Председатель колхоза Жебрак и счетовод очень надеялись, что красиво написанные этим угреватым студентом сводки смягчат гнев районного начальства по поводу не совсем красивых цифр и процентов выполнения. Угри студента не понравились Пахомовне, и она сочла, что место ему именно в правлении, не в поле, не в стане.
Я не ревновал Тоню к помощнику счетовода из студентов. Наоборот, любя Тоню, мне хотелось, чтоб студент скорей пришел в церковь, оставив свои красиво написанные сводки, стал рядом с Тоней, чтоб лицо ее было счастливым и радостным…
Вот уже пришли Грыцько с Варварой. С минуту они пребывали в смущении, не зная, куда им лучше приткнуться: к солидным ли семейственным бабам, лузгающим семечки, к одиноко торчащим ли по углам в своей крестьянской скромности мужикам, конфузящимся непривычного безделья и несерьезности ожидаемого развлечения; к молодежи ли, со сдерживаемым волнением подпирающей стенки, раскрасневшимся девчатам, теребящим в руке ненужный платочек, или, наконец, к смущенно-независимым парубкам, натянуто перекидывающимся шуточками, опустившимся на закорки, чтоб украдкой, из горсти, подымить цигаркой.
Странно мне было увидеть оробевших, ставших непохожими вдруг на себя балагура и пустограя Грыцько и хохотушку Варвару! Я высовывался, приподнимался, кидал в их сторону бодро-зазывные взгляды – не сомневайтесь, мировое кино, идите ко мне, я готов пожертвовать компанией деревенской ребятни!.. Они меня так и не заметили. А может, я не нужен был им – третий лишний…
Однако меня манила откровенность, даже выставленность всей киномеханики. Ведь вот он высится передо мной – киноаппарат, водруженный на красивый ящик поверх стола! Это было олицетворение утонченности и хрупкости, хитромудрия человеческой мысли и щемящей мальчишеской мечты. Казалось, аппарат вспорхнет невидимыми крылышками, взлетит, взовьется под купол, усядется на лепном круглом карнизе, рядом с воркующими голубями, обратясь в большую, привидевшуюся во сне стрекозу или диковинную, из того же мальчишеского сновидения бабочку. Сходство с чем-то живым, хрупким и летающим усугублялось крылаткой-пропеллером перед циклопным зраком объектива. Больше всего ребята судачили про эту крылатку, высказывая самые неимоверные предположения и догадки, связывая ее с винтом корабля, с пропеллером самолета.
Ребята встретили меня с почтением, с самоотрешенным великодушием, чуждым соперничества городских ребят; представили меня киномеханику. Со значением сообщено было, что я из тракторной бригады, что я все-все трактора знаю, что, наконец, я детдомовец, и сам вожу «катерпиллер». Механик, которому ребята уже успели надоесть своими расспросами, сначала только гагакал, озабоченно вращая в ладонях бобину с шелестящей лентой, потом все же кинул на меня любопытствующий взор:
– Коли так – и мне будешь помогать… Если уж такой тямкый. Сообразительный то есть.
Ребята с восторгом, как личную удачу, встретили эти слова киномеханика. За словами, однако, незамедлительно последовало дело. Мне предъявлена была ручка от динамо.
– Смотри! Крутить будешь вот так! Равномерно! Иначе лампочка перегорит!.. От перекала как спичка сгорает!
– И кина не будет? – в ужасе спросило несколько ребячьих голосов. Ответ механика был леденяще краток:
– И кина – не будет.
Ручка динамо была вручена мне – вместе с судьбой кино. От чувства ответственности знобко засквозило меж лопатками. Может, отказаться? Но Тоня, меня Тоня увидит, как кручу динамо.
Ребята теперь смотрели на меня умоляющими глазами. От меня вдруг стало зависеть все их близкое, так радостно предвкушенное счастье. Они верят мне, они надеются на меня – хоть я и городской. Зато я – подручный, зато я почти сын Марчука…
– Мы будем смотреть за ним, чтоб он крутил равномерно! – сказала какая-то девочка – вся в конопушках и в платочке, повязанном по-старушечьи. Это, видно, была очень разумная девочка, из тех, на чью долю достается нянчить младшеньких и по этой причине рано дается и характер, и умудренность жизнью. Киномеханик кивком утвердил ограничение моей власти. Контроль массы должен был исключить мою возможную самочинность. Во всяком случае, ручка была у меня! Я помахал ею, подняв над головой, – чтоб Тоня увидела. И она увидела, тоже кивнула головой, понимающе и как-то невесело засмеявшись одними глазами. Студента и счетовода все еще не было. Впрочем, не было и Жебрака и правленцев. Видно, все еще в правлении, и Марчук тоже там. Не печалься, Тоня, – придет еще твой студент. К тебе придет, а не к своим студенткам. Разве им сравниться с тобой!
…И вот механик докручивает уже последнюю часть. Парад вовсю кипит на Красной площади. Принимает парад сам Семен Михайлович Буденный! Строги и торжественны лица молодых бойцов молодой Советской республики. Внушительны и лес пик над колонной кавалеристов, и ряды звезд на буденовках. Сейчас, сейчас – Маруся и Серега привезут в мучном куле батьку Махно и вывалят его прямо к ногам Семена Михайловича Буденного! Уже несколько раз, в Херсоне, видел я эту мировую картину, а сердце все равно замирает перед самым главным ее моментом. Я знаю, что и здесь, как и в городе, все будут хлопать и кричать «ура», как только белый от мучного куля Махно, лохматый и похожий на черта, будет ползать у ног Буденного! И точно – весь клуб из бывшей церкви оглашается таким ликующим «ура», таким хлопаньем рук, что голуби шарахаются, трещат крыльями, в испуге бьются о купол.
– Ура-а! Пимали, пимали!
Шумно сельчане оставляют клуб, шумно сдвигаются лавки, на белом квадрате то и дело появляются взлетающие кепки и тюбетейки ребят. Кто-то из них хоть на минуту забегает на сцену – в последний раз посмотреть на аппарат, на механика, в последний раз порадоваться за меня и позавидовать мне. Я не подвел, лампочка не перегорела! Им нужно идти домой, у них родители, которые заругаются, – они подневольные. То ли дело я! Завидная у меня житуха… Они как бы извиняются, надеются на мое сочувствие.
Мне и впрямь спешить некуда. Я еще не решил, куда пойду ночевать – к Марчукам или в тракторную будку. Впрочем, конечно, в тракторную будку. Еще несколько вкладышей не пришабрены; затем – кто будет утром заправлять трактора, кто будет альвеерным насосом или сифоном перекачивать керосин в бочки с керосиновозки; кто будет помогать Грыцьку подгонять, регулировать клапана, потом делать подтяжку… Кто? До перетяжки, наверно, будет перестановка гильз, работа, которую я еще ни разу не делал! Наверно, это интересно, если Грыцько сказал, что «Мыкола – голова!» Я нащупываю в кармане письмо от Шуры. Так и не успел прочитать. Ничего, в будке прочитаю! Письмо, конечно, полно шуток и подковырок. Знаю Шуру!
Я помогаю механику укладывать плоские жестяные коробки с лентой (если бы слон носил сапоги, думаю я, ему бы понадобились такие большие коробки «шуваксы») в другую, высокую, похожую на бочонок, коробку. Часть первая… Часть вторая… Часть третья – и так далее. Все части на месте!
Жебрак отдает киномеханику ключ от боковой двери алтаря. Мы туда прячем все кинохозяйство. Механик уходит с Жебраком в правление… Там будет спать или определят к Марчукам?
И вдруг я остаюсь не у дел. Я вдруг никому не нужен. Жебрак даже не взглянул в мою сторону. На нем такой же френч, как на Лемане, только что без ремня. И защитная фуражка с высоким околышем. Фуражка особенно силится быть похожей на военную. Но это ей не удается, тем более на голове низенького и пузатого Жебрака. Разве бывают такими военные? Я почти ненавижу Жебрака, который увел киномеханика. Хотелось бы о многом расспросить у него. И как устроен аппарат, и как делается кино. Какие же волшебники способны на такое чудо? И где они живут? Неужели, это люди, как все? Затем – кино, как жизнь, или – жизнь, как кино?
Вечные скачки, играет со мной судьба в кошки-мышки… То я – герой, все в тракторной бригаде, даже Марчук, восхищаются мною, то я счастливый избранник и кручу весь вечер динамо, а то я вдруг никому не нужен, оставлен один в пустом зале, среди сдвинутых лавок, замусоренного семенной лузгой пола, двух ламп с прижатыми фитилями и беспокойно воркующих голубей. Саднит сердце от жалости к себе. Вот-вот заплачу… Марчука не было в кино, куда-то делась Тоня…
Входит дед, сторож правления, в своем длиннющем тулупе, гасит лампы, запирает клуб – он тоже меня не замечает. Всем, всем я чужой. Скорее обратно, в бригаду! Там я не чужой, там…
Я чувствую, как слезы подступают к горлу, душат меня. Может, вернуться в детдом? Тетя Клава меня любит… Но жалко расставаться с Марчуком. Я предаюсь несбыточной мечте, что не Зинаида Пахомовна, а тетя Клава или Варвара жена Марчука. Ну и что же, что они постарше Зинаиды Пахомовны? Зато они обе добрые, мне, глядя на них, было бы и покойно и светло на душе. Почему, почему так нескладно все получается у людей? И всюду, всегда я на стыке этих человеческих неладов и житейских сложностей… Мне дарят ласку случайно, как милостыню нищему… Все же нет у меня дома, родителей. Никто, ничто их никогда не заменит.
Я и не заметил, как миновал село, как промахнул дорогу между хлебами. В бригаде я разучился ходить – все бегаю. Изломанная смутная тень моя лихорадочно мечется впереди по пахоте. Луна где-то блуждает меж редких белесых туч. Временами свет ее кажется тем, киношным – бледным, неверным, зеленовато-серым.
А вот уже и скирд, куда Грыцько и Варвара ходят на свидание. А куда им ходить? Херсонщина, бывшая Таврия, – степь да степь широкая. Ни парка, ни леса – порой деревца за десять верст не встретишь. Горизонт вокруг – ровный, ни холмика, ни овражка… Тут даже лесосмуг, снегозащитных посадок нет еще. Настоящая степь!.. И всюду сиротское мое одиночество – как заноза в сердце. Саднит, неизбывна моя тоска, моя печаль по матери. Не прилепился я еще к жизни, все еще она мне – мачеха…
У края скирда я вдруг слышу голоса – и замираю. Даю даже задний ход, чтоб тень ненароком не выперла, не выдала меня. Голоса совсем рядом! И так явственно слышны в вечерней мгле. Один, кажется, шаг, и меня увидят! Кто это там? А может, это воры или разбойники? Не только ведь в книжках они, хоть сколь-нибудь, наверно, и в жизни бывают?.. Впрочем, теперь все больше бузотеры и симулянты.
Сердце стучит так гулко, что кажется, вот-вот оглохну от собственного сердцебиения. Оно, трусливое сердце, силится проломить грудь, выскочить, убежать как заяц и оставить меня одного. Я слышу опять – голос, женский голос!
– Мне страшно совестно перед ним… Я сделала ошибку, что согласилась выйти за него замуж… Ведь он какие письма мне писал!.. А теперь ясно, что не люблю и не любила… Сердцу не прикажешь. Оба ошиблись, оба наказаны… Можно меня судить, виновата я?.. Что я тогда понимала, студенточка. Мечтой была пара фильдеперсовых чулок да туфельки-лодочки – лакировки…
В первый миг, от волнения, я не могу вспомнить, кому принадлежит этот знакомый голос. Я понимаю, что здесь он не может звучать, что это какая-то ошибка… Но голос – Зинаиды Пахомовны! Он такой непохожий сейчас на себя неожиданной раздумчивой печалью. И все же я узнаю его еще прежде, как слышу его вновь.
– Он из-за меня сюда приехал… Я ему, видно, напоминала какую-то очень романтическую его любовь юности. К молоденькой поповне. Марчук – он мечтатель, ему бы стихи писать! На практике потом была я в их краях… А может, от отчаянья и женился… Я должна была заместить, заглушить эту прежнюю любовь. Разумеется, это без расчета делается. Я читала Пушкина, так пытался он Натальей Гончаровой заместить, вытеснить из сердца настоящую, поистине до гробовой доски, – в предсмертный миг ее призвал! – любовь к Карамзиной. Интересная книжка – «Безымянная любовь» писателя Тынянова… Не читал? Ну да, ты, кроме тракторов, ничего не станешь читать… Мужик в тебе еще, крепко сидит, Мыкола… Мой-то как говорит: социализм – культура, а не техника.
– И куда эта поповна делась? – голос Мыколы Стовбы, нашего бригадира!.. Лучше бы мне провалиться на месте или повстречать настоящих воров или разбойников, чем слышать сейчас эти знакомые мне голоса! Я оцепенел, как конь, которого волки пригнали к обрыву.
Не хочу, не хочу я ничего слышать… Как бы убежать отсюда? Предательски сухая солома тут же выдаст меня. Они говорят о Лене! О дочке, поповне, которую я любил, все любили – и мама, и Марчук, и отец… Чего доброго – Зинаида Пахомовна еще скажет про нее гадость. Разве эта летчица кого-нибудь может любить? С людьми она разговаривает, как строгая школьная учительница с двоечниками-первоклашками! Все-все для нее – вроде не взрослые, она одна взрослая…
– О поповне спрашиваешь? К богу вознеслась душа ее праведная. Какой-то контрик ее покинул беременную, боялся разоблачения, сам оклеветал свою любовницу… Она и руки наложила на себя… А хорошенькая была. Я снимок, у Марчука видела. Честный, все мне загодя рассказал.
– А Марчук при чем здесь?
– Он любил ее! Как говорится, безнадежно, платонически. Роман! Даже не знала девушка об этом. Вот какой это человек! Все толкуют про мой характер. А во мне – одна злость, может. Характер – у него! Дай боже – кремень! А с контриком у него были свои счеты. Давние, со студенческой скамьи еще. Все описать – целый роман! Вот и обидно, хороший человек, много перестрадал, меня полюбил, а я… Совестно мне перед ним!..
– А передо мной тебе не совестно?
– Боюсь я, очень боюсь опять ошибиться. И будешь ты тоже несчастлив. Хватит одного. И никаких разводов не надо…
– Я не могу так, Зина…
– Не можешь, значит, рвем все… Не уверена я, что люблю тебя, что ты – этот «тот», кого полюблю на всю жизнь. Может, мне не дано вообще любить? Чувствую такое – будто не было у меня весны, кто-то ее прожил за меня. Одни призраки перед глазами. То Кучеренко, то ты… Где она, большая любовь? Тоска…
– Это потому, что детей нет у тебя…
– Пошлости говоришь!.. Я все равно в аэроклуб поступлю.
– Я тебе главное говорю. Женщина не родившая – не живет, не жила… Ошибка природы. Для этого и любовь человеку дадена. И не будет женщине счастья в жизни, и любовь всегда обманной будет. Не для того вам равноправие дали! Хоть летчицей, хоть инженером – а рожать должна. Назначение природы исполнить. Иначе – все пустое. Природу не обманешь… Торичеллиева пустота.
– Ты так думаешь?.. Ох, не знала я… Может, ты и прав… Обними меня, любый, что-то холодно стало…
И снова тишина, слившееся воедино прерывистое дыхание двух. И вдруг я вздрагиваю от лошадиного ржанья. Значит, где-то тут рядом и Каурка! Бежать! Еще подумают, что следил, подсматривал.
Пригнувшись, бегу вдоль скирда. Луна скрылась под сгустившимися тучами. Я бегу, и сердце все еще продолжает судорожно стучать. Я представляю себе гордую, независимую Зинаиду Пахомовну, ее быструю уверенную походку, повелительный жест и властный голос… А она страдает… Почему же мне не жалко ее? Словно вся она в чем-то ползучем, пятнистом, несмываемогрешном. Ни разу она меня не обидела, а я ее – не люблю. Может, за каторжный ад, который носит в груди Марчук, может, за то, что само ее появление в бригаде, при самом ярком солнце, выглядит как непогода; люди сжимаются и ждут, чтоб скорее уехала! Она заботится обо мне – а я ее не люблю. Любовь… не признает она справедливости. Она не знает благодарности, она – неподсудна.
В небе распогодилось, тучи рваной мутью осели к горизонту, луна сейчас светит вовсю – словно затем, чтоб я еще острее почувствовал свое непоправимое одиночество. Один я, один в мире… Один со своей тоской, смутными чувствами, унылыми мыслями…
В вагончике кто-то зажег фонарь. Красноватый клок света смотрит в темень как зрак рока. Я плачу, не стесняясь слез, плачу оттого, что мне одиноко и печально, что печали этой нет ни имени, ни названия. Странным тоскливым сожалением сжимается сердце. Как я теперь буду смотреть в глаза Мыколе, Зинаиде Пахомовне? Опять в моей жизни случилось что-то такое, переполнившее всклень душу, что постичь и осмыслить не может мой ребячий разум. И даже Шуры нет рядом, чтоб расспросить у него, – пусть не прямо, исподволь, о том что мучает, саднит сердце.
Я ощущаю в кармане письмо. Как кстати я вспомнил о нем!
В вагончике храпел Грыцько. Варвара возилась у своего, бокового ящика под нижней полкой, где хранились продукты.
– Кашу будешь?
– Нет, спасибо.
– Что с тобой? Не захворал ли?
Взрослым – этим всегда одно и то же. Не захворал ли, не голоден ли… А если здоров и сыт – значит, уже все в порядке…
Я молча залез на свою, самую верхнюю, полку. Долго-долго, руки под голову, я лежу в ожидании, чтоб Варвара отправилась к своей кухне – готовить обед для ночной смены. Я зажигаю второй фонарь – вместо унесенного Варварой. Стекла на фонарях – чистые, я их еще утром протер старой газетой. Заправлять фонари, чистить и протирать стекла – тоже моя обязанность. Почему-то ни один трактор не пользуется своим электроосвещением. Даже фары давно уже почти все поснимали. Все считают это в порядке вещей, даже главный механик МТС Белозеров. Видно, электричество все еще представляется роскошью, ненужной и лишней блажью. А керосиновые фонари называются «летучая мышь», стекло защищает проволочная сетка. Один фонарь – перед радиатором, другой на раме плуга, возле прицепщика – и это считается вполне достаточным светом для ночной работы. Никто не жалуется!.. Из-за освещения этого была у Мыколы схватка с Белозеровым. Почему эмтээс не ремонтируют динамо? Про Белозерова уже слушок: «вредитель…»
Помню усталое лицо Белозерова. Он смотрит на Мыколу, молчит, потом огорченно в сторону: «Вот ты тоже… А ты мог бы понять… Оборудования нет, обмотки для якоря нет, электромеханика нет… Спрашивать легко – дело сделать трудно». «Мне ваши трудности знать ни к чему! Мне динамо на каждый трактор поставьте!»
Кто прав?.. Или: два человека ругаются – и оба правы? Можно одно дело делать, стараться и враждовать? Зачем так, люди добрые!..
Видать, и вправду я еще зеленый. Ведь неспроста, выходит, Мыкола цапается с Белозеровым на людях, при трактористах, когда слышат Жебрак и Пахомовна. Двух зайцев лупит. И перед своими орел и заботник. И за динамо вину с себя сложил. Поразмыслишь, не прост Мыкола! У него все с прицелом. Если Белозеров окажется вредителем, которого ему пока только клеят, опять же Мыкола будет на коне. Видел его насквозь, чутьем слышал – на людях с ним ругался…
Видать, и вправду – два сапога пара. Пахомовна и Мыкола.
Белозеров, Белозеров… Где же я слышал эту фамилию? Неужели тот Белозеров, о ком мне говорил Шибанов в Херсоне, на рынке? Шибанов тогда остался довольным своей работой, ключом, что выпилил вместо нашей «пушечки». Повертел тогда ключ и так и сяк, все медлил расстаться с ним. «Такую работу впору самому Белозерову!» Была это наивысшая – независтливая и щедрая – дань мастера мастеру. Я знал всех трех слесарей на рынке и ждал уточнений Шибанова. «Нет, он до толкучки не докатился вроде меня! Вместе когда-то на заводе Петровского работали. Мастер каких мало!.. Партейный – его и послали двадцатипятитысячником в деревню. Слесарь-лекальщик, блоху подкует, на подковке подпись поставит!.. Эх, кваску на каменку!..»
Грыцько шумно сволокся с полки, сел рядом. Я смотрел на его борцовскую шею, которая была шире головы и еще больше расширялась к плечам. А может, мне просто храбрости не хватило смотреть Грыцьку в глаза и задавать слишком взрослые вопросы?.. Меня интересовал Белозеров. Все оказалось правильным. Тот он, о ком мне говорил Шибанов! Был хорошим разъездным механиком, а вот теперь «запасная хвигура в эмтээси». Почему? «Зеленый ты вовси!» Потребуется, мол, козел отпущення, а то и вредитель – Белозеров кстати. Кучеренко его вместо себя и сунет.
– Хитрован Кучеренко! Первач с порохом! Мабуть, попович. Выучился еще в двадцатых, когда еще таких на заводы не брали, знал, что ученый силой станет! Ручки – белые, пухлявые, в жизни карбованца ими не заробыв, но всю жизнь – командует. А Белозеров, что дытына, его всякий обидеть может. Он только в технике орел. А среди людей тихий и смирный. На собраниях горло не дерет. Все думки про работу… Мабуть, жена уже сухари сушит… А Кучеренко – жаба!.. Как заявится – с Пахомовной шушукается. Чебрак перед ним заикой становится – вот какую силу забрал над людьми этот человек! Но мабуть, не выйде, пане ляше, и на ваше!
Грыцько приложил палец к губам – «только цыц!». Взял почищенный фонарь и пошел к трактору. Я долго сидел задумавшись…
Ставлю фонарь на окошко будки, зачем-то с осторожностью разлепляю конверт, спохватываюсь (что ж я, жандарм старорежимный, вскрывающий письмо к революционеру?) и рву конверт наискосок.
«Дорогой тезка – привет тебе из Херсона! Новостей у меня – вагон пульмановский да еще на тележку хватит. Пинчука, профессора нашего, вернули на кафедру. Сел на полставки, чтоб писать новую книгу или учебник, не уточнял я. Ясно, тетя Клава собирается с Алкой к нему, уже и коржики печет. Пытались мы ее отговорить и от поездки, и от коржиков. Ты ж ее знаешь. Если ей что втемяшится, с нею никто не сладит! Отец Петр, то есть ваш сторож Петр Силивестрович, помер. Бывшего попа хоронили без попа! Во дела! Гроб его, поверишь, – красной материей был обит. Весь детдом ходил за гробом. Люся Одуванчик плакала. Да и не она одна. Жаль старика. Здорово он насобачился сапожничать! Всему детдому подбивал подметки. А однажды и Белле Григорьевне сломанный каблук приколотил. Самолично выстрогал – и присобачил. Пусть теперь поминает старика и на прочных каблуках поспешает навстречу мировой революции! А вообще-то она – дуреха. Как-то подсела в кабину, дорогой мы и разговорились. Так она, поверишь ли, кроме горьковской «Матери», ничего не читала. «Некогда!» – говорит. Она и про Ушинского ни в зуб ногой. А Колька Муха тоже номер выпендрил. Остался в кузне! Голубей развел, живет вроде тебя, прыймаком у того же дядьки, у кузнеца. Приехал в детдом на побывку. Кепку-капитанку купил. Привез подарки. Смехота одна! Плетенку голубей – для младших; сам лазил на крышу, голубятню сооружал, да я ему вместе с Николкой Кабацюрой подмогли. А Леману отвалил подарочек! Прибил самолично на дверной косяк кабинета подкову, которую сам отковал. На счастье! Вчера был у Лемана, говорю, давайте сорву эту уродливую железяку, а он как рыкнет на меня: «Я тебе оторву!»
«Серьезный мужик» – это мой Балешенко так о Лемане говорит. А я сдал экзамены на шофера! Немного на курсы походил, а сдал досрочно. Скоро сам машину получу, наверно «амовку» трехтонную. А мореходка – поспеется! И Жора советует не спешить.
Он купил на Военке, на Больничной улице, развалюху, столбы и матицу поддомкратил, простенки забрал камышовкой, заделал глиной, побелил. Ну и Маруся, само собой, старалась. Мы с Балешенко ему подкинули две машины камыша. Хватит даже на растопку. Да, – кубки отца Петра оказались мельхиоровыми, а не золотыми! Надул меня старый жулик! Да кому они теперь нужны, люди хорошо живут – хлеба полные магазины, и никаких карточек! Помнишь, «коммерческий хлеб»? Как пробирались мы вдоль стеночки? А Маруся скоро родит, тебе привет передает. Она так и сказала, что теперь у нее дом есть, если захочешь – можешь жить у нее. И Жора кивал головой. Панько тебя помнит и рад, что ты при машинах. Алка уже выпендривается, барышнюется, тети Клавины туфли на высоких каблуках надевает. Я ее, конечно, по соплям. Матери я каждый месяц высылаю деньги, а она, старая дуреха, мне пишет, что деньги кладет на книжку. Опять – «черный день»! Попадью, видно, могила исправит. От отца ни вести. Может, ухайдакали лихие хлопцы в дороге. Деньги – не знаю, золотой мисюль всегда на нем был. А в Херсоне звуковое кино! «Путевка в жизнь» – и слыхать каждое-каждое слово! Как тебе там живется у Марчука? Вот получу новую «амовку», махну к тебе, покатаю с ветерком! И еще новость – пустили в Херсоне конку. Двухэтажную. Гривенник билет – и катайся от вокзала до порта. Детишки днем катаются! А утром – полно. Люди на работу едут, бабы-молочницы – на базар! Райговардовскую переименовали в Красноармейскую, всю ее, от вокзала до Днепра, засадили липами. А знаешь, как по-новому наша улица? Вместо Форштатской – Электрозаводская! Все по-новому, только тетя Паша по-старому ублажает своих «капитанов». Какая-то первородная бесстыжая глупость в проститутке, отчаянно бесхитростное сердце! Меня она спрашивает: верно ли, что в Москве из конопатых да страхолюдных красивых делают? Все деньги, все нажитое, мол, не пожалеет! Заверил я ее, что она и так красавица, стоит ли рисковать красотой, деньгами и любовью «капитанов»!
Такие, значит, новости. Леман и вся его команда, вплоть до Люси Одуванчика, тебе приветы передали, если соскучишься – приезжай, примут! Да, чуть не забыл – посылка отцовская теперь хранится у Жоры и Маруси. Им тетя Клава и деньги твои на обзаведение одолжила. Я тоже одолжил свои. Что на «мечту» копил, Ты ведь не будешь ругаться? Тетя Клава с Леманом советовались. Они расписку дали Леману. У него в железном шкафчике хранится. А помнишь, как мы книги шерстили, наводили революционный порядок, каталог составляли? А мороженое и цыганок с их монпансье на палочках? В Херсоне сейчас цирк шапито, французская борьба. Житуха на большой с присыпкой! Мы с Балешенко ходим. Вчера там даже усача Непорожного, орденоносца и директора завода Петровского, видел. Переживал, даже свистел, когда Неизвестный в маске победил Ивана Круца. Говорят, что это туфта, подстроено. Аллах их знает…
Будь здоров и не кашляй! И пиши. Если нет бумаги, я вышлю. У меня целая книга этой бумаги. Шура».
Бумага и вправду была превосходная – какая-то, видно, бухгалтерская или амбарная книга с красиво написанными печатными – по углам – «Дебет» и «Кредит», с красными полосками вдоль и поперек лощеных страниц. Витиеватые буквы «Д» и «К» мне напоминали красивые ракушки. Когда-то давно такие ракушки увидел я на берегу Днестра. Меня мать туда взяла с собой – «на кордон». Давно это было!.. Словно в другой жизни – такой далекой и давней, как сон, который уже смутно помнится и не повторится.
Шура честно исписал все четыре страницы, не оставив ни клочка бумаги без дела. Грех было оставить пустой такую бумагу! Я догадывался, что это Шура добрался до писчебумажных профессорских запасов. У Шуры никогда ничего нет, но он знает, где что есть и как это достать! Слава богу, что он не жадный, что ему ничего не нужно, а то какой бы доставала вышел из него! Вот и Мыкола, посылая меня в МТС, говорит: «Барахла не тащи, но знай, что у них есть и где что лежит!» А Шура, видно, охладел к мореходке.
Профессор Пинчук, видать, чудак был. Оказывается, ездил по селам, записывал частушки и песни. Вот и Марчук, заметил я, записывает, – выходит, не надо тут быть профессором. Успел заняться делом и отец Петр. Такая жизнь – всех к месту ставит!
Бывало, заночую у тети Клавы. Ни свет ни заря – лай песий на весь двор, соседи в одном исподнем выскакивают – воров ловить! А это к нам в окошко стучат. Голосок старушечий, дребезжащий. «Отец Петр! Отец Петр!» – «Кого там еще несет в такую рань? Черт знает что… людям спать не дают», – ругнется отец Петр. «Да я на рынок, пораньше место занять. А вам вот – гостинчик занесла». – «A-а… гостинчик? Божеское дело, голубушка. Храни тебя господь!» Отодвинет засов, дверь чуть-чуть откроет, цапнет гостинчик, даже старушку, душу божью, не перекрестит! Мы с Шурой припадаем к синим рассветным окошкам, где за горшками цветочными да занавесками переминается с ноги на ногу божья старушенция. «Платок, хустынку хоть верните человеку!» кричит Шура и толкает Алку – вынести платок… Алка за руку, будто ребенка, ведет старушку к калитке, раздавая босыми ногами пинки преследующим собакам… Отгрешил святой отец, отъездился.
Мне кажется, я живу на земле уже очень и очень долго, видения со всех сторон обступают меня, люди, разговоры, лица толпятся все в тесном вагончике тракторной бригады. Мне почему-то стыдно – то ли видений этих, то ли тех чувств, которые порождены ими в памяти, в душе. Я завидую Тоне, словно вышедшей из чистого речного тумана, по росной тропке, прямиком пришедшей в бригаду, к трактору. Ей не о чем печалиться, сожалеть, жизнь ее улыбчива и негромка, без раскаянья и простодушна, как ее смех про себя, как ее веселые светло-карие, жаркие и в золотистых обводинках, глаза.
Коротка, короче обугленной головешки под казаном Варвары, летняя ночь; она из бессонных мыслей, мальчишеских видений и забытья… Слезы в глазах у меня, но я лежу и улыбаюсь. И как я мог думать, что я одинок в мире, что я никому не нужен? Вдали где-то слышен рокот трактора. Грыцько уже повернулся на другой бок, храп его стал тише. Зудяще подрагивает фитиль фонаря «летучая мышь». Я гашу фонарь, хоть знаю, что не усну. Ну и что ж, полежу в темноте, подумаю обо всем. Надо будет написать письма: Шуре, тете Клаве. Каждому отдельно. И приветы – всем, всем… Моему «зошыту по математике» придется заняться… вычитанием страниц. Нет у меня профессорской красивой бумаги, вощеной и глянцевой, видать, еще николаевской. Сойдет тетрадная…