«А-а-лые розы!» – одно воспоминание о них, о молодости, о танцах. Зачем, зачем оркестр будоражит душу? Ноги еще пытаются на ходу выделывать что-то похожее на фокстрот, а руки – те цепко и прицельно хватаются за дело: чистят картошку, моют посуду, делают тысячу неприметных женских дел, без которых нет семьи, нет дома. Но отзывчиво сердце на музыку, доносящуюся из парка, на фокстроты, на все, что так волновало вчерашнюю молодость, которая, кажется, все еще не прошла, но память о которой нужно гнать от себя, как само легкомыслие, как нечто такое, чему можно лишь улыбнуться, прощально махнуть рукой…
Да и улыбка разная, по настроению – иной раз она счастливая, иной раз сквозь слезы. Женская доля – кому какая достанется, редко ты легкая, беспечная. Сколько тут молчаливой самоотрешенности, терпения, неприметного повседневного подвига.
Над городом плывут гудки. Напоминания о сменах и обеденных перерывах, о железном ритме заводов и фабрик, гудки зовут на работу, поднимают с жестких, подобно солдатским, коек, кушеток, прерывают торопливый и короткий сон…
И несмотря ни на что: «А-а-лые ро-о-зы!» Аромат юности, предощущения любви, память о незабываемом, невозвратном.
Юг, романтичный и знойный, работящий и мечтательный, чувство близкого моря и просторной степи, солончаковая пыль на устах – и «Алые розы» фокстрота!..
…Шишельницы и модельщицы «первого номера», аппаратчицы, крекинга, работницы хлопкового и консервных фабрик, обмотчицы электрозавода, рабфаковки и студентки, шикарные подруги матросов и воров Военки – всех-всех волнует зов массового веселья, волнует бравурная фокстротная музыка из парка. Разнослойна, случайна, но напориста привозная массовая культура. Она, подобно хмелю, горячит кровь, и молодость не может, не хочет ждать. И неважно, что играет оркестр, чувства молодости всегда искренни, всегда устремлены к благу, к любви – к будущему.
«А-а-лые розы!» – напевают молодые матери, придя с работы и яростно накачивая свои коптящие примусы. Им уже не до танцев. У них дети – и воспоминания. О тех же танцах, фокстротах, танго, чарлстонах, о свиданиях и кавалерах, со страшной силой подражавших иностранным матросам, старавшихся казаться уверенными, сильными, остроумными – как моряки. Морякам подражают все, даже урки! Наряды и походочка развальцем, словечки и лихость – все от моряков. Одесса – город моряков, Одесса рядом, Херсон подражает Одессе.
И вечером, и ночью, и на работе – «А-а-лые розы!»
А вот еще объявление… «Прибывшая группа лилипутов гастролирует в клубе Госторговли. Касса работает». Еще бы ей не работать! Подать сюда билеты! Сколько? Все! Коллективное посещение! Вот так!
Слово «лилипуты» – огромным шрифтом. Будто речь не о лилипутах, а о гигантах. Большой кегль афишы – компенсация малорослости артистов. Я словно не уезжал из города. А лилипутов я видел. Все так говорят. Неважно, что они артисты, неважен сам по себе спектакль. Все в городе спрашивают друг друга: «Вы уже видели лилипутов? Ну и как?» Репертуар лилипутов под стать им, необычен, зрелищен, зазывен. «Жрица огня», «Мстительница женщин», «Любовь и яд»… Но они, лилипуты, – еще и танцуют и поют! Не угодно ли: «Марица», «Холопка», «Сильва», «Розита»… смотрел я – «Жрицу огня». А что я запомнил, кроме самих лилипутов?
Потом я их видел на улице, на рынке. Люди как все. Серые мятые старообразные лица и, может, именно их детским ростом особо остро подчеркивались и морщины, и озабоченная усталость в глазах. Подобно цыганам, они не чувствительны к любопытству толпы.
…Время, – не умирай! Из дали годов я улыбаюсь тебе. Ни укора, ни осуждения, я понимаю тебя. Я был мальчиком, память в эти годы приметлива и остра. Мы подражали взрослым, хотелось скорей обрести право носить широкие белые «чарли», курить папиросы «Сальве», непринужденно, с шиком брать под руку барышень, гуляющих по обе стороны Суворовской («позвольте пришвартоваться?»), а утром по гудку, в промасленной спецовке, уже без шика, сунув в карман ломоть хлеба, спешить на завод…
Страна только-только обретала широкое дыхание полетов и строек, рекордов и рабфаков, и нам на заре туманной юности трудно еще было отличить на лике жизни случайные черты от подлинных. Ничего нельзя отсрочить, и детство и юность – единственные. У нас нет выбора, и мы им улыбаемся, понимая и прощая увлеченность ложным блеском, дешевой мишурой и обманными мечтами. Мы были искренни, мы не лукавили, брали у жизни то, что она могла нам предложить… Видно, лишь поэтам дано «вырвать радость у грядущих дней». И то – как непомерно высока тут себестоимость человеческих страданий – ради немеркнущего слова поэзии!
Время, не стыдись воспоминаний… А главное – не умирай! Ты имеешь право на память, время нашего детства, юность наших братьев, озабоченная трудовая зрелость наших отцов. А наши дети будут снисходительны к нам. Пусть идут вперед, не стыдясь отцов…
Херсон, город моего бездомного детдомовского детства… Я не забыл тебя ни под Кенигсбергом, ни в Харбине, куда привели меня дороги войны, ни в краснозвездной Москве, где в синих сумерках рассвета, под гул наступающего дня, беглый свет тысяч квадратиков окон, пишу сейчас эти строки. Когда первой, как всегда, их читает дочь, строго и недоверчиво следящая с фотографии за неторопливым движением пера. Нет, дочь, я не – «со-чи-няю»! Это было бы скучно и нежизненно. Все, почти все, «всамомделишное», как ты говорила, еще сидя у меня на коленке за сказкой, не веря вымыслам.
«Миф сердца – выше правды яви», – сказал поэт. Не хочу спорить с поэтом. Он, конечно, прав. Но здесь, дочь моя, я лишь за правду яви, и лишь ее могу тебе завещать!
В редкие вечера, когда я бываю «дома», у Марчуков, я с жадностью накидываюсь на книги. Марчук мне дает книги из своей ивовой плетенки, заменяющей сундук. При этом он обдумчиво щурится на каждую – «эта не для тебя», «эту тебе рано», «а вот эту, пожалуй, можно»… Я уже, между прочим, давно догадался, по какому признаку Марчук делит свои книги, когда я прошу что-нибудь почитать. Часто Марчук промахивается, то ли по собственной забывчивости, то ли передоверив автору. Последняя промашка – книга Эптона Синклера «Самуэль-правдоискатель». Марчук, который считает, что мне еще рано про любовь, тут крепко-таки прошляпил! Дело тут дошло не то что до любви, а до любовниц и вообще до подробностей. Я, как это нередко бывает, снисходителен к наивности моего учителя. И к непедагогичности автора же.
Марчук, он недооценивает мою просвещенность. Он явно не взял, например, в расчет и детдомовскую вольницу, и нашу наслышку о херсонских Валах (куда портовые «дамы» приводят своих «шикарных кавалеров» из кочегаров с иностранных судов), и моего старшего друга Грыцька, отнюдь не скрытного по поводу своих ночных свиданий с нашей поварихой Варварой. Наконец, Марчук и не подозревает, что кое-что знаю я даже о собственной его супруге, об уважаемой Зинаиде Пахомовне…
Но – молчок! Об этом – даже думать про себя не хочется. За Марчука обидно. Если бы он знал, что знаю я! Он бы тогда не делил книги на «рано», «не для тебя» и «пожалуй, можно»…
«Самуэль-правдоискатель» (издательство «Земля и фабрика») лежит на полочке, которую я сам прибил над своей постелью. Это обычная доска, по два гвоздя – снизу и сверху в стене, два – спереди в доске и две проволочные оттяжки-укосины. Подождет этот наивняк и правдоискатель, этот оптимист-неудачник Самуэль! Мне его, по правде сказать, жаль. Очень он доверчив – и все его обманывают. Самуэль – добрый, чем-то он похож на тетю Клаву. Нет, уж куда больше мне по душе доброта Марчука. За его доброту как-то не приходится конфузиться, как за тетю Клавину. Не на виду она, немногословная, нешумная. Или вот – Шура. Он тоже добрый, а скажи ему об этом, он только рассмеется. Сам в это не поверит! Шура – тот боится прослыть добрым. Шура любит изображать из себя пройдоху, ловчилу. А его даже отец Петр, которому он. всегда грубит, разгадал: «У него доброе сердце»…
А вот про меня никто не сказал – какой я. Может, я вообще никакой, ни злой, ни добрый? Может, я из тех людей, которые вечно нуждаются в чьем-то крылышке? Не идет у меня из головы леманское: «бесхарактерный» и еще «на чужом поводу». А Грыцько? Тот еще лучше сказал: «Щенок услужливый»…
Что ж, выходит, я зябну по утрам, когда заправляю машины, обливаюсь потом днем, сидя за рулем трактора, от которого пышет жаром, изнываю от солнца, которое обжигает тело и слепит глаза, – и все лишь оттого, что я щенок, на чужом поводу и бесхарактерный? Что-то, боюсь я, Леман и Грыцько все же тут напутали. Ни разу меня Мыкола не назвал ни щенком, ни бесхарактерным, ни на чужом поводу! А можно сделать перетяжку характеру?
После моих мысленных препирательств с Леманом, после раздумий о судьбе Самуэля, все ищущего правду в далекой Америке, я берусь за учебники. Что ни говори, скоро, очень скоро, – опять школа… Марчук говорит, что, если не захочу вернуться в интернат, он меня возьмет в свою сельскую школу. Он намерен ее сделать образцовой. Будет педагогический совет, могут мне назначить экзамены – пусть и городские отметки, и близость к Марчуку. Он просит меня не ударить лицом в грязь. Я родился в деревне, – для нее я теперь городской. К городской школе – уважение, но… К самому городскому – на губах хитрая усмешечка. Будто иного роду-племени человек. Что, мол, можно от него ждать? Издревле мужик привык так относиться к неосновательному городскому. То же и до сих пор…
Вот они выстроились на полке, мои учебники! Ох, не стали они для меня друзьями. И я к ним родственных чувств не питаю… В кляксах, с захватанными страницами, с загнутыми уголочками, они по-прежнему отчужденно-внушительные, даже высокомерные. От них веет холодом, напоминанием о моей неуверенности, ученической униженности…
Вот, скажем, учебник по геометрии Гурвица и Гангуса – сплошные «абэце» да «апримбепримцеприм»; треугольники, прямоугольники, трапеции и ромбы. «Ге-о-мет-рия» – измерение земли. Что-то не видел я, чтоб площадь пашни измеряли посредством тех теорем, которыми набит учебник! Точно снег, испещренный воробьиными лапками, каждая страница пестрит уголками-коготками: обозначением углов… Значит, все на всякий случай, вдруг пригодится?
Что-то не видел я на тракторе (хоть снаружи, хоть внутри) ни теорем, ни таких замысловатых фигур! Они мне напоминают что-то мелкое, случайное и игрушечное. Мышеловки? Скворешники? Развернутые конверты?.. И главное – сплошь прямые линии!
По-моему, зря авторы учебника так высокомерничают. Будто весь мир – одни лишь треугольники да трапеции! А дерево? А речка? А сам человек? Затем, неужели, если человек не может доказать теорему о взаимноперпендикулярных сторонах треугольников (я первый этого не умею!), он уже сам по себе ничего не стоит?..
И все же, я думаю о том, какие это ужасно ученые люди пишут учебники! Шутка ли сказать, по их книгам учатся все-все ученики, всего Советского Союза! Ведь учебники: ста-биль-ные! Но и это не все, – писавшие учебники, значит, умнее и всех-всех учителей! А разве легко быть умнее хотя бы одного учителя?..
Апримбепримцеприм!.. Перпендикуляры, медианы, биссектрисы!.. Ну и намудрили древние греки… Ни дна им, ни покрышки. Я как-то спросил Зинаиду Пахомовну, как она измеряет пашню. «Что ж ты, не видел? А еще сам таскал за мной сажень-двухметровку!» Вот тебе вся геометрия. И никаких, значит, тебе апримбепримцеприм!..
Я откладываю геометрию, тянусь за алгеброй Киселева и задачником Шапошникова и Вальцева… «Жирный» и «тощий» шрифт, в кружочках – номера задачек, которые задавал нам наш чахоточный математик, Мумия Сурэн Георгиевич. Мумия наша говорит: «Я даже, когда иду домой, в уме решаю задачку-другую! Для собственного удовольствия»… Вот тебе раз: «для удовольствия»! А ведь не врал, не фикстулил…
Можете себе представить, что это за человек?
Нет, все же с геометрией да и с алгеброй у меня вполне сносные отношения. Постараюсь не ударить в грязь лидом, не посрамить свою городскую и трудовую школу номер одиннадцать и звание детдомовца – самостоятельного человека.
Вот про химию – этого я не могу сказать!.. Смотрю на не толстый, в общем скромный с виду учебник Верховского, и тут же моему воображению рисуется во весь могутный рост наша химичка – ширококостная, и просторная, как шкаф, с тяжелыми борцовскими плечами, наша Ирина Сергеевна. Химичка наша – душа-человек! Не в пример нашему математику. На уроках ее мы не сжимаемся, не втягиваем голову в плечи – а вдруг вызовет к доске, а вдруг спросит? А что? И вызовет, и спросит, и сама ответит. Ирина Сергеевна шутит: «Химию я сама знаю на тройку, Верховский – на четверку, а на пятерку – может, разве один Менделеев!» То есть самим богом нам суждено не знать химию. Мы никогда не готовим уроков по химии, но в журнале – листайте его, сто раз и так и эдак – ни одного «неуда» не найдете! У Ирины Сергеевны на уроке выходить к доске ничуть не страшно. Она диктует какие-то длиннющие формулы, что-то объясняет, а потом ставит отметку в журнал. Это за то, что потрудился как переписчик. Или, как Женька Воробьев шутит: «Отметка за хороший слух». Душа-человек Ирина Сергеевна! На уроках у нее – весело. Она заигрывает с нами, мальчиками, девочки у нее – явно низшая раса. Ирина Сергеевна острит, шутит, сама первая заливается от своих острот и шуточек, до упаду радуется хорошему ответу (который только что сама подсказала), даже хлопает в ладоши – кажется, вот-вот в пляс пустится. А это небезопасно, учтя, что химический кабинет на втором этаже, а весу в нашей «химии» добрый центнер…
Химичке нашей все время жарко – она обмахивается тетрадкой или платочком, все время поводит плечами, точно поправляет лифчик. Все мы знаем, что Ирина Сергеевна влюблена в нашего физика, в Ивана Матвеевича. Но до чахотки вряд ли допустит ее комплекция.
«О, кор-р-ова! – шипит Колька Муха. – Дайте ей тын и дрын, чтоб почесаться!» Грубиян. Или учительнице нельзя лифчик поправить?
Одним словом, благодаря тому, что химичка наша – влюбленная и добрая, химии никто в классе не знает. Я не исключение.
…Я со вздохом откладываю химию Верховского – после того как перелистал ее сначала до конца и даже с конца к началу. Мне совершенно все равно, откуда начинать. Весь учебник для меня китайская грамота… Знать, есть доброта, которая не доводит до добра.
А вот и очередной стабильный учебник. Физика Фалеева и Перышкина. Тут у меня, не похвалясь сказать, свойские отношения с каждой страницей! Особенно с картинками. Схема пожарного насоса – понятно! Гидравлического пресса – понятно! Вплоть до «продольного разреза паровоза»! Обидно только, что нет картинки про трактор. Я даже нахожу это несправедливым. Вообще – ни полслова про двигатель внутреннего сгорания! У меня мелькнула в голове небескорыстная мысль. Вот, дескать, если бы была такая картинка, я мог бы поднять руку и удивить класс самыми пространными объяснениями! Физик наш – Иван Матвеевич Шарыгин – был бы доволен. Растянул бы в улыбке узкогубый рот, чуть подняв щеточки усов и обнажив два передних зуба, похожих на кроличьи резцы.
Физика нашего мы любим. И это – без дураков. Во-первых, он франт. Он каждый день в новом галстуке! Вообще он всегда одет с иголочки (не зря Ирина Сергеевна по нему сохнет, что, впрочем, не мешает ее полноте). Во-вторых, он не простой учитель, он – инженер с завода имени Петровского! Его пригласили, попросили – и это мы знаем, – учить нас физике, поскольку в школе у нас нет физика. Иван Матвеевич, таким образом, сделал одолжение народному образованию, а заодно и нам, ученикам своим. Правда, плохо, что Иван Матвеевич знает больше, чем нужно учителю!.. И он заговаривается. Нет-нет и понесет такую ахинею про первый и второй закон термодинамики, про какую-то «лямту-те», потом, завидев ужас в наших глазах, он спохватится и смеется. «Я забыл! – говорит. – Думал, что в институте читаю! У меня сегодня и там занятия!»
Что вы на это скажете? Но объясняет он все так, что кажется, воочию видишь, как молекулы начинают бегать при сжатии, как они становятся вялыми при разрежении, как они засыпают при абсолютном нуле. Он не спрашивает – «понятно?». А – «кто не понял?». Когда все молчат, он говорит: «Ясно! Вопросов нет, никто не понял! Репете!» Это значит, все сначала…
Нет, право же, и с физикой у меня дело не плохо. Не осрамлю я науку Ивана Матвеевича! Репете мне не требуется…
А это – что́ или – кто́? А, привет профессору Бархударову! Давно не виделись! Откроем дверь-обложку, заглянем, заглянем и в святилище словесности. Особо навестим правописание – раздельное и слитное – частицы «не». Помню, помню завет на этот счет Евгении Петровны Ушко… Обожает она молодиться, рядиться в яркие блузки, наша седенькая и старая, николаевская, как мы ее зовем, учительница. Что бы ни случилось в классе, у Евгении Петровны есть готовая притча. Начинается она неизменно – «У нас в гимназии». Достаточно такого зачина, чтоб мы отнеслись подозрительно и к притче, и к мудрой ее наставительности. И еще любит наша «руссиш» читать нам отрывки из классиков. И как бы мы жили на свете, ученики, если бы не знали наперечет слабости своих учителей! Как только не приготовлен урок (и когда можно окончательно считать его приготовленным!), мы просим Евгению Петровну: «Почитайте что-нибудь из классики. По-жалуй-ста!» И классики нас выручают. Особенно Тургенев, которого Евгения Петровна обожает… Так и живем на белом свете.
А там еще ботаника Всесвятского, история Панкратовой, зоология Цузмера… От бедной зоологии – вместе с обложкой – утерялось начало. Словно грызуны отхватили. Ни первой обложки, ни первой тетрадочки. Не удержали их ни клей, ни скобочки сквозь марлю на корешке. Сверху на семнадцатой странице, на безначальном начале, читаю: «ждевые черви размножаются приложением».
Я задумываюсь, – что бы это означало? Ну, да, – автор учебника по зоологии тоже считает меня, подобно Марчуку, неподготовленным! От этого недоверчивого «размножения приложением» мне вдруг делается тоскливо. Рвение к учебе вдруг улетучивается. Ну их в рай, этих прикладывающихся дождевых червей (вместе с лукавящим учебником!). Положусь на могущество «авось», божество всех учеников всех времен. Я берусь опять за книгу Эптона Синклера «Самуэль-правдоискатель». Все же интересно, нашел этот упорный наивняк-американец правду? И в чем она, особая, видать, правда по-американски? Ах, вот в чем суть. Он влюбился в дочь квартирной хозяйки. И не без взаимности. Он счастлив… «Правда – хорошо, счастье – лучше»? Хорошее, нечего сказать, счастье без правды! Он успокоился. У нас таких называли либералами. Так и веет от поговорки сытым мещанином. Или циничным подлецом. Дальше мне как-то стало все неинтересно. Станет ли Самуэль сенатором или выставит свою кандидатуру в президенты… Мне не жаль с ним расстаться. Он для меня конченый человек. Шура не зря говорил, что один с любви начинается, другого она как бы приканчивает. И я откладываю книгу. У меня такое чувство, будто меня надули. Успокоение на полуправде, на маленьком личном счастьице без правды… Нет, не так меня воспитали в детдоме! И Леман, и тетя Клава. Затем – и Марчук, и Шура.
И вдруг я подумал – не может быть, чтоб мне так повезло с хорошими воспитателями! Их сама наша жизнь воспитала. Поэтому они – хорошие люди. «В нашей жизни – правда поэзии!» – подумал я. Наверно, с этим и Шура согласился бы. А может, и порадовался бы за меня. Что становлюсь не книгочеем, а читателем…
Спят уже и Марчук, и Зинаида Пахомовна. Я добавляю фитиля и берусь за альманах, еще двадцатых годов. Первые петухи уже прокричали. Ну и пусть, – Зинаида Пахомовна не даст проспать. Всегда, когда я ночую здесь, а не в тракторной будке, когда Зинаида Пахомовна трясет меня за плечо, она приговаривает: «Вставайте, сударь! Вас ждут великие дела!»
Объяснений мне не требуется. Это из учебника по истории. Так великий француз Сен-Симон велел слуге будить себя по утрам. Впрочем, не знаю, какое сходство находит наша агрономша между мною, подручным тракторной бригады, и французом, барином и утопистом Сен-Симоном! Не буду спрашивать – лишь бы будила. Беру другую книгу.
А вот и интересная мысль! Удивительно, такая мысль всегда останавливает, еще до того, как полностью ее понял. Точно светится сквозь буквы! «Тот, кого природа наделила способностью созерцать собственную душу и души окружающих – должен обладать равнодушием, чтоб не стать человеконенавистником»… Интересная мысль. Но неужели – третьего не дано? Дано. Поэт, например! Хотя он больше, чем созерцает, он переживает бытие дважды, в жизни и слове. И все же ни Пушкин, скажем, ни Есенин, к примеру, не были равнодушными, и тем более не стали человеконенавистниками! Факт. Творчество побеждает стихии – в том числе и внутренние. Потому что оно – как жизнь, как любовь! «Созерцать»… Без творчества, без труда… Эгоизм это!
Это я так чувствую? Или в самом деле так мыслю?.. Но так ли уж велика разница? Правда, Шура? Ведь вот ты далеко, а как рядом. Друг!..