Я смотрел сквозь тьму, в направлении села, к которому где-то под ногами лежала дорога. Восемь километров тьмы и одиночества… Когда это кончится, когда я стану взрослым. Или это неизбывно?
Сперва до слуха донесся отдаленный, очень смутный рокот. Потом я явственно увидел, как низко, у самого горизонта то вспыхивали, то исчезали и снова зажигались степные огни. В степи трудились тракторы ночной смены!.. Наши, мои тракторы! Где-то там Тоня и Грыцько, там Тимоха и Варвара. Они, конечно, ждут меня, вспоминают обо мне… И чего я, дурень, затосковал?..
Я перекинул на другое плечо свой полупустой и легкий мешок, в котором уложен был мой скарб: тюбетейка, пара чулок, подаренный галстук и газеты. Газеты с моим портретом. «Па-хош, кацо!» Смешной кавказец. Я шел на свет тракторов. Бог с нею, с дорогой!
Впереди замаячили быстро надвигавшиеся огни фар. Всегда уж так; нет чтоб попутная машина, обязательно – встречная!.. Вот он, закон подлости, как говорит Шура…
Не сбавляя шагу и сойдя на обочину, я пропустив ослепившую меня фарами машину – и даже не взглянул в ее сторону. Надсадная встречная машина – что толку в ней?..
К удивлению моему, машина остановилась. «Шофер будет спрашивать у меня дорогу», – подумалось. Почти одновременно хлопнули обе дверцы кабины, раздались голоса, смех…
– Тоня? Шура?.. Это вы? – Не сон ли привиделся мне? Я не верю собственным глазам и ушам!
Вместо ответа опять последовал смех. Что же смешного, спросил я? И почему они вместе?..
Тоня нашарила меня в темноте и жарко прижала к себе. Она заговорила что-то радостное, сбивчивое, счастливое. Неужели это – Тоня? Та Тоня, которая еще недавно ходила с опухшими от слез глазами? И все из-за прыщавого студента с очень красивым почерком?.. В смехе, в голосе, в каждом порывистом движении Тони было то откровенное ликование души, та солнечная приязненность, из-за которых человек как бы вдруг обращается в песню – и ты слышишь, всем сердцем слышишь, как она звучит, наполняя собою весь простор, весь мир. Человек – это песня, своя мелодия. Я знаю мелодию Тони!
Я не отстранялся от Тони, мне хорошо было от тепла ее тела, от запаха кофточки, аромата мыла, дымка утюга, полевого ветерка, хорошо было стоять посреди теплой ночи и степного простора, стоять долго-долго, лишь бы все так же меня обнимали руки Тони!..
– Чудила, – проговорил Шура, щелкнув замками капота и что-то на ощупь проверив в моторе. – Ты думаешь – случайно? Это мы тебя выехали встречать! Малость опоздали, прости! Поздно нам сказали. Правда, Тоня?..
– Правда, правда, любый! – освободив одну руку, повисла на плече Шуры Тоня. Ей, видно, хотелось бы сейчас обнять весь-весь белый свет! Добрая Тоня!..
Слишком много мне пришлось бы расспрашивать, чтоб что-нибудь понять. Но что же здесь непонятного? Шура – и Тоня! И – «любый»!.. Пока я был на слете – Тоня обрела любимого. И этот любимый ее – Шура! Да, конечно, все правильно… Мои друзья любят друг друга.
Странно, я не чувствовал никакой ревности. Наоборот, все, казалось мне, и не могло быть иначе: «Тоня и Шура! Конечно – вместе, конечно «любый»! Что может быть лучше, чем Шура и Тоня вместе! Я поднял глаза и увидел звезды. Они только что зажглись?
Меня охватила такая радость, которую давно не испытывал. Хотя все еще боялся я поверить до конца: как бы вдруг все не обернулось полуночным колдованием, причудливым видением. Но нет же, я сижу между Шурой и Тоней, они ласковы со мной – их ласковость и в голосе, и в касании рук, и в самом праздничном настроении, которое они привезли с собой!
– Это – из района! Из газеты позвонили, чтоб встретили тебя. «Представитель!» Сказали подводу выслать, а я тут некстати подвернулся, Жебрак и попросил. Хотел я ему сделать ручкой, – пламенный привет, мол! Вообразил я себе районного пузана пудов на восемь, из тех – предста-ви-те-лей, от которых рессоры стонут, которые всю дорогу важно молчат и только отдуваются: «пф-пф!»
Шура вдруг смолк. Он явно сейчас неспособен был дать волю своей язвительности по поводу того пузана, от которого стонут рессоры. И все потому, что рядом сидела Тоня!
Тоня, То-ня! Я мог бы без конца повторять это имя – аромат цветущих черемух, голос ручейка, свет вешнего солнца слышались мне в одном его звуке!
– Слушай-ка, ведь это ты мне тогда рассказывал – про Тоню?.. Да? – вдруг спросил Шура и даже обернулся ко мне – будто мог разглядеть меня во мраке кабины. Впрочем, похоже на то, что Шура, и во мраке видит как днем. Ведь вот же – не едем, а летим, Шура почти не сбавляет газ, и нет ночи, нет тьмы! Сама дорога, раскрылатившись, мчит навстречу Шуриной «амовке».
– Про кого же еще я мог тебе рассказывать…
– Но разве так надо было рассказывать про Тоню! Эх, ты… А вдруг бы я сам бы ее не повстречал!.. Нет, ты представляешь?..
Тоня на миг обернулась ко мне – я ее понял. Помолчи уж, мол, – пусть Шура выскажет все-все, что у него на душе!
И Шура и вправду говорил, горячо и зажигательно, хоть это и не были стихи великих поэтов, искал руку Тони, пожимал ее, держа руль одной рукой.
– Там, в городе, жизнь закрутят, – забудешь меня, – суеверно вздохнув, вдруг опечалившись, в сердцах и негромко проговорила Тоня. – Несчастливая я. Не может быть, чтоб мне так повезло в жизни… Господи, я марноверной, как это, суеверной становлюсь…
– Никогда!.. Ты меня не знаешь! И слову моему – верь! Вот ты, ты скажи, – толкнул меня плечом Шура, – можно мне верить, мне – Шуре Строганову?
Я тотчас же поспешил заверить Тоню, что Шуре Строганову – можно верить! Еще как можно верить! Меня словно прорвало – я неожиданно заговорил о стихах и великих поэтах, которые Шура понимает лучше любой учительницы. Да что там поэты! Он однажды нашел кошелек, полный денег, – и вернул его. Он доставал коммерческий хлеб для семьи тети Клавы; он никогда себе лишней крошки не взял! Он меня на тележке в больницу возил, на край города…
Удивительно, что как-то вдруг начисто позабылись мне все проделки Шуры с книгами и козой тети Клавы, с водопроводом и придуманным коротким замыканием.
Шура, видно, никак не ждал от меня такого усердия.
– Ладно, ладно. Перестань! – почувствовал себя неловко Шура от моих непомерных восторгов в его адрес.
– Значит, поручаешься за него? – по-женски, с едва заметной ноткой старшинства, спросила Тоня. – Тогда и я верю. И всё, и больше об этом не надо! Чего загадывать… Расскажи ты нам про слет. Говорят, ты речь сказал, в газете тебя пропечатали? Неужели правда?.. Не зря гуторят, что будешь ты велыкой людыной!
Будто не было конфуза ни с галстуком, ни на сцене – стал я рассказывать про слет и редакцию; и при этом все порывался достать из мешка газеты с невнятным портретом, но мне и без того верили: я выглядел настоящим героем. Тоня даже сказала то, что уже довелось мне слышать однажды от Грыцька.
– Да, ты станешь большим начальником!.. И нас забудешь. Тебя, мабуть, на шляповозе, на «эмке» возить будут!
– Ну да, ну да, – в тон Тоне продолжил я. – Стану я важным пузаном, представителем, от которого садятся рессоры и который только отдувается.
– А меня шофером возьмешь! – сказал Шура, и мы опять смеялись от души. – Как не порадеть родному человечку!
Первые мазанки села показались мне дремлющими посреди поля копенками, сама улица – каким-то смутным растянувшимся обозом. Я не узнавал сельскую улицу – то ли из-за причудливого света от фар, то ли от необычного настроения.
Вдали скрипнули чьи-то ворота, раздался собачий брех, возле колхозного амбара стукнул в колотушку сторож. Мир жил, оказывается, своей привычной жизнью, словно раз и навсегда осознал в неизменной, не зависящей от причуд тьмы и света, сна и яви, человеческих страстей и жажды нови свою звездную сущность, высший ее смысл.
На вопрос Шуры «куда?» я, придав побольше твердости голосу, чтоб не отговаривал, сказал: «В бригаду!» Дескать, – это само собой разумеется, и какие еще тут могут быть вопросы!
– Нет, нет – я пешком! Во-о-н светится окошко тракторной будки!.. Мне-э страшно? За кого ты меня, Тоня, считаешь? Сколько раз шел я на этот огонек через ночную степь!..
Шура и Тоня молчали, но я слышал сердцем, сколько сочувственного понимания было в этом молчании. И, опасаясь растроганности, я скорее простился со своими друзьями. Выбрался из кабины и, минуя дорогу, напрямик направился в степь.
Я шел на свет тракторной будки. Так, может, в море после опасностей и бедствий идет рыбацкий челн на свет маяка.
Ковыль сменился пашней, жнивье – отавой; я снял ботинки и кинул их в мешок. Ноги, растомившиеся от ставших тесными за это лето ботинок, обожгла роса. Знобко заломив пальцы, она хорошо остужала зудящие цыпки. С жадностью вдыхал я ночную свежесть степи, земли и трав, воздух, настоянный на ароматах пашни и хлеба. Жизнь вся еще была впереди…