Первый раз в жизни, не считая поры самого раннего детства, Артемонова одевал другой человек, более того – мужчина. Помимо него, в страшной тесноте и толкотне, в той же светлице наряжали еще троих рынд, которые, судя по их капризным, но точным указаниям одевавшим их слугам, были гораздо привычнее Матвея к таким обрядам. Сам же Артемонов не на шутку робел перед суровым пожилым дядькой в красном кафтане с вышитым золотом орлом, который бесцеремонно вертел его из стороны в сторону и, время от времени отдавая краткие приказы и тяжело вздыхая в тех случаях, когда Матвей проявлял особенную бестолковость. Трое рынд, молодые отпрыски знатных московских фамилий, старались вовсе не смотреть на Матвея: им и в одной комнате с ним быть было невместно, не говоря уже о высокой государевой службе. Даже наряжавший Артемонова слуга придерживался, похоже, того же взгляда на Матвея. Впрочем, все они привыкли к странным назначениям молодого царя, иначе Артемонов рисковал бы никогда больше не выйти из комнатушки на свет Божий. На его счастье, матвеевы сотоварищи не знали о его принадлежности к немецким полкам, как и про краткую службу в стрельцах. Им просто было известно, что он не принадлежит к старомосковскому дворянству, а значит брать его в рынды – означало прямо проявлять неуважение ко всему сословию, что только самодержцу и можно простить. Каждый из них, однако, уже продумывал про себя текст челобитной.
Наконец, краснея и обливаясь потом в своих теплых белоснежных полушубках, рынды вывалились из светлицы и остановились в ожидании царедворца, который должен был их сопровождать. Дядька в красном кафтане, поклонившись, исчез в одной из бесчисленных дверей, расположенных через равное расстояние по всей длине бесконечного прохода. Окошки по другой его стороне выходили на Красное крыльцо, где толпилось множество служивого народа в праздничных одеждах с позолоченными протазанами и алебардами. Жильцы, стольники и стряпчие еще сохраняли выправку, но видно было, что они находятся в состоянии приятной расслабленности после выполненного трудного задания: они перемигивались и в полголоса переговаривались между собою, а также нередко позволяли себе переваливаться с ноги на ногу, или перекладывать из руки в руку оружие. Первая – меньшая – встреча английского посла уже прошла на Красном крыльце с большим торжеством, и участники встречи имели полное право немного отдохнуть. У рынд же все было впереди, и они явно волновались. Наконец, к ним вышел очень богато одетый, однако совсем не старый вельможа, поприветствовал их, не обращаясь ни к кому лично, приказал следовать за ним. До поры до времени они шагали по все тем же простоватым бревенчатым или кирпичным переходам, но вот распахнулась очередная невысокая дверь, и рынды оказались в другом мире. Каждый закругленный сверху дверной проем был здесь украшен каменной резьбой и расписан яркими красками. Такими же красками были изображены повсюду причудливые травы и цветы, а там, где на стенах не было росписей, висели дорогие ковры, меха или позолоченные кожи. Такие же ковры покрывали и пол, и Матвей, купеческим взглядом оценив их возможную цену, поначалу даже испугался на них вступать и сильно споткнулся, вызвав целый смерч гневных и презрительных взглядов троих других рынд. Возглавлявший их вельможа, впрочем, взглянул на Матвея не зло и подбадривающе, чем очень поддержал Артемонова. Окна были украшены изящными решетками, почти везде позолоченными и посеребренными, на стенах висели такие же красивые медные светильники, каждый не менее, чем с десятком свечей. Возле каждого окна, дверного проема, угла или поворота стояли с неподвижностью, достойной стремянных стрельцов, дворяне в золотных кафтанах и горлатных шапках, некоторые уже весьма пожилые и седые, по представлениям Матвея – не ниже окольничего чином. Всю эту красоту рынды наблюдали довольно долго, переходя из палаты в палату которым, как и полагается в царском дворце, не было числа. Украшены они были с большим вкусом и затеями: в одной висели в основном серые волчьи шкуры, и травяная роспись по стенам также отливала в серые тона, а подсвечники и другая утварь была исключительно серебряная. В другой висело множество пестрых персидских ковров, с не везде, как показалось Матвею, потребными изображениями, и эти-то места были тщательно завешены такими же пестрыми, как и ковры, рысьими шкурами. В третьей горнице преобладали коричневые цвета, в соответствие с развешанными по стенам и лежащими на полу тяжелыми медвежьими шкурами. Но даже к этому великолепию быстро привыкал глаз, и волнение все сильнее охватывало Артемонова: не век же им бродить по палатам без того, кого они должны были сопровождать. Матвея поначалу не затрудняло идти в ногу с другими рындами, поворачивать или останавливаться по команде, чтобы пропустить спешащих куда-то разряженных слуг, дворян и стрелецких голов. Но чем больше он думал о встрече с царем, о том, как будет он стоять, возможно – много часов, позади самого царского трона, в окружении бояр и чужеземных вельмож, тем больше он сомневался в своих силах и готовности не посрамить род Артемоновых. Когда мысли эти окончательно овладели Матвеем, и у него начали идти черные круги перед глазами, внезапно где-то сбоку открылись двойные дверцы, и оттуда торопливо вышел царь в сопровождении князя Одоевского. Встреча со старыми знакомыми немного успокоила Артемонова, и он стал с интересом разглядывать наряд царя и боярина Никиты Ивановича. Последний был в ферезее, становом кафтане и горлатной шапке, которые, возможно, были украшены и побогаче, чем у сопровождавшего рынд вельможи, но в целом мало отличались от его одежды. Несомненное преимущество на стороне Одоевского было лишь в числе и ценности перстней, накладок, пуговиц и прочих украшений. Царь же был, как и на празднике в Кремле, в позолоченном и украшенном драгоценными камнями платне и с серебряным жезлом в руке. Но сейчас на расстоянии вытянутой руки Матвей видел саму Мономахову шапку и бармы – красивую диадему на груди царя. Других украшений было бессчетное множество, и царь, как и два дня назад, не без труда нес на себе их тяжесть. Следом за Алексеем и Одоевским из дверец вышли двое стряпчих, которые несли на вышитых золотом подушках скипетр и державу. Артемонов, который поначалу приоткрыв рот уставился на символы царской власти, приметил, что остальные рынды теперь смотрят остекленевшим взглядом только прямо перед собой, и, насупив брови, уставился в затылок шедшему перед ним товарищу. Царь же, не гляди ни на кого, прошел мимо рынд и, в нужное время, те в ногу двинулись вслед за ним. И почти сразу они подошли к высоким дверям, с особенно богато украшенным многоступенчатым каменным сводом и старинной иконой наверху. Царь с Одоевским одновременным движением перекрестились на икону, после чего двери открылись, и вся процессия оказалась внутри высокой и обширной палаты, залитой ярким светом. Артемонов невольно зажмурился, а когда открыл глаза, то сначала с трудом поверил им. Палата, помимо огромных размеров и обычных для всех парадных дворцовых покоев украшений, отличалась еще и фресками, изображавшими сцены из Священного Писания, расположенными как на стенах, так и на потолке. Там же, на потолке, кроме этого, были изображены солнце, луна, звезды и еще множество непонятных знаков, в некоторых из которых еще можно было различить знакомых зверей или предметы, но о назначении других оставалось Матвею лишь догадываться. Вдоль одной из стен палаты стояли в несколько рядов, один выше другого, несколько дюжин – а Артемонову с непривычки показалось, что и пару сотен – бояр, окольничих и других думных чинов. Золото их кафтанов переливалось под светом тысяч свечей как речная заводь в летний полдень. При входе государя, все они поклонились в пояс, а некоторые, из первого ряда, даже упали на колени. Царь едва заметным жестом попросил их подняться, и сам ответил всем довольно низким поклоном, после чего направился к стоявшему несколько сбоку палаты трону. Здесь приготовившегося увидеть очередной пример необыкновенной роскоши Матвея ждало разочарование, ибо трон представлял собой всего лишь большой и украшенный резьбой деревянный стул. Примечательнее было то, что неподалеку от царского места и здесь располагался другой трон, пожалуй, что и побольше царского, обладатель которого сейчас стоял, гордо выпрямившись, в отличие от по-прежнему смиренно склоненных думцев. Это был, конечно, патриарх Никон в новом, но не менее роскошном саккосе, и с все той же каштановой бородой до пояса. Царь как будто вздрогнул, поклонился первосвященнику куда ниже, чем боярской думе, и долго не хотел распрямляться. Матвей в который раз подумал, что Кремль – место удивительное, и стоит решить, что ничего особенного здесь уже не доведется увидеть, как древний замок быстро поставит тебя на место. Патриарх, между тем, решил смилостивиться над царем, благожелательно кивнул ему и направился к своему трону. Тогда и Алексей поспешил к своему месту, князь Одоевский с достоинством присоединился к думным чинам, а рынды замерли позади царского трона. Трое думных дьяков с большой важностью проследовали за свой стол неподалеку от тронов, а бояре так и остались стоять. После довольно долгой паузы, один из дьяков махнул рукой, и из дверей в дальней части палаты выбежал еще один дьячок и, пробежав с пять саженей, плюхнулся на колени, упершись меховой шапкой в ковер.
– Говори! – строго приказал один из думных дьяков, не поднимаясь и не поворачивая головы.
Вновь пришедший начал многословно и велеречиво объяснять, что его царское величество, государя Алексея Михайловича, хотел бы видеть посол английской короны. Царь слушал, слегка отвернув голову в сторону, и, хотя видно было, что ему самому до смерти надоела болтовня дьяка, весьма долго молчал, желая, видимо, показать, что он не так уж сильно хочет видеть заморского гостя. И только когда приличия стали уже требовать этого, Алексей незаметно и нехотя кивнул головой. Тогда дверь вдалеке открылась снова, и в палату вошел богато наряженный англичанин в таких чулках и панталонах, что оставалось лишь диву даваться, как его в таком срамном виде пустили во дворец. За ним, едва угоняясь, семенил в долгополом по-московски кафтане боярин, который должен был ввести его к царю. Посол, не обращая внимания на боярина, галантно раскланялся, и попросил слова, которое и было ему предоставлено малозаметным кивком царской головы. Не уступая в многословии русским дьякам, он принялся зачитывать по свитку приветствия своего правительства, но это было бы полбеды, если бы его не переводили с многочисленными разъяснениями и добавлениями дьяки. Все действо длилось чуть ли не час, и Артемонов лишь большим усилием воли удерживал в руке алебарду, не давая ей обрушиться на покрытое шерстяными завитками плечо стоявшего впереди рынды. То, что и всем прочим участникам церемонии, судя по всему, было ничуть не лучше, успокаивало мало. Наконец, человечность проснулась у главного сидевшего за столом дьяка, и тот, поднявшись, заключил, что английское собрание думных людей выражает российскому самодержцу свое почтение и преданность, и, в знак этого, передает ему дары, а именно солонку хрустальную, обложенную золотом, инрога серебряного позолоченного и таких же льва и птицу страуса, а кроме того пять кубков, две фляги, лохань и рукомойник: все серебряное и вызолоченое. Наконец, заморские подарки включали в себя двух попугаев и зверя индейского антилопа. Взамен, англичане просили у царя и великого князя подтвердить соглашение о льготной торговле, заключенное с его, как они выражались, венценосным отцом.
Царь как будто ненадолго задумался, а потом снова кивнул главному дьяку – Алексей словно зарекся говорить с английским немцем напрямую, а может быть, этого и не предусматривали обычаи – и тот попросил посла обождать. Посол немного удивленно кивнул, и удалился на свое место. Двери, откуда появился и сам англичанин, снова распахнулись, и в палату, к неимоверному удивлению Матвея, повалила целая толпа торговых мужиков, вроде тех, с кем он знался у себя в городе. Конечно, ради посещения царского дворца купчишек принарядили, однако они, в своих выданных из казны кафтанах и однорядках, смахивали на волков в овечьих шкурах, и совсем не шли к торжественной дворцовой обстановке. Входя в палату, все они немедленно крестились и падали ниц, да так и оставались лежать, уперевшись лбом в пол, и мешая входить следующим за ними. Те, желая поскорее предстать перед царевыми очами, начинали толкать и давить вошедших раньше, и скоро купцы создали на входе в палату такое безобразие, что унимать их были посланы несколько стряпчих и стрельцов из стражи. Наконец, их удалось поднять, собрать вместе, и отвести на положенное им место напротив думных чинов. Стряпчие и стрельцы расположились вокруг них, как овчарки вокруг стада. Купцы немного помялись, и из их толпы вышел вперед довольно представительный купчина, которому и кремлевский кафтан шел больше к лицу, и по длинному списку начал зачитывать челобитную архангельского и холмогорского купечества.
"– Мы, холопы твои, гостишки гостиной и суконной сотен, людишки городовые, службы твои государевы служим на Архангельском городе и иных городах беспрестанно, и от этих беспрестанных служб оскудели и обнищали до конца. А разорены мы пуще турских и крымских басурманов московскою волокитою, от неправд и от неправедных судов. А торжишки у нас стали гораздо худы, потому, что всякие наши торжишки на Москве и в других городах отняли многие иноземцы, немцы и кизилбашцы, что приезжают в Москву и иные города со всякими большими торгами. А в самом Архангельском городе всякие люди обнищали и оскудели до конца от твоих государевых воевод, а торговые людишки от их же воеводского задержания и насильства в приездах торгов своих отбыли. И от такой великой бедности многие тяглые людишки из сотен и из слобод разбрелись розно, и дворишки свои мечут. А при прежних государях воеводы были посыланы с ратными людьми только в украинские города, для бережения от турских, крымских и ногайских татар. А ведь мы, государь, холопы твои, великого государя, природные, а не иноземцы и не донские казаки."
Купец проникновенно посмотрел на государя, обвел глазами и всю думу, словно взывая о сочувствии. В душе же у Артемонова начало закипать раздражение, тем более усиливавшееся усталостью от долгого стояния с протазаном и удушливым жаром печей, который был особенно тяжел под добротным мерлушковым полушубком на плечах. Этот стон про отобравших все и вся и всех разоривших иноземных гостей Матвей слушал в купеческих разговорах уже много лет, и всегда на него досадовал. Оно конечно, по объему наличных денег, сплоченности и привычке к торговой хитрости иноземцы превосходили русских купцов, дела которых едва-едва приходили в порядок после Смуты. Но кто же мешал и последним поучиться, а, главное, начать действовать вместе, и по той же торговой науке, не безмерно сложной? Вместо этого, московские купцы только и думали, как бы объегорить если и не иноземца, то хотя бы своего же собрата, а все возникавшие трудности решать с помощью челобитных и подарков воеводам. Иноземцам, однако, тоже было, что подарить воеводам и, с учетом их больших оборотов, побольше, чем русским торговым людям. Впрочем, для написания челобитных купцы умели объединяться получше многих, что и могли теперь видеть все участники думского заседания.
"– После московского разоренья, как воцарился отец твой государев," – продолжал купец. "– Английские немцы, зная то, что им в торгах от Московского государства прибыль большая, и желая всяким торгом завладеть, подкупя думного дьяка Петра Третьякова многими посулами, взяли из Посольского приказа грамоту, что торговать им, английским гостям, у Архангельского города и в городах Московского государства двадцати трем купцам. А нам челобитье их встретить и остановить в то время некому было, потому, что все были разорены до конца, и от разоренья, бродя, скитались по другим городам."
Дальнейшее Матвей, да и все прочие, уже хорошо знали: получив грамоту, англичане стали приезжать в Архангельск и другие города по шестьдесят и по семьдесят человек, покупать там себе дома и амбары и жить без съезду. Далее начиналось перечисление многочисленных хитростей английских немцев, приведших к самому печальному исходу:
"– А русские товары они, английские немцы, у Архангельска продают на деньги голландским, брабантским и гамбургским немцам, весят у себя на дворе и возят на их, немцев, корабли тайно и твою государеву пошлину крадут. Всеми торгами, которыми мы искони торговали, завладели английские немцы, и от того мы от своих вечных промыслов отстали, и к Архангельскому городу больше не ездим. И мы товаренки свои от Архангельского города везем назад, а иной оставляет на другой год, а которые должные людишки, плачучи, отдают товар свой за бесценок. Но эти немцы не только нас без промыслов сделали, они все Московское государство оголодили: покупая в Москве и городах мясо и всякий харч и хлеб, вывозят в свою землю!"
Тут как будто тихий шепот, как ветер по роще, прошел по боярской думе, и даже неподвижный, как статуя, царь немного повернул голову в сторону купцов и взглянул на них с интересом. Читавший грамоту с удовлетворением отметил произведенное им впечатление, и перешел к еще более существенным доводам. Оказалось, что торговые грамоты, выданные по прошению казненного английского короля Карла, использовались его прямыми противниками, сторонниками парламента. Кроме того, англичане были горазды на многочисленные хитрости, сговоры и подкупы государевых чиновников – словом, не было той низости, на которую не пустились бы торговые немцы, дойдя, наконец, уже и до такой крайности:
"– А их немецкое злодейство к нам мы тебе, праведному государю, объявляем. Немец Давыд Николаев, купя на Москве двор и поставя палаты, торгует и продает всякие товары на своем дворе врознь, как и в рядах продают, без вашего государского указа и без жалованной грамоты!"
Тут уже явный гул возмущения раздался в палате, а царь, несмотря на тяжесть своего наряда, немного приподнялся с трона и как будто пригрозил державой стоявшему в отдалении английскому послу. Купец же приготовился, в эту удачную для него минуту, завершить челобитную самыми сильными ее словами:
"– Милостивый государь! Пожалуй нас, холопей и сирот своих, всего государства торговых людей: воззри на нас, бедных, и не дай нам, природным своим государевым холопам и сиротам от иноверцев быть в вечной нищете и скудости, не вели искони вечных наших промыслишков у нас, бедных, отнять!"
Царь и все присутствующие пребывали какое-то время в молчании, а затем государь, очередным едва заметным движением, приказал дьяку дать ответ английским немцам, определенно заготовленный заранее. Тот развернул список и начал читать гнусавым и неприятным голосом:
"– Вам, англичанам, со всем своим имением ехать за море, а торговать с московскими торговыми людьми всякими товарами, приезжая из-за моря, у Архангельского города. В Москву же и другие города с товарами и без товаров не ездить. Да и потому вам, англичанам, в Московском государстве быть не довелось, что прежде торговали вы по государевым жалованным грамотам, которые даны вам по прошению государя вашего английского Карлуса короля для братской дружбы и любви. А теперь великому государю нашему ведомо учинилось, что англичане всею землею учинили большое злое дело: государя своего Карлуса короля убили до смерти. За такое злое дело в Московском государстве вам быть не довелось!"
Поздним вечером того же дня, когда Матвей Артемонов давно уже спал мертвецким сном на большом сундуке в одной из бесчисленных кремлевских комнаток, накрывшись, взамен отнятого обратно в казну белоснежного мерлушкового полушубка, своим старым кафтаном, в царевой Передней, без слуг и дьяков, сидели и разговаривали трое бояр. Один из них был черноволосый и чернобородый мужчина с темными, слегка навыкате большими глазами и орлиным носом. Рот его всегда как будто был слегка скривлен в усмешке, о каких бы серьезных предметах он не говорил. В одежде, вполне московского, и даже подчеркнуто московского покроя, чувствовалось что-то неуловимо кавказское. Его меховая боярская шапка немного больших, нежели принято, размеров и мохнатости была слегка сдвинута на затылок. Рядом с ним сидел очень благообразный и высокий седой вельможа, который во всех мелочах мог служить олицетворением старомосковского дворянина. Он держался с большим достоинством и был, в отличие от своего соседа, немногословен. Решив участвовать в разговоре, вельможа неторопливо произносил, после раздумья, с полдюжины слов, после чего опять надолго замолкал и лишь доброжелательно, хотя и в меру сурово, поглядывал на собеседников. Это были князья Яков Куденетович Черкасский и Никита Иванович Романов, дядя государя. Наконец, третьим присутствовавшим в горнице был Никита Иванович Одоевский, как всегда безупречный в отношении одежды, прически и поведения. Все трое бояр были одеты хотя и богато, но как будто по-монашески: одежда их была темных оттенков, на головах были тафьи, а в руках – четки. Сама же царская Передняя вполне напоминала монастырскую келью обилием икон, лампад, ладанок, подсвечников, а также и простотой обстановки. Ничего и близко похожего на роскошь приемных покоев и палат здесь не было. Бояре сидели на простых скамьях за сбитым из толстенных дубовых плах ничем не покрытым столом.
– Оно конечно, князь, тяжело руководить сразу пятью приказами, – сочувственно обращался к Черкасскому Одоевский, – Но ведь зато были они в надежных руках! А то ведь как бывает: правая рука одно делает, а левая, того не зная – совсем другое. А ноги в третью сторону пляшут. От этого добру не бывать. Нужно, чтобы одна голова все ведала, и всем руководила. Да и голова должна быть головой, а не пнем лесным, а такую найти нелегко!
Черкасский сперва слушал милостиво, но затем нетерпеливо и слегка раздраженно покачал головой.
– Да, было, было, да прошло. До света, бывало, поднимался, ехал сперва к стрельцам, все разводы да караулы проверял, ни одного не пропускал, чтобы и мышь в Кремль не проскочила. Сейчас-то разве что орды ногайские по Соборной не разъезжают, а ведь был порядок… Затем уж к иноземцам. Не любил я их, грешным делом, и сейчас не жалую, но от службы царской не отказываются. В собор зайдешь, бывало, святым угодникам помолишься, да и к ним, к нехристям, идешь. Заходишь каждый раз – как будто кошки на душе скребут, словно в ад спускаешься, и адским огнем тебя жарит. Ну а потом и в Казенный приказ…
– Его-то твоя милость меньше всего жаловала – заметил не без ехидства Романов.
– Ну а как же, Никита Иванович, ведь это понятно – торопливо вмешался в разговор Одоевский – Два приказа проведав, и устанешь. Не каждый бы и вовсе туда дошел, после таких-то трудов. Ты-то сам, князь Никита Иванович, не меньше того терпел.
– Да, после военных дел на волокиту бумажную нелегко было переходить – продолжил Черкасский – Где да в какой волости на три четверти меньше ржи с десятины сняли, а где лен не уродился – изволь все знать. Не боярином себя чувствуешь, а поместным старостой. Хорошо хоть мужиков нерадивых сечь не приходилось. Помню, был случай…
Но, не дав Якову Куденетовичу рассказать про примечательный случай из приказной жизни, скрипнула дверь, и в Переднюю вошел еще один боярин: огромный, богато, хотя и, как и все остальные, слегка по-монашески одетый, он сразу заполнил собой всю комнату. Из-под полу-монашеского одеяния, впрочем, выглядывали не слишком приличного вида немецкие чулки, обтягивавшие мощные икры боярина. Как не сразу стало понятно, вместе с ним в комнату вошел еще один человек, среднего роста и мало чем примечательный. Первый был царский тесть Илья Данилович Милославский, по прозвищу "Голландец", а вторым – сам воспитатель царя, Борис Иванович Морозов. При виде вошедших, Яков Куденетович, привстал, а, вернее, подпрыгнул почти на вершок, и только своевременно положивший руку ему на плечо Одоевский смог его несколько успокоить и удержать князя от более порывистых действий. Никита Иванович Романов, в свою очередь, пожал плечами и отвернулся в сторону. Милославский, тем временем, пробормотал под нос что-то вроде "А, и эти явились", и, не глядя на Черкасского с Романовым плюхнулся на лавку по другую сторону стола, где к нему присоединился и Морозов, вовсе воздержавшийся от каких бы то ни было приветствий, кроме кивка головой в сторону Одоевского, но державшийся вежливо и почти дружелюбно. Тот расплылся в самой широкой и ласковой улыбке, как будто давно его так ничего не радовало, как появление бояр Морозова и Милославского.
– Бояре! Ну и рад же я вас видеть. Думал, по нынешнему бездорожью и не доедете. Как здоровье, Борис Иванович? Илья Данилович, как служба царская?
– Пока хранит Бог – гнусаво и как бы неохотно пробормотал Морозов, а Илья Данилович и вовсе только хмыкнул и не стал ничего отвечать.
Одоевский еще весьма долго и изобретательно пытался разговорить царских тестя и свояка, однако, безо всякого успеха. Морозов мычал что-то себе под нос, старательно избегая смотреть кому бы то ни было в глаза, а Милославский фыркал, как закипающий самовар, но не произносил решительно ни слова. Оба всячески избегали смотреть на Черкасского и Романова, как будто тех и не было в Передней. В конце концов, разговор пресекся окончательно, и все сидели в довольно тягостном молчании. Легче всего это сидение давалось Морозову и Романову, которые просто смотрели перед собой или разглядывали висевшие на стенах старинные иконы, погрузившись в свои мысли. Горячий по нраву Милославский пыхтел, ворочался, качался взад и вперед, но, до поры до времени, держался. Князь Одоевский в отчаянии бросал взгляды на всех по очереди, но никак не мог придумать, чем бы еще освежить беседу. Труднее всего приходилось Якову Куденетовичу, который посматривал на Морозова с Милославским как охотничья собака на дичь, словно примеряясь, как бы вцепиться побольнее. Князь Черкасский выглядел так, словно сидел на раскаленной сковородке: он весь трясся, слегка подпрыгивал и дергал себя за полы платья. Долго так продолжаться, безусловно, не могло, и Яков Куденетович, наконец, взглянул прямо на покрасневшего, как блин, Милославского и спросил:
– Боярин Илья Данилович! Чего сидим, скучаем? Расскажи лучше, сегодня в Стрелецком приказе был ли?
Черкасский далеко неспроста задавал этот вопрос, как неспроста было и напряженное молчание, установившееся после появления Морозова и Милославского. До московского бунта, память о котором уже постепенно уходила в прошлое, боярин Морозов был всесилен: пока царь Алексей Михайлович переходил от детских забав к юношеским увеселениям, его дядька, прежде долго заменявший ему часто болевшего и вечно занятого отца, безраздельно правил Московским государством. Он ведал сразу несколькими важными кремлевскими приказами, но, что куда важнее, ведал он и всей жизнью и мыслями молодого царя. А одним из самых верных его помощников был Илья Данилович, представитель совсем незнатного и малоизвестного на Москве рода. Кроме прочих достоинств, у Милославского очень кстати нашлись две милейших дочери на выданье, и когда одна из них стала царицей, вторая взяла даже выше, выйдя замуж за самого Бориса Ивановича, а тот стал хотя и дальним, но царевым родственником – свояком. Но волна бунта смела Морозова с вершин власти: именно отстранения, а лучше – казни, Бориса Ивановича в первую очередь требовала московская толпа. "Черт у него ум отнял, только Морозову в рот смотрит" – так описывал молодого царя один из бунтовщиков, а царь в то время не имел сил спорить ни с ним, ни ополчившимися на временщика стрельцами и дворянами. Ненависть к Морозову заставила и кошек вступить в союз с собаками: против него, забыв давнюю вражду, объединились уездное дворянство и посадские люди, а к ним, недолго раздумывая, присоединилась и главная опора власти – московские стрельцы. В горящей Москве, царь был вынужден принять волю восставших, и Борис Иванович, сопровождаемый многочисленной охраной, отправился на почетное, но чрезвычайно удаленное богомолье, а власть оказалась в руках любимых народом Никиты Ивановича Романова и князя Черкасского, который и возглавил ненадолго все те приказы, которыми ведал Морозов. Но московский пожар стих, и вместе с тем мало-помалу успокоились противники Бориса Ивановича, получившие от испуганного царя почти все, чего хотели, и уже осенью того же неспокойного года Морозов стал, нарушая царево крестное целование, опять появляться в боярской думе. Романов с Черкасским взбунтовались и, под разными предлогами, отказались заседать в одной палате с ним, но царь, казалось, только того и ждал, и вскоре все вернулось на круги своя, за исключением того, что приказы, когда-то принадлежавшие лично Морозову, а потом недолго Черкасскому, возглавил не сам царский дядька, а его тесть, Илья Данилович. Излишне говорить, что Милославский в вопросах приказных дел нередко прибегал к советам зятя. Прошло много лет после московского бунта, но Романов с Черкасским избегали, как могли, общения с Морозовым и Милославским, особенно в тех случаях, когда не могли нанести жестокий удар по их политическим позициям, а такая возможность предоставлялась фрондерам нечасто. Царь, со свойственной ему душевной чуткостью, и сам избегал собирать их вместе, но сегодня был в этом отношении особый день, когда Алексею потребовался совет и тех, и других.
– Илья Данилович, а в Большую Казну заходил ли? – не унимался Черкасский – Или в Аптекарский? А то, думаю, от государственных забот и времени на такие мелочи не остается. Так ли, боярин?
– Ну конечно, князь Яков, сам знаешь, каково столькими приказами руководить… – забормотал примирительно Одоевский, но князя Якова было уже не сдержать.
– А, слыхал я, пару дней назад два шута гороховых явились вольно в Кремль, в приказе Иноземском дьяков побили и ограбили, а потом еще по всем государевым дворам до вечера куролесили, пока самим не наскучило. А поймать их, де, не могли оттого, что какой-то извозчик пьяный оглоблями целый стрелецкий караул отходил, да так, что уж не до погони им стало, а после так же вольно, через Спасские ворота и отбыл восвояси тот извозчик. Такой вот порядок нынче возле царского дворца! Или врут, Илья Данилович?