О, это, конечно, потрясающая лекция!.. Бог ниспровергнут! Посудите сами, даже дочка попа становится воинственной безбожницей, с ходу влюбляется в лектора из кавалерийских рубак и прямо из клуба увозится им в седле! Потрясающе, убедительно – ни один, наверно, верующий против такой картины не устоит! Шутка ли сказать – «художественный советский кинобоевик» – гласила афиша. И даже фотокадры в витринах кинотеатра «Коминтерн».
И все же Шура, видно, не захотел тогда рушить свой основной капитал, чтоб купить билет на эту мировую картину. Помню, ему вдруг стало тесно в комнате, он ходил из угла в угол, вертел головой, к чему-то принюхивался. Вид у него был и вправду как у хорошей охотничьей собаки, принюхивающейся – в каком направлении искать дичь? Взгляд Шуры остановился на электрической лампочке. Мне даже показалось, что лампочка мигнула от предчувствия беды, что слегка задрожал ее добротно сплетенный вдвое шнур, перекинутый через маленький фаянсовый блок с красивым, тоже фаянсовым, противовесом. Это была для того времени проводка экстра-класс, предел монтерской изобретательности и изящного хитромудрия. Посредством фаянсового противовеса размером в небольшую дыньку-качанку с Привоза, посредством того же маленького блока лампу можно было подтянуть на шнуре или по надобности опустить ниже!..
Шура встал со своего продавленного кресла с ножками-грифонами и мигнул мне – следовать за ним. Он весь светился каким-то внутренним светом. Может, никогда я так не приблизился к постижению таинственной природы вдохновения, как в эту минуту. Шура был весь воплощенное вдохновение! Я даже залюбовался им. Если я в опасности теряю себя начисто, руки-ноги деревенеют, рассудок отскакивает от меня, как бы затем чтоб понасмешничать надо мною со стороны; в общем, если я в опасности становлюсь полноценным, идиотом, для Шуры опасность, что ветер для парусов на шаланде контрабандистов! Там, где я позорно и малодушно спотыкаюсь и падаю, Шура воспаряет орлом. Да, он создан для полета! Чем риск больше, тем Шура стремительней соображает, схватывает всю сложную связь обстоятельств. И, словно сознавая свою исключительность, Шура меня не стыдил, не клеймил меня трусом и фрайером, подобно, скажем, Кольке Мухе. Он только снисходительно улыбался, понимая непростые причины моей слабости.
По гребням ржавых заплатанных крыш солнце тогда медленно катилось на закат. Шура соображал – едва солнце скроется за крышей электрозавода – отец Петр оставит свой шезлонг и с большим томом «Русской старины» придет под сень подвешенной на блоке лампы… Зрак закатного солнца мне напомнил печальный глаз козы.
И Шура приготовился. Он включил и снова выключил свет; вывернул лампу и сунул ее мне. Я держал ее теплое и хрупкое тело в обеих руках, держал с таким чувством, точно это была птица, которую одно лишь грубое прикосновение могло погубить. Но и зевать тут нельзя было, чтоб не выпорхнула из рук. Я впервые в жизни, кажется, держал в руках электрическую лампочку. (Вполне возможно, что Шура, узнай он об этом, задумался бы сперва над тем, можно ли доверить мне такое!..) Но вдохновение – захватывает и одолевает все косное, робкого делает смелым, нерешительного пробуждает к действию, все подчиняет – словно разлив вешней реки, шторм, гроза или другая сила природы. «И невозможное – возможно», как по словам Шуры, сказано у великого поэта Блока. Или – как у самого Пушкина: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю!» Сердце стучит часто-часто. Я трушу? Ничуть!..
Шура между тем делал что-то не вполне понятное для меня, не вполне вязавшееся с моими и без того смутными понятиями о таинственном электричестве. Впрочем, и ныне не оставило меня чувство чуда в электричестве! Я, разумеется, смог бы теперь – при крайней надобности – прочитать популярную лекцию об этом же электричестве каким-нибудь дикарям, если такие еще где-то остались на свете. Я даже непременно помяну и электроны, и, может, даже отважусь тут же помянуть и фотоны и кванты – знай, мол, наших! Но в душе я все одно буду чувствовать свою темноту перед светлым чудом электричества, буду сознавать себя таким же дикарем, поскольку тайна останется, а чудо непреходяще. Шутка ли – электрон прибегает из ниоткуда, бежит по проводочкам – и рождает свет! И это можно, мол, объяснить магнитным полем, фотонами, квантами, которые, если не выдуманы, то еще большее чудо!.. Вполне возможно, что эти электроны, которые я объясняю, куда поумней меня самого и не мне их объяснять, а наоборот.
А Шура между тем тщательно послюнявил клочок бумаги совсем крошечный, может, с копейку размером, наклеил его на цоколь лампы и опять завернул ее в патрон. Он щелкнул выключателем, нить в лампочке медленно и нехотя едва накалилась докрасна. Словно на миг решил Шура низвести в будничность таинственную силу электричества. Он сказал: «Понял?» Именно – сказал, а не спросил. Ему было безразлично – понимаю я что-нибудь или нет. Так спрашивают фокусники у публики, забавляясь игрой в притворную скромность. Шура ждал моего удивления, ждал признания его ловкости. Он перехитрил не отца Петра, нет, – самого Фарадея, Эдисона, все чудеса и всю изобретательность электричества, вместе взятые! Все что по меньшей мере означало это «понял?».
И опять щелкнул Шура выключателем. Это был вполне эффектный щелчок – ни одному факиру на выси парящего вдохновения так не щелкнуть своими колдовскими пальцами.
Усевшись опять в кресло, Шура взял свой учебник по двигателям, автором которого был не кто-нибудь, а профессор с такой соответствующей для моего тогдашнего представления о профессорах фамилией: Чудаков. Шура усиленно тянулся с книгой к скудному свету, падавшему из окошка, заставленного цветочными горшками. Увлеченный чертежом, он не включал электричество.
Возле крана, на дворе, соседи купали кабанчика в деревянном корыте. Кабаненок этот был розовый, с бело-золотистой щетинкой и совершенно лопоухий – благородных кровей. Но тем не менее он буянил и так истошно визжал, точно вода, само подозрение в нечистоплотности наносили смертельное оскорбление его йоркширской породе. Укрытой широкими и опущенными ушами мордочкой поросенок напоминал юного курортника в белой войлочной шляпе, надувающего губы против докучливой процедуры. На все происходящее смутным фаянсовым бликом глядел противовес лампочки.
Скрипнула дверь, зашаркали валенки. Выплыв из полумрака комнаты, фигура отца Петра в башлыке и исподнем казалась причудливым и даже жутковатым видением; отец Петр сейчас скорей подразумевался, чём был видимым; от этого слова его, отчужденные от обычного комичного облика и почти физически ощутимые, впервые, кажется, заставили меня прислушаться к ним.
– Что вы сидите в темноте? Глаза себе портите – зажгите свет, – начал отец Петр.
– Без вас не догадались бы, – ответствовал Шура, вывернувшись весь с книгой к почти померкшему уже свету из окна. Ему очень хотелось рассмотреть схему смазки какого-то двигателя.
Отец Петр щелкнул выключателем – опять лениво, точно смущаясь собственного бессилия, покраснела нить лампочки.
– Что это такое? Нет накала? Станция не дает напряжения?
– Вам одному, что ли, не дает? Соседям вон дает! У них окна ярко светят. Привыкли сразу кого-то виноватить. Короткое замыкание!.. Я прямо удивляюсь вам, отец Петр! С высшим, пусть и духовным, образованием, а ничего не понимаете в электричестве! Все на «Русской старине» прожить надеялись? Эх, жизнь-колдобина!
– Зачем мне его понимать, старому… Горит – и ладно!
– Зачем? Да в нем – приговор всему старому! И вам, и церкви, и религии! Из чадящего полумрака ваших свечек оно вытаскивает на яркий и чистый свет всю старую ложь и подлость. Вот и канючат они, как урки, пойманные за руку в чужом кармане… Да, да, электричество, отец Петр, вам говорит: хана! Амба! При нем даже не захочется никому читать ветхий завет, а что-нибудь равное и достойное этого изобретения! Я, отец Петр, за электричество. Э-эх… При царизме – я был бы ре-во-лю-ционером! – видно, потряхивая в темноте сжатым кулаком, проскандировал Шура. Усмешки в голосе его было ничуть не больше, чем требуется, чтоб сказанное именно было невызывающим, неоскорбительным для окружающих, чтоб оно было воспринято всерьез. Ведь высокомерие или исступленность никого не убеждает… – И вы, и отец мой – вы прожили корыстную и лживую жизнь. Да еще сознаться не хотите! Не учили вас в семинариях да академиях мыслить, наоборот, давали готовую ложь, а называли ее – истиной…
Что это творилось с Шурой? Или проделка с лампочкой не истощила его вдохновения – и запас теперь тратился на обличение отца Петра? На старике срывает обиды свои на жизнь?
– Плохо учили, сынок, плохо. Видно, правда, люди умней своих пастырей стали, жизнь по-своему повернули, нас не у дел оставили. Не так, не тому учили! И впрямь дураки мы… Эх, эх! Бога свели до малярной мазни на доске!.. Но какое же это короткое замыкание, ежели провода мы на проводку не жалели, вон даже с припуском, с блоком над столом, – лишние два червонца уплатили за проводку? Лучший электротехник ее делал…
– Не провода короткие, а замыкание короткое! Алка и то понимает такие вещи! – желчно шпынял отставного попа Шура. Отец Петр, по правде говоря, мог иной раз извести кого угодно. И своей вежливой требовательностью, и нежеланием понять житейские сложности. Мол, он – духовная особа, он выше всех мелких сует. Тети Клавы же и Алки, которые служили как бы буфером между хозяином дома – и приживалом и нахлебником, достающим хлеб и кормившим семью, сейчас не было дома. Потащились на край города, в богоугодную больницу, навестить какую-то больную родственницу. Шура явно спешил завершить свой замысел еще до прихода тети Клавы и Алки…
Между тем красная ниточка в лампочке становилась все тусклее. Она угасала, подобно надежде обреченного смертельным недугом. Наконец, нить и вовсе погасла. На миг в доме воцарились мрак и безмолвие. Отец Петр прошаркал валенками – в этой поступи было само отчаянье и безнадежность.
– Что же делать?
– Сотворите обедню. Если не забыли, как это делается. Перетряхните литургию. Можно и псалом, подобающий такому случаю!
– Не кощунствуй, сынок, нехорошо.
– А хорошо было вам всю жизнь людей морочить? Люди голодали, дети умирали, а вы храмы строили, утварь золотую приобретали. Хоть раз помогли голодному, страждущему ближнему? Из церковной кружки хоть раз вынули копейку, чтоб спасти умирающего на руках материнских ребеночка… Кто же грешник, кто кощунствует, а, отец Петр? Кто книжники и фарисеи?
– Упрощаешь, сынок… Читаешь много, а вот того не поймешь, что слишком много нищих и несчастных было. Чего-чего, а утешение церковь им давала. По копейке – и то не хватило бы, от церкви и помину не осталось бы… Зато церковь, как умела, учила любви, добру, человечности… Ты в церкви одну вредную прихоть видишь. Думаешь, только теперь люди поумнели, а до этого веками все сплошь дураки были. Девятнадцать веков христианство умами людскими владело. Толстой – и тот был не против Христа! Своего бога только искал. А вы без бога жить хотите. Электричество, оно хорошо – а вот в потемках оно, может, и лучше думается. Сколько живем вместе, а вот, скажем, впервой разговор по душам. Говорят: чужая душа – потемки. Да-а… в потемках душа спасается. В пустыне – мысли могут быть только свои. Вот почему пустые люди не могут оставаться в одиночестве. Пророки, те, наоборот, ради одиночества в пустыню шли. Из переполненности души! Значит, не получается электричество вместо души – вместо бога!
– Бред! – рассмеялся Шура. Впрочем, это был смех без насмешки. Так хотят раззадорить, вызвать на словесный поединок. Смех этот выдавал заинтересованность Шуры словами отца Петра. Мне даже показалось, что Шура забыл, зачем устроил «короткое замыкание». Отец Петр опустился на диван, видно, не рассчитал в темноте, плюхнулся – шумно отозвались под ним пружины. Точно старый граммофон после шипения, после покашливания и вздохов опять заговорил отец Петр.
– Да, девятнадцать веков жили люди именем и словом Христовым! Сила, значит. Духовная сила, ей подчинились и владыки, и изгнанники, и крезы, и нищие… Была правда в этой силе. Как же без сердец единенья? И дух, и порок от самого человека! И канон под собой сук рубит. Вере бы не за каноном тянуться, за жизнью, яко древу верх да вширь. Жизнь вперед, канон назад. Копейку бедному? Случалось, святые дары продавал, чтоб людей от голода спасти. Сам критику наведу похлеще тебя! Не бог плох, мы, служители. Не научили богатых думать о бедных. Строили приютские дома и богоугодные больницы, да мало. Не укради, не убий, люби ближнего – плохо? И вам не обойтись! А государство ничего не имело, ничего не могло. Само на подаянии было. Все церковь, вразумить, ободрить, милосердие явить! Была сила.
– Была? А куда делась?
– Так вот о том же. Точно дети своих родителей, так в соблазнах ума люди превосходят своих пастырей, уходят неправедным путем, создают себе ложных богов, потом возглашают новых пророков и пастырей, пока и тех не перерастут и не отрекутся. А пророки всегда – из гонимых, как Христос. Пастыри, пастыри – вот кто слабы духом оказываются! А иные – жиреют и глупеют. Слабы люди, слабы! Мятущаяся человеческая мысль всегда ищет бога, возглашает, поклоняется, отрекается – и опять ищет. Человеком, его вещественностью вроде электричества, бога не заменишь, сынки!
– Что-то не то говорите! – прервал Шура отца Петра. – Человеческая мысль ищет истину, а не бога! Мириться с гнетом, с ложью, с силой и богатством одних и бесправием и нищетой других – есть в этом истина? Честного человека ваш бог вяжет по рукам и ногам, а плуту и бесу он первый помощник! Они и выдумали его, уплатили писателю за молитвы, архитектору за храм, художнику за образ, вам за службу!
– Путаешь дух и злобу. Вера страданием человеческим рождена, а губит ее сытость и равнодушие. Рим зажирел и развратился, жить стало нечем, вот и пришел к людям Христос! Выстрадали он и апостолы новую веру! Это было в первом веке. Пророки тут и подвиг духовный, порыв из вещественности за предел человеческой жизни. Без страдания, без веры и ее милосердия – не жизнь, скотооткормочное хозяйство! Пушкин пророка признавал, духовного ратоборца, в служении поэта пророка видел! Учат ведь в школе.
– Пушкина не трогайте, не любил он вашего брата… А веру, выходит, выстрадали пророки да страдальцы, а приспособили – трутни да богатые. Для корысти приспособили. А третьи простодушные, которые всех кормили, те верили! Хорошо все устроилось!..
– Да где там – хорошо… А войны, а мор, а разврат в золоте? Мол, как же бог допускает?.. А вы представьте, что без бога было бы. Выжили бы люди, устояла бы жизнь? Греха во сто крат, больше было бы… Греховность и в человеке, и в человечестве. Рай на земле не создашь, супротив ада стоять надо. Ум – соблазн, он – сила, нет ей предела, а что он, ум, стоит без милосердия? Одна погибель. В людях ум, в церкви – мудрость, она главное знает!..
Впервые в жизни я слушал такие – не совсем поповские – речи от попа. Даже наш сельский батюшка, отец Герасим, в беседах с отцом, которые я слушал, делая вид, что не слушаю, не говорил так учено. А ведь отец умел-таки заводить батюшку!
Отец Петр был взволнован собственной речью, но чувствовалось, что не имел он прямой цели нас с Шурой обратить в лоно господне. Это были как бы мысли вслух или из тех, которыми человек говорит сам с собой. Что-то, видно, старик уточнял сам себе из передуманного. Мы были случайными слушателями его самоисповеди. Мне очень не хотелось, чтоб Шура сейчас высмеял или вышутил старика. Но Шура был и сам задумчив, а я боялся лишь одного, как бы кто-то не пришел невзначай, не прервал, бы беседу, которую я слушал затаив дыхание.
– Против бога – это легко… А подумали бы о том, что если народ захотел новую жизнь, да все перевернул по-новому – и все по совести, разве не вера тут помогла, и слово то же, и совет держать отсюда, соборное слово! Пусть служители плохи – но мысль!
– Слово и смысл народные! Не примазывайтесь! Всю жизнь примазывались к духу народной жизни? А?
– Пусть и народные. А мы вняли, посильно защищали, от злых людей, от бессовестности. Бедный, нищий наш народ! В Христа, может, и вправду не верил слишком, но потребность истины высшей и человеческой всегда в нем жила! Та же совесть! Этим и супостата одолевал, этим единство свое и России сберег! – старик откашлялся, в голосе появилось вдруг смущение. – Твой стих, как божий дух, носился над толпой и, отзыв мыслей благородных, звучал, как колокол на башне вечевой во дни торжеств и бед народных». Скажите, можно без знамени в бой на врага идти? А русское воинство шло в бой с хоругвами! Господи, бывало, мысль грешная, лучше косой в лугах махать или там за отарой ходить. А я, поверите ли, никогда не сомневался, что людям дело мое насущно. Хотя у пастыря, как у каждого человека, если он не пень, своя игра с богом. Всякие мысли донимают… А ты служишь. Понимаете, сынки, тянешь свою лямку, как говорится. Сам себе не принадлежишь… Что вам самостоятельность дают – это хорошо! Но, чтоб судить, знать надо! Только дурак на суд быстр. Тому все просто и понятно… Рад я, что пока новая вера вас, сынки, крепко забрала. Мы братья во Христе, вы товарищи в борьбе. Себя не щадите. Это хорошо! Еще поживу, присмотрюсь. Весьма мне любопытна новая жизнь, хоть мне уже в ней не живать. В чистоте бы ей дух сберечь, главное!..
«Видишь, а ты старика дразнишь и насмехаешься!..» – толкнул я в бок Шуру. Он не сразу ответил, положил мне руку на плечо.
– Молчи, знай!.. Валаамова ослица заговорила, – пробурчал он. И еще мне казалось, что не зря отец Петр каждый раз говорит – «сынки», как бы этим подчеркивая, что и меня считает таким же полноправным слушателем своим, как и Шуру.
И даже может быть, слова отца Петра мне назначались в первую голову? Часто в разговорах отец Петр изучающе взглядывал на меня из-под мохнатых своих бровей – точно все собирался он и никак не решался наставить меня, сироту, на путь истинный. А может, потому, что молчал. Молчащий вроде согласный. Чувствовал я, прорвало, снесло в душе старика какую-то плотину, до самого глубокого лежня – и не перед нами исповедовался старик, перед самим собой, своей совестью, чтоб увидеть итог всей прожитой жизни.
– Вы за терпимость к малому греху, во имя узаконенности большого греха! – заговорил Шура. – И мы не за ангелов, мы верим в человека, в доброе, а не грешное начало его, в жизнь, где надобности нет во лжи и грехах. Разве не лучше это? Все работают на всех! Какие уж там грехи у человека, который работает!.. Если бога вы упрощенно называете совестью – так она не в душе надуманных пустынников и книжных праведников, она – в душе рабочего человека!.. Построить новую жизнь поможет нам не «крест животворящий», а умные руки да сильный разум!
– Смотрю и думаю: хорошо, что ты на новую власть так искренне уповаешь! Власть молодая, и вы молодые. Но к старому присмотритесь, много на пользу!
– Верю! Потому, что разум, что труд… Ну и сердце, конечно, не будет лишенцем…
Шура при последних словах даже коснулся левой стороны груди – могло показаться: перекрестился.
Отец Петр хмыкнул, как-то старчески и устало покряхтел. Пусть на этом кончим. Пусть, мол, последнее слово остается за Шурой. Уж знаю, мол, характер своего приживальца!
Шура и вправду был спорщиком. В азарт входил, настоящий боевой петух, хоть водой отливай! А если и не спорил, то шутил так, что верх был все равно за ним. Даже с Жорой он говорил все теми же шуточками, словно скромно скрывал свое превосходство. А отцу Петру, тому спорить не хотелось, ему, видно, просто нужно было высказаться. Высказался – и умолк.
– Так, может, посмотришь проводку, а, Шура? А я свечечкой бы посветил тебе? – помолчав и словно забыв недавний разговор, сказал отец Петр, и каждый тотчас снова вошел в свою обычную роль, каждый занял свое место. Шура – уверенного в своей молодости практика, отец Петр – старого, лишнего и зависимого человека, кое-как барахтающегося на метафизической зыби минувшей жизни и порушенной веры.
– Вот-вот! – ликующе отозвался Шура. – Сергий Радонежский и Йоган Кронштадтский, а как сделать что, так – Шура! Так, что ли? И святой свечечкой тоже не желаете обойтиться – давай вам антихристовое элек-три-чество! Ох говоруны, артисты! Ладно… Только за спасибо работать не согласен я! Электричество – не тетка. Так шуганет, что и отче наш забудешь! Пять рублей наперед, попробую… Может, и получится… Молиться за меня не надо, а монету гоните!
– Как же наперед, если – потемки? Да и сам говоришь – попробую. Если уж вперед деньги – то гарантия мастера…
Я размышляю над тем, как Шура закончит свое охмурение. Неужели всего-то навсего выкинет из патрона подсохшую бумажку – это бы разочаровало не то что отца Петра, но даже меня…
Шура достал из комода запасную лампочку, патрон, черный смоляной гуперовский провод. Отец Петр светил ему своей свечкой. Быстро орудует отверткой и ножом Шура. Вот уже заделаны два конца, патрон собран, лампа ввернута. Будто всю жизнь Шура работал монтером! Преисполнясь уважения, отец Петр выше поднимает свечку – я успеваю подумать, что передо мной живая картина на какой-то библейский сюжет. Мятущееся и трескучее пламя свечки в оранжевом ореоле кажется мне живой душой маленького грешника, барахтающегося в расплавленной смоле темноты. Сам отец Петр – странная – библейская – помесь грешника и праведника, сама условность их обособленности.
Шура первым идет в коридор, за ним с поднятой свечкой отец Петр, позади зачем-то плетусь я. Страшные тени, выламываясь и кривляясь, мечутся по коридору при каждом движении дрожащей руки отца Петра. Особенно устрашающа тень от его башлыка. Шура ставит табурет в углу коридора, где сверху, среди паутины, копоти и дохлых мух покоится на четырех роликах небольшая мраморная плита. Она кажется мне маленьким саркофагом. Не из него ли вырвалась мятущаяся душа грешника в образе этой трескучей свечки? Как урны или чаши с дарами в изголовье саркофага – торчат две пробки. Замечаю и то, что щетка каждый раз опасливо обходила щиток, когда белилась стена. Так кладоискатель смыкает круги у заведомого клада.
– Может, это из-за пробок? – неуверенно вставляет отец Петр. – Может, перегорели эти самые… пробки?
– Пробки, пробки… Запомнили! Они, изволите видеть, в порядке! – Шура, точно старший с неразумным, набедокурившим ребенком, разговаривает с отцом Петром. Он ткнул куда-то оголенные концы проводков – лампочка ярко вспыхнула. От неожиданности дрогнула свеча, пламя погасло. И чтобы сделать незаметней испуг свой, отец Петр униженно захихикал. Его слезящиеся глазки расширились и смотрят на Шуру с восторженной покорностью. Лампочка горит ярко-белым накалом.
– Молодец!.. И какой из тебя инженер бы вышел!
– Ничего, еще выйдет… И без – бы. Эгоисты вы с моим папашей! Детям жизнь погубили. Идемте в комнату. Теперь ясно, что все дело в дурацкой подвеске. Перетерли изоляцию! Дали вам игрушку! Алка дергает, вы дергаете! Что это вам, паникадило, что ли? Электричество требует уважительного обращения…
Шура взобрался коленками на стол, отодвинул самовар. Неприметно вывернул лампу, вытряхнул патрон, подул в него, для виду подергал подвеску. И щелкнул выключателем. Свет загорелся. Старческое лицо отца Петра расплылось в улыбке. «Молодец Шура! Ты честно заработал свои деньги!»
Как ни странно – из подштанников отца Петра, из вшитого кармана извлечен был старинный кошелек с пружинящими медными гнездами для мелочи. Я смотрел на то, как отец Петр достает пятерку, как Шура ее берет с видом полного равнодушия.
Еще одна житейская сложность предстала передо мной! Ведь этот кошелек – гнезда под мелочь уже постарались скинуть тонкую фальшь посеребрения и обнажить прозаично-истую медь, два задастых амурчика в бесполом объятии замыкают кошелек – как-то нашли мы с Шурой возле шезлонга отца Петра. Кошелек был тут же, хоть и не без назидания, вручен отцу Петру. Шура даже не заглянул в него. Странный все же человек!.. Он мне тихо пожимает руку:
– Я – пошел! На последний сеанс в кино успею!
И вот, еще не опомнился я от той, первой, электрической, проделки Шуры, изволь, вкушай теперь другую! Нет, видно, как тут ни тужись, не разгадать мне характер Шуры! Это тебе не Колька Муха! Может, они с отцом Петром затеяли такую игру, вроде поддавков? Отец Петр знает о проделках Шуры – и виду не подает, Шура знает, что отец Петр знает, но не может не разыгрывать из себя пройдоху? Может, они и впрямь так тешатся? Скучно, что ли, обоим… Но вот уже начинается новая проделка! Занавес – поднять! Музыка – туш! Мой друг преображается в факира!
Шура хватает кружку с мраморного умывальника о трех кокетливо гнутых ножках и прячет ее на подоконнике, за горшком с геранью. Из ящика стола, – у Шуры свой ящик, единственный, который запирается, – он достает небольшой разводной ключ. Я знаю, такой ключик называется «французский», под любую гайку подойдет. Стоит только повращать немного тот винт, который называется – «червяк». Мне Шура объяснял и даже давал подержать этот ключ, чем лишний раз выказал мне свое доверие. Ключ разводной – мировая вещь, сам Жора похвалил и ключ, и Шуру: молодец! На толкучке за него Шура отдал целый рубль, не посмотрел на убыль своего тощего капитала…
– Пошли! – говорит Шура. Ноги мои умнее головы, они сопротивляются, говорят «нет».
Что за участь проклятая! Меня даже не спрашивают. За дружбу я должен всегда расплачиваться самоотрешением. Неужели судьба мне никогда не подарит настоящую дружбу – равную, бескорыстную, не унижающую?! Или нет на свете равенства и бескорыстия между людьми?.. Тяжело мне, даже слегка поташнивает меня. Мучает совесть, сосет там, под ложечкой. Я бесхарактерный, я на поводу, чужим умом живу. И весь лемановский набор про меня.
Вдвоем мы едва отодвинули тяжелую лобастую чугунную крышку, которая разлеглась в середине двора, возле водопроводного крана. Шура дает мне свой личный – французский – ключ и торопливо объясняет. Там внутри, в колодце, есть еще один кран! Он – главный! Вон, мол, торчит его квадратная головка. На ней – риска. «Видишь?» Вижу, ну и что? Шура насмешливо и добродушно одновременно охает. Во, простота, мол! Я все еще не понял замысел его! Он, однако, не собирается посвящать меня в подробности. Я солдат, а стратег не посвящает в свой замысел солдата… Одна у меня доблесть – погибнуть во имя славы его?..
Подталкиваемый Шурой, я опускаюсь вниз по скобкам в осклизлой кирпичной стенке колодца. Голгофа, значит, не обязательно вверх. Но, может, это преисподняя? Следует последнее указание: повернуть головку крана риской поперек трубы. И замереть!.. И ждать. Я солдат в секрете. Я решаю судьбу битвы, она решает мою судьбу. Судьба за судьбу. Но не хочу я геройства из слепой подчиненности – я жажду осознанности подвига!..
Не успел я опомниться, как крышка обреченно и глухо плюхнулась над головой. Только теперь я догадываюсь, в чем коварство Шуриного плана! Отец Петр, испытывая послеобеденную жажду, пойдет, конечно, к крану. Пьет он всегда из крана – ни за что не зачерпнет из ведра, которое стоит возле умывальника! Отец Петр толкует всегда про проточную воду и проточный воздух, – про то, что в ведре это уже не вода, а труп воды, а застоявшийся в комнате воздух, не воздух, а кишечный газ. Да из крана он пьет не сразу, откроет кран на всю ивановскую и ждет, чтоб выбежала застоявшаяся вода… Сколько скандалов на дворе, сколько попадает тете Клаве от соседей – за лужи посреди двора! Отец Петр верен своей теории о трупной воде и продолжает свое. На середине двора стоит непросыхаемая грязь, в которой – в самой середине – куры всей округи находят ржавую лужицу для своего водопоя. Вся грязь – в следах кошачьих и куриных лап. Изредка куры роняют – в виде платы, что ли? – перышко-другое. Белесое, рыжее, рябое. Ветер незаинтересованно пробует эти перья – на что, мол, они годятся? – грязь их держит цепко, оставив им лишь иллюзии полета. Тут же, на гусиной травке, точно тигр на оазисе, дремлет кот. Он то открывает, то закрывает глаза. Никак не может решиться на вылазку против раздражающих его кур. Он живое воплощение борьбы родовой памяти хищного пращура из джунглей и угасших инстинктов в ленивом и выродившемся потомке возле болотца, смутном и жалком подобии тех, древних джунглей. Все это я вспоминаю в темном колодце.
Я слышу, как брякает эмалированная кружка отца Петра о медный кран. Шура ее в нужный момент, значит, демаскировал! Потом слышу голос отца Петра. Сперва невнятный, ворчливый. Потом – явственный монолог с драматическими нотками: наконец, полное гневной патетики восклицание.
– Шура! Воду отключили!
– Не уплатили, вот и отключили. А теперь, чтобы снова включили, нужно будет уплатить трояк!.. Скрягам всегда все дороже обходится! Ч-черти, уксусом их в детстве поили…
Какой ясный ум у Шуры! Отец Петр не может не заметить это. Не жить бы им без Шуры, без его житейской практичности.
– Так дорого? Три рубля?.. Что это, штраф такой?
– Не собираетесь ли вы поторговаться с советской властью? – высокомерно осадил старика Шура. – Доставайте скорей мошну! Может, еще успею на насосную станцию. А то конец работы, будем без воды сидеть… Козу не напоили, у тети Клавы белье в корыте мокнет. А придет, супца какого-нибудь сварганить захочет…
– Но почему я один должен платить? А соседи? – вдруг отца Петра, служителя культа, обуял дух коллективизма.
Видно, Шуре надоело слышать скупердяйские соображения отца Петра. Скорей всего, что он повернулся, собираясь уйти от крана, от нудного разговора с отцом Петром. Вообще – эта вода его мало интересует…
– Куда же ты? На, получай три рубля… Они что же, квитанцию дадут? Это же – вроде штрафа. Квитанция положена…
– Как бы не так! Почетную грамоту вам дадут! По красному знамени с каждого боку и герб с серпом и молотом в середине. В знак уважения к вашей пролетарской биографии. На божнице повесите. Квитанция!.. – тянул время Шура. И потише, со злобной радостью заключил: – С квитанцией пять рублей надо!.. Чему вас только в семинарии учили!
Отец Петр так вздохнул, что даже я услышал. Как сложна жизнь! И в мировом потопе сложностей Шура – и ковчег, и праведник Ной.
Я уж было подумал, что долго мне придется сидеть в склизком и вонючем колодце (ясно, что кран на зиму заваливали навозом, чтоб не замерз), уткнувшись в зеленую грязь своими казенными ботинками, в полном мраке, с единственным, как зрак рока, отверстием вверху. Это отверстие в чугунной крышке, в которое продевают палец или крючок железный; в это маленькое отверстие, размером в семишник, едва проглядывал клочок смутного вечереющего неба. Я пытался утешить себя тем, что хоть дело наше нечистое, все же деньги уплачены не тетей Клавой, а отцом Петром, у которого на черный день, авось, припрятаны еще не то золотые, не то серебряные кубки. «Воз-мез-дие», – как любит говорить Шура словами поэта…