим, сообщает Леману, что ей лично как женщине больше по душе мужчины безразличные к своей внешности. А вот аккуратисты-маньяки у нее даже на подозрении – «именно как мужчины»!.. Изумляя Лемана, тетя Клава перечисляет великих, выдающихся, известных, которые в детстве были неряхами!.. Может ли согласиться с таким Леман? Он запрещает даже намек о подобном перед детьми! Это… Это забвенье педагогики! «Па-ра-док-сы это и чертовщина!..»

Тетя Клава пожимает плечами – все равно дети об этом узнают. Сами в книгах прочитают. Леман и вовсе возмущен – такое в книгах писать!.. Ну, знаете… И все же вспоминает поговорку и смягчается: книга книгой – но и сам мозгами двигай! Но тетя Клава продолжает. Во-первых, в книгах писать должно правду. Во-вторых, не счесть, мол, сколько чистюль среди ничтожных людишек! «От них даже клякс не остается… Ничего на земле не остается. Будто и не жили». Зато скольким отравили детство этим требованием порядка. Причем – одного порядка для всех!.. Что говорить, даже Пушкину собственная мамаша отравила детство, сочтя его неряхой. Мальчик, например, терял носовые платки, так мало что шлепала его – пришивала платки к курточке: на посмешище остальным детям! Педагогика?.. А потом – перед смертью – каялась во всем перед великим сыном своим, который, к слову сказать, был очень заботлив к ней…

Трудно с тетей Клавой Леману! Она, как он говорит, лезет в дебри. Нужен порядок – это же совершенно ясно. Нужна, значит, личная опрятность.

Товарищ Полянская, Леман, Белла Григорьевна требовательны и взыскивают с нас строго за нарушение порядка. На стуле сиди прямо – не разваливайся, как старик. Не сутулься, горб вырастет. Говори негромко – если все начнут громко разговаривать, оглохнуть можно так… Не хлопай дверью, словно из пушки палишь.

Хорошо им рассуждать. Скажем, опрятность Жене Воробьеву – она ему легко дается! Я вот только и охорашиваюсь, только и успеваю застегивать пуговицы, заправлять рубашку… А всегда мне делают замечания. Всегда что-то не так! Я больше всех бегаю к умывальнику, а руки всегда в чернилах или сапожной ваксе. Я то и дело причесываюсь, а только и слышу – «причешись, разлохматился!» Эх, не дается мне порядок! Видно, у меня много эгоизма и самолюбия. Это по теории Лемана, конечно. Она проста и понятна. А по теории тети Клавы?.. Тут для меня – лес дремучий.

Тетя Клава – она любит ставить в пример великих людей, но больше всего – по писателям и поэтам ударяет. Леман и Белла Григорьевна – те больше толкуют о героях и в примеры ставят полководцев и революционеров. По их мнению – весь секрет успеха героев из революционеров и полководцев в их великом порядке. Все они делали вовремя, вещи клали на место, а уж уроки они готовили – просто с превеликим удовольствием!

Давно я простился с мыслью стать великим человеком или героем. Явно не по зубам это мне. По правде говоря, я никогда такое и в голове не держал! Но от этого не легче. От Беллы Григорьевны мне больше всех достается. Все за этот проклятый порядок или, вернее, за беспорядок. «Причешись! Помой сейчас же руки! Застегни ворот! Не бегай как угорелый!»

Белла Григорьевна вроде бы ладит с тетей Клавой. Как-то слышу – тетя Клава говорит ей:

– Дети должны бегать и резвиться – не следует из них делать маленьких благоразумненьких старичков… Это старость ходит осторожно и подозрительно глядит.

Не меня ли выручает моя защитница?

Прямо господнее проклятье на мне. А в школе меня изводит наша Дойч. Я слишком зажимаю в пальцах ручку. Я напрягаюсь, когда пишу! Я неряха, и все мои пальцы в чернилах! Почерк – что ни буква: паралитик!.. Тяжело мне. Иной раз забираюсь на чердак, к слуховому окну – и плачу. Потом отмываю глаза в умывальнике… Какой я, оказывается, неудачник! Может, Леман и Дойч не правы?

И кто придумал пуговицы, расчески, носовые платки, пояски… Все-все это придумано мне на муку адову. Может, кому-то они и служат, что касается меня – они меня превращают в раба!

И почему-то я всегда на глаза попадаюсь начальству! Все в коридоре обмахивают веником ботинки от снега, а застают меня. Общая лужица в коридоре – все на мой счет. Мне за всех вытирать. Колька Муха накурил в туалете, Леман меня застиг у дверей и орет на меня. «Дыхни!» Давно бы так. Дыхнул – и он ускоренным маршем убирается от меня. Потом на меня Лешка Кочербитов напускается: «Что ты на меня бочки катишь, мазут льешь?» Ему тоже попало от Лемана – рикошетом в меня. А не проще начать с Кольки Мухи? Ваня Клименко и Леша затеяли монгольскую борьбу и что есть мочи охаживают друг дружку подушками. Я тихо-мирно читаю «Оливера Твиста». Мировая книга! Но мне же попадает за мою же подушку, которую оглоеды включили в свою монгольскую борьбу.

– Что за шабаш! Что за истерика! Кандратит бы вас побрал! Всех, всех в колонию отправлю – одних девочек оставлю! – кричит Леман.

Впрочем, Леман меня редко наказывает. Мне иной раз даже кажется, что он нарочно на меня покрикивает, чтоб другим неповадно было безобразничать. И почему на меня не кричать? Попробуй повысить голос на Кольку Муху, он такое сказанет заведующему, что нам впору провалиться. «Чего орешь? Боюсь тебя – как утка дождя». «Выхолостила быка, а «му» осталось»… У Лемана белеют глаза от злости, он спешит уйти, чтоб не натворить беды. Колька Муха торжествует. Он сплевывает прямо на паркет: «Струсил, фрайер… Мы, рыбяты ежики, за голенищем ножики». А то заведет свою издевательскую «Перепетую», что в маленьком гробике. Мы переглядываемся – и безмолвствуем. Знать, и вправду – сколько волка ни корми… Нет управы на уркача нашего.

Или попробуй сделать замечание Ване Клименко, он расканючится, пойдет плаксивым голосом оправдываться, так что Леман уже сам не рад – зачем связался с ним. Нам, со стороны, и смех, и грех, просто противно становится. А я молчу, я не мешаю Леману сказать все, что ему вздумается. И все выглядит как подобает. Я стою с опущенной, повинной головой, я провинившийся – Леман наставник, власть, судья. Он вразумляет, честит и совестит, а иной раз и наказывает. Леман ничего не боится, я всего боюсь. А больше всего – вылететь из интерната. Вот и выходит, что на меня прикрикнуть сам бог велел. Еще никто из интерната не вылетел, а все нас этим пугают. А я просто обалдеваю, идиотом становлюсь, когда на меня голос поднимают. Спроси меня тогда дважды два – не вспомню. Уж не говоря про деление многочленов или там разложение на линейные множители…

Белла Григорьевна вообще-то – наша учительница. До нового учебного года она из школы перешла к нам на работу, в детдом. Леман считает ее хорошей работницей. «Есть в ней армейская косточка!» – говорит про нее Леман. Это очень высокая похвала. Про тетю Клаву Леман ни разу так не сказал! Мы внимательно каждый раз присматриваемся к Белле Григорьевне – ищем в ней след этой военной косточки. Особенно в ее лице. У Беллы Григорьевны оно длинное и мосластое, с выдающимся вперед подбородком. Когда лепили это лицо, видно, слишком надавили с обеих сторон подбородка – ямочки от перстов так и остались на тех местах. Сверх того, этот мифический ваятель сильно при этом потянул подбородок вперед. Узкий, с горбинкой, нос – человека себе на уме. На лице всегда рассеянная улыбочка – что-то наша учительница знает, знает про себя, но никому она об этом не скажет! Улыбочка придает лицу ее хитроватый вид. Белла Григорьевна высокая и прямая как жердь для голубятни. Нигде она не задерживается ни на минуту, всегда она – мимопроходящая. «Ребята, ребята! Дисциплина!» – только и слышишь от Беллы Григорьевны. Это ее позывной, ее лозунг, ее суть. Всегда одно и то же, если даже никого в комнате нет, если один дежурный вроде меня. «Ребята, ребята! Дисциплина!» Ее образец педагога – товарищ Полянская.

 

На моей обязанности дежурного еще осталась самая ответственная работа – убрать кабинет заведующего. Я уже туда несколько раз заглядывал – там сидит огромный дядька в прорезиненном дождевике. Он сильно потеет, все время вытирает мятым платком лысину и за воротом сатиновой рубашки. Гость, видно, не спешит, он так основательно расселся на стуле, так по-домашнему расставил свои толстые ноги в огромных сапожищах, что, кажется, он тут собирается жить постоем.

Я опять заглядываю в кабинет Лемана, и он говорит мне:

– Можешь убирать, мы еще не скоро.

Уборка у Лемана – не трудная. Он сам следит за чистотой у себя в кабинете. Так, для виду обмахнуть подоконник, полить цветы, подмести пол. И не поднять пыль, Леман это не терпит.

Вношу лейку и щетку – и смело приступаю к уборке. Украдкой смотрю на гостя. Видно, чей-то родственник?

– Эх, навязались вы своей затеей… Если бы не горком, ни за что не пошел бы на это! Больше съедят, чем наработают, – говорит гость, вытирая платком розовую лысину. – Да и где я их размещу, вашу саранчу?

– Не ваша это забота. У Оксаны Ивановны, в школе. Я ведь был там на месте, все выяснил… И вообще, давайте не будем! Все должно быть ясно, как говорится! Дети работают шесть часов. Дают они полнормы. Начислите им трудодни, как всем. И по трудодням расчет. Мукой, овощами, картошкой. В убытке не будете от нас, но и нас не надуйте, как говорится. Зря приехал отбиваться, товарищ Карпенко! Тебе в горкоме доверие оказано, а ты хлопот боишься. Нянька не потребуется. Свои воспитательницы с ними будут, да и сам я, большей частью. Вот за ремонтом надо будет проследить. К зиме готовиться надо. Все как из-под земли доставай. Ни стекла, ни олифы, ни гвоздей, ни жести… У тебя нет краски (Карпенко досадно машет рукой – до краски ли ему!)? Прошу паркет отремонтировать. Третий плотник приходит – «досками зашьем». Смеются: «Пар-кет!.. Вам что – балы закатывать?» При чем балы? Барам все умели делать – себе не умеем. Все кое-как, нашармака, на халтурку… А бумаг – прорва! Я не руководитель, я писарь. Сводки, отчеты, сведения, рапорты, доклады. Люди получают оклады, чтоб не дать работать никому! На рынке покупать нельзя – если не через бухгалтерию, ты вроде вора. Хотя на том рынке – все купишь, хоть аэроплан, и все по частям. А на базе того нет, этого нет! Наши снабженцы-мозгляки – когда они научатся работать масштабно, широко. Да и хозяйственник забывает о простых вещах, выполняет, а своей инициативы нет, ждет указания из центра на изготовление гвоздя, чтоб отлить сковородку!

Карпенко молчит, видать, гнетут его другие, далекие от городских заботы. Безысходна тоска в глазах его – как у дядьки Михайла… Что-то мне совестно перед родственником своим…

Я медленно вожу щеткой по полу, чтоб не поднять пыль. Из разговора мне понятно, что речь идет о нас, детдомовской братве. Неужели в колхоз поедем работать? Вот здорово! Жаль, что нельзя ребятам сказать. Кабинет Лемана – наш штаб. Все услышанное здесь равно военной тайне. Это же понятно…

– Врач имеется у вас в колхозе?

– Фельшар, – усмехается Карпенко, – и то ветеринарный. Да ничего, не жалуемся. Он и нас неплохо лечит. Грамотный, на войне санитаром был! И возле лошадей, и возле людей. Крестик даже имеет, да не носит. Боится, как бы контрой не сочли.

Рекомендация военного санитара производит должное впечатление на Лемана. В фельдшере уж Леман, конечно, найдет военную косточку!

– Бригадное питание нужно будет усилить. В райкоме мне обещали. Котловое довольствие. Приварок. Горячая пища – обязательно!

– Бычка плануем зарезать. Молоденький кладух. Мясцо будет…

– А как речушка ваша? Не грязная? С виду – одна глина?

– Не знаю. Наши ребятишки бултыхаются. Думаю, и вашим сгодится. Не прынцы… Куда конь копытом, туда и рак клешней.

Леман вскинул брови – насторожился. Усмехнулся довольный: видно, раньше поговорку эту не слышал и она ему нравится. Мое дальнейшее пребывание становилось неудобным. Я кончил уборку – надо уходить. Жаль, не дослушал разговор!

Потом мы все собрались в большой девичьей комнате. Леман сообщил нам, что к нам приехал гость, председатель колхоза «Червона зирка». Он просит нас помочь колхозу собрать урожай помидоров, а то пропадает добро колхозное. Согласны мы помочь колхозникам?

Еще бы нам не быть согласными! Мы так бурно выражаем это согласие, что долго нас не удается утихомирить.

– Ребята, ребята! Дисциплина! – подает уже несколько раз голос Белла Григорьевна.

– Только без истерик, я это не люблю! – с напускной строгостью поддерживает ее Леман и представляет слово нашему гостю. Карпенко, усиленно потея и все вытирая платком лысину, рассказывает нам, как мы будем работать. По два человека на ящик. У ящиков – проволочные ручки. Наполнили ящик помидорами, отнесли к весовщику. Он запишет, кто сколько сделает. Баловаться и филонить – ни-ни! Чтоб этого и в заводе не было. Норма ваша – полнормы взрослого колхозника. Своим детишкам – полную норму задаем. Во как!.. Вы детдомовцы, несвычны. Понимаем… Но кто будет лениться – в конверт и обратно в детдом! А то есть такие: работать «ох», а есть за трех…

Суровость назидания Карпенко смягчил коротким смешком. Видно, редко смеется человек. «Не свычно» – как он сам говорит на своей украинской, уже изрядно подпорченной русским, мове.

Самое интересное сказал все же Леман: в колхоз мы поедем на пароходе!

* * *

…Вода кажется до самой глубины пронизанной солнцем. Даже расходящаяся за кормой волна вся светится изнутри. Чем мельче бурунчики, тем прозрачней и светлее. Мы с Женькой Воробьевым договорились, что будем работать на пару. По этой причине мы и на палубе не расстаемся. Долгими часами смотрим мы за борт, вслед скользящей воде, расходящимся позади широким веером волнам. «Чайки! Вон чайки!» – кричит Люся. И в самом деле – чайка, другая. Какие причудливые у них крылья! Я думал это только в морских путешествиях да в песнях – про чаек, что в самом деле их нет. И вот, надо же, – живые чайки на Днепре! Люся в восторге от чаек, не отходит от борта, машет руками, подражая чайкам. Тетя Клава берет ее за руку – как бы от этого восторга Люся не натворила беды, не взвилась прямо над бортом нашего небольшого колесного парохода, не улетела бы вместе с чайками. Во вскинутых руках Люси в самом деле есть что-то похожее на такое намерение. Бдительность тети Клавы, значит, не излишняя… Я знаю, у тети Клавы большая беда, Шура мне сказал по секрету. Я удивляюсь: она держится, виду не подает. У ее мужа-профессора большие неприятности. Сняли его с работы, с преподавания, кто-то на него все доносы писал, мол, националист он. А человек просто знает и любит свой предмет, вроде бы украинский фольклор и историческую грамматику.

О милая, добрая, бедная тетя Клава! Где ж он, бог, которому всю жизнь служил твой отец? Где его милость и справедливость? Или, может, так уж заведено у него – наказывать за доброту? Тогда – зачем он, такой жестокий бог? К тебе он явно жесток. А мне все кажется, что продолжаешь втайне верить в него… Всегда избегаешь разговора о боге. Краснеешь. «А есть бог, тетя Клава?» «Если веришь – есть, не веришь – нет». Это ты мне одному сказала, зная, что я Леману не скажу. У Лемана на это тоже есть поговорка: свинья борову, боров городу. Не буду свиньей, тетя Клава. Скольким я тебе в жизни обязан, в том числе – и самой жизнью. Кто бы меня выходил, если б не ты?..

…Я тогда заболел, три дня в животе резало так, будто я стекла наелся. И температура. Заболел я у тети Клавы дома. Лежал на широком промятом, с оборвавшимися пружинами диване. Даже мировую книгу «В тисках Бастилии» я не в силах читать. Шура смотрел на меня, хитро усмехался – будто был уверен, что это я у него научился притворяться, но напрасно переигрываю. Он то и дело спрашивал: «В самом деле болит?».

Тетя Клава меня, к несчастью, сама стала лечить, поила какими-то мутноватыми приторными отварами из бутылочек…

А к вечеру Шуре пришлось одолжить на углу, у старьевщика, тележку – мы не раз возили на ней траву и ветки для козы – и на ней свезти меня в богоугодную больницу. Соседки тети Клавы точно с цепи сорвались. «Погубила сироту!» Нет правов без типломта! Вместе с муженьком их в тюрьму!» – орали соседки. Эти, конечно, уже все знали. Больше всех старалась тетя Паша, та самая тетя Паша, к которой Шура когда-то направил цыганок с леденцами. Коза тети Клавы сжевала ее лучший бюстгальтер, заграничный бюстгальтер, подаренный каким-то капитаном (всех своих гостей, поскольку они были моряками, признательная тетя Паша величала капитанами!). Ничто не могло теперь восполнить потерю тети Паши, ни деньги, ни наши, швейпромовские лифчики! Бедная тетя Клава! Тетя Паша грозила отправить ее в тюрьму! «Засажу тебя в допр, поповна проклятая!»

В общем, коза сделала меня центром таких, можно сказать, международных страстей. Меня теперь поминали рядом с иностранным бюстгальтером, с профессором, с капитанами дальнего плавания, специально исколесившими все порты мира, чтоб из Одессы наезжать в Херсон ради ласк рябой и страхолюдной тети Паши!

Бедная тетя Клава – что она только вытерпела из-за этого заграничного бюстгальтера! И милиционера соседки приводили, и акт заставили писать, и нюхать, пробовать на язык эти мутные лекарства из бутылочек. Они сами первые и нюхали, и пробовали, дико морщась и отплевываясь при этом: «Как есть – отрава!»

Один бог знает, чем бы вся история кончилась, если б не нагрянул в дом тети Клавы сам Леман. Точно от назойливых мух он отмахивался от наседавших соседок, кричавших, что поповна ведьмачит, что она задалась целью погубить мою жизнь. Можно было подумать, что жизнь моя и вправду имела исключительное значение для человечества. Леман слушал шумно-визгливые жалобы соседок – и молчал. Он бывал очень внушителен в молчании!

Наконец Леман вошел в дом, придвинул продавленное кресло с вылезавшими из сиденья клоками пакли, с грифонами-ножками, уселся возле меня и едва заметно подмигнул мне. Пусть, дескать, женщины там на дворе галдят и беснуются – он надеется на меня, я сознательный питомец детдома, не подведу его, выздоровлю! Потом лишь вскользь глянул на жавшегося в углу отца Петра, на притихшего Шуру. И только теперь он заметил главное: у стола за широким и темным славянским шкафом сидел милиционер. Тот, кажется, давно уже ждал, чтоб Леман его заметил. Видно, знал героя Перекопа. Как только Леман глянул на него, он привстал и уважительно, насколько позволяет служебный сан, поклонился Леману. Он снял свой белесый шлем в пистончиках по бокам, положил его рядом с бумагой. Касаясь локтем шлема, словно черпал в этом прикосновении силу официального слога и служебной выразительности, постукивая о столешницу наконечником чернильного казенного карандаша, милиционер продолжал трудиться над протоколом – медленно, терпеливо и обстоятельно, точно пахал. На крыльце между тем тетя Клава все еще отбивалась от клокотавших во гневе священной гражданственности соседок. Виновница происходящего, комолая коза, выкатив свои ассирийские глаза, стояла рядом, не зная, как унять великие страсти, бушующие по ее милости. Заглянувший было во двор точильщик с верстаком за спиной, едва успев гаркнуть свое «но-о-жи-нож-ни-цы-то-чить!», сразу смекнул, что тут и без него дело до ножа дошло – и поспешил убраться.

Леман еще раз положил мне ладонь на лоб, еще раз спросил меня про резь в животе. И тут отец Петр сделал над собой усилие и как бы оторвался от угла, где до этого стоял как приклеенный. Он решительно скинул с себя башлык, взял со стола милиционера оба пузырька, поочередно открыл их. Затем он с особенным каким-то волнением в голосе возгласил: «Прошу вас обратить внимание!» – и поочередно отпил из каждого пузырька. Он для этого запрокидывал седую, как лунь, голову, и видно было, как во время глотания разгонисто метался его, похожий на куриную гузку, пупырчатый и заросший такими же сединами кадык. Не выходя из трагического образа, старик вернулся в угол.

 

Милиционер перестал постукивать казенным карандашом. В молчаливой раздумчивости забылся он взглядом на отце Петре. Это был неторопливый, по-крестьянски обстоятельный и рассудительный человек. Нахмуренный лоб его красноречиво говорил, с каким трудом дается ему составление протоколов.

Затем отец Петр подошел ко мне. Леман, подобно милиционеру следивший за отцом Петром с молчаливой настороженностью, привстал, чтобы уступить ему кресло. Отец Петр не заметил эту ненужную ему вежливость. Он сейчас видел только меня.

– Ты из этих двух пузырьков принимал лекарство? Других не было? – спросил он меня погромче, косвенно глянув лишь на милиционера, затем на Лемана. – Вот и хорошо! Вот это, товарищ милиционер, прошу и занести в протокол! Равно как и то, что и я откушал, как изволите видеть, из этих же пузырьков! А я вам не Сократ, и это, – жест в сторону пузырьков, – не чаша цикуты!

Отец Петр даже весь вдруг выпрямился. Куда делась его согнутость в коленях, его обычно жалкое выражение лица! И вправду как актер в древнегреческой трагедии, отец Петр сейчас надеялся лишь на выразительность голоса и величественность жеста.

– Полагаю, все тут грамотные люди? Вот мы все сейчас проверим по научной литературе! Где он, ка-та-лог библиотеки? Ах, вот он! – все так же торжественно, точно и впрямь на сцене разыгрывал роль из древних классиков, роль полную патетики и драматизма, отец Петр стал листать ка-та-лог. Я даже приподнялся на диване. Пригодился все же наш ка-та-лог!

И вот уже отец Петр возложил на стол толстую книгу, к счастью миновавшую Забалку, участи поповских книг и контриков, и значившуюся в каталоге как «Домашнее пособие по траволечению»… Маленькое облако пыли, которое, как знамение, взвилось от резко возложенной на стол книги, не могло снизить впечатления. Какие новые, знойно-жгучие или допотопные беды сулило это облачко?

Полистав книгу с ловкостью пастыря, наторевшего на быстром отыскании в духовных книгах нужных мест, отец Петр принялся читать вслух. Голос его был молитвенно-торжественным и проникновенным, хотя читал он не молитвенные тексты, а справочные сведения про арнику, затем про игнацию; про понос и токсические синдромы, про отравления желудка и изжогу.

Кончив чтение и словно сойдя с амвона, отец Петр, как-то через плечо, как служке в церкви, передал книгу Леману: извольте, мол, сами почитайте!..

И Леман читал. Он долго читал, точно это была мировая книга – вроде моей «В тисках Бастилии», и он не мог оторваться от нее. Так все в ней было захватывающе интересно.

Леман читал про себя без выразительного голоса и древнегреческой театральности в жестах. В глазах светился живой интерес. С чего бы это? Вроде русских поговорок там не встречалось? Не шла тут и речь про героев и полководцев. Неужели его так могли заинтересовать малопонятные и по-старорежимному написанные средства от язвы и отравления, от поноса и изжоги? Не собирается ли герой Перекопа заняться тайным траволечением?

И вот уже выложено последнее, недостававшее звено в цепи доказательств, так убедительно выстроенных отцом Петром.

– В этом пузырьке – арника, – поднята правая рука с пузырьком, – в этом игнация – поднята левая рука. – Стало быть эти, – пренебрежительный жест в сторону окна, за которым соседки все еще наседали на бедную тетю Клаву, – фурии не ведают, что творят.

В таких местах обычно опускается занавес, выжидается, чтоб схлынула волна рукоплесканий, чтоб артисту выйти на поклон признательной публики.

– Все ясно, – сказал Леман. – Если хотите, – усмехнувшись, добавил он милиционеру, – и я готов испить эти настоечки-наливочки. Это и вправду не чаша цикуты… Никакая это не отрава! Порвите протокол!..

Милиционер встал и надел каску, чтоб было куда приложить руку в знак служебного послушания. Во взгляде милиционера было, однако, не одно лишь механическое служебное послушание. Была и человеческая признательность к этому коренастому заведующему детдомом и партийцу, так просто и рассудительно решившему дело, которое только что самому милиционеру казалось запуганным и безнадежно сложным… Не из книг, а из житейского опыта черпал он убеждение, что умный человек не тот, кто создает страсти и вражду, а кто их развязывает, будто хитрый морской узел. Или разрубает тот же узел – как боцманским топором.

– И еще я вас прошу – сделайте внушение, наперед пригодится, этим… кликушам, – негромко добавил Леман. – Чтоб зря не изводили женщину. Кому не лень… козыряют, как говорится, рабоче-крестьянским происхождением! Моду взяли – все потомственные пролетарии, все из беднейшего крестьянства. Затем – будто рабочие и крестьяне все сплошь ангельского нрава… Если товарищу Печерице будет что-то неясно, пусть позвонит мне. Потолкуем. Как партеец с партейцем…

Милиционер, заслышав фамилию своего начальства и будто забыв про сан свой, теперь уже совсем неслужебно кивал головой. Чувствовалось, – нравится ему этот светлоглазый, лобастый человек в перетянутом ремнем френче, нравится, хотя говорит вроде не совсем чисто по-русски и слова тянет, будто деньги достает из кошелька, зная, что переплачивает.

Тетя Клава вошла с заплаканными глазами. Леман с насмешливой строгостью покачал головой:

– Воспитательница!.. И вдруг слезы! Воспитатель, он – всегда воспитатель. И с детьми, и со взрослыми. А взрослые порой те же детишки… Не ведают, что творят. Слабые люди. Показав им слезы, вы сравнялись с ними.

– Я все же женщина… Не брала я Перекоп, не переходила Сиваш. Нервы у меня! И беда за бедой… Поймите меня, уважаемый Федор Францевич!.. – как бы обессилев, ткнулась тетя Клава головой в грудь своего начальства. Леман гладил золотистые и рассыпающиеся волосы, что-то говорил ей ласковое – это меня так удивило и растрогало, что даже в горле запершило. Я поспешил отвернуться, я ничего такого не видел, мой дорогой герой Перекопа!

Леман взял в свою большую руку руку тети Клавы, комкавшей мокрый платочек. Слегка пожимая руку эту, говорил:

– Знаю про вашу беду… Вас я постараюсь в обиду не дать. А там, надеюсь, проверят и восстановят…

– Ведь он совершенно невиновен! Силу взяли фискалы! Волки надели бабушкины чепчики и щелкают зубами. Как наш бывший урка, наш Масюков, говорит: «Бей своих, чтоб чужие боялись!» Если фискалов слушать будем – ой, ой! Наломаем дрова! А ведь играют в рыцарей без страха и упрека! Механика одна и та же. Чем мельче сошка, тем яростней. И коль все время говорить о ворах, например, они обязательно должны появиться. Неважно, если ненастоящие. Начинается свалка, страх, переполох, сумятица, все кричат: – «Ловите воров!» От испуга, неуверенности, чтоб как-то отвести подозрение, из любви к всякой сумятице и свалке, где ничтожество только и может себя не чувствовать нулем, ради карьеры и поста… Стихия подлости – попробуй унять. На всех стихиях человек – тиран, предатель или узник. Это – Пушкин сказал! Виноват не человек, а создающий стихии. Виноват Его Величество Страх. И когда все кричат – «ловите воров!» – скажи, что воров нет, сразу окажешься вором, должны быть воры! Грамоту едва одолел, а уже строчит доносы. А другой пишет, чтоб упредить фискала, себя зарекомендовать рыцарем. А Его Величество Страх тешится! Человечество, гуманизм, совесть – а вот вам моя власть! Дьявольщина говорит о святости, творя дьявольское. Прогрессия из лжи, ненависти, разлагательства. Почитайте «Бесов» Достоевского… Ведь никогда не знали такого первородного – прямо-таки утробного – зла, такого бездумья автоматизма его!.. Ведь это мы бьем себя своими руками. И знаете, чем чище идея и человек – тем они уязвимей перед дьявольщиной от этих анонимщиков и авторов!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru