Проводив Артемонова, атаман Чорный, который был совершенно трезв, хотя выпил никак не меньше Матвея, несколько раз, раздраженно покачивая головой, прошелся из одного угла горницы в другой, а затем велел джуре позвать к нему "царского сына".
– Привет, Ваня! – ласково начал атаман, когда Пуховецкий явился, – Ты присаживайся, выпей да поешь, а то что-то лица на тебе нет.
Иван, усталый и раздраженный, только что-то буркнул в ответ, но от предложения не отказался.
– Как дела, Ванюша, как здоровье?
– Да сегодня же днем только виделись, твое добродие…
– Ух! Не груби старшим, Ваня, – Чорный шутливо толкнул Пуховецкого плечом в плечо, – Тем более, таким старшим, которые для тебя много хорошего сделали.
– Ты для меня как отец, Иван Дмитриевич, чего уж…
– Ладно, ладно. Верю. А разговор, у меня к тебе, твое царское величество, не из приятных. Вот помог ты москалям, товарищество на приступ поднял – за это не осуждаю, это красиво было, по-казацки, хотя и не сказал бы, что умно. Спросил бы ты тогда меня, старика, сказал бы "Иван Дмитриевич, а чего ты про москалей думаешь?". А я бы тебе, Ваня, и ответил: "Москали, Ваня, что ляхи – добра никогда не помнят". Ну да что о прошлом, надо думать, что теперь нам делать.
– А что же?
– А то, Ваня, что дружба наша москалям не нужна стала. Приходил ко мне сюда, прямо перед тобой, их солдатский капитан, Матюшка Артемонов, да такие грозные речи говорил, ты бы слышал. Да это бы полбеды, но я от человека своего, от того же Матюшки прапорщика, Афоньки – помнишь такого? – слышал, что, прежде чем ко мне идти, велел капитан наш всем солдатским и прочим московским отрядам готовиться нас рубить и вязать. Дескать, решили нас поганым выдать, вместе с городовой казной, и тем от них откупиться. Так-то, Ваня. Сидим мы тут с тобой, в тепле и довольстве, оковытую попиваем, а они, может быть, уже за нами идут.
Пуховецкий знал, что верить атаману нужно с большой осторожностью, но сейчас слова Чорного походили на правду: раздражение московских начальных людей на казаков росло все сильнее и сильнее, и они вполне могли задумать избавиться от превратившихся в обузу союзников. В то, что московиты продадут казаков татарам, Иван не слишком верил, а вот просто схватить запорожцев и бросить в темницу к полякам Артемонов сотоварищи, конечно, могли.
– Ну, насчет того, что прямо сейчас нас обложат – это я перебрал, все же удалось мне бравого капитана немного успокоить, да и разведчики пока ничего не доносят. А все же ждать, пока Артемонов за нас возьмется, я бы, Ваня, не стал. Уходить надо, прямо этой ночью уходить. Я со старшими уже переговорил, и все со мной согласились. Но про тебя я знаю, что парень ты горячий, и меня слушаться не любишь. Да и то сказать: как же государю московскому свое воинство оставить? – Чорный рассмеялся, – Поэтому сделай мне, Иван, одолжение: ты уж воду сейчас не мути, и мне, старику, не мешай. Ну как, царское величество, смилостивишься над холопом своим?
– Иван Дмитриевич, но разве же это не прямая измена? Пока мы с москвой не соединились, вольны были что хотим делать, но теперь разве не должны мы с ними до конца быть? А сколько товарищей на приступе уложили – все зря, выходит? Да и куда мы пойдем? Прямо хану в руки?
– Про последнее ты не беспокойся – товарищество за мной потому без раздумья везде идет, что если уж я веду, то куда – знаю. А насчет измены… Совсем ты, царское величество, закон наш казацкий забыл. А может и всегда нетвердо знал – на Сечи ведь твоя милость недолго пробыла. Во-первых, Ваня, запрещено панов-братьев на смерть звать тогда, когда смерть эта не вольному войску нужна, а только другим полезна. Не псы мы, Ваня, чтобы по хозяйскому приказу под пули и сабли бросаться. Так-то ты на приступе первый раз закон нарушил. Но раз уж все своей волей пошли, тебя, соловья, заслушавшись, то оно, может быть, и простительно – после со старшими разберем. А теперь ты закон и второй раз нарушить хочешь: должны мы, дескать, ради царька московского тут от голода пухнуть, а потом и вовсе от ляхов и татар смерть принять. Добычи большой тут уже не предвидится, то, что есть бы не потерять, а вот смерть – неминучая. Я ее, костлявую, хорошо чувствую, когда она ко мне подбирается.
В груди Пуховецкого закипал гнев.
– Да будь он неладен такой закон, который против всех чувств человеческих идет. Не за царя московского я биться хочу, хоть мы с ним и родня, а за себя, за честь свою казацкую. Не хочу, чтобы вором и предателем меня считали те самые москали, с которыми я вместе это местечко брал. По твоему закону, Иван Дмитриевич, и товарищей пленных с Перекопа выкупать не надо, а надо денежки откупные себе оставлять. Так ведь?
Атаман, как и Пуховецкий, постепенно приходил в бешенство, но сдерживал его, поскольку все еще рассчитывал усмирить опасного для его замыслов соперника.
– Видать, день сегодня такой, постный: взялись все меня исповедовать, – раздраженно пробурчал атаман, – Долго ты в Крыму просидел, а у ума не набрался, да и Ор проездом только видел. Деньги, Ваня, потратить можно по-разному. Можно, конечно, и с Перекопа кого выкупить, но не каждый того стоит. Настоящий казак десять раз умереть предпочтет, чем на рву оказаться, сам на саблю бросится, а туда не пойдет. Поэтому, царское величество, живыми да здоровыми туда только трусы и шкуры попадают, которые на Сечи пить-гулять были горазды, а как до боя дошло – умереть по-казацки не сумели, испугались, сдались. Оно, конечно, не все такие. Но разве ты слыхал, чтобы из старых и испытанных товарищей кого-нибудь не вернули? Нет, Ваня, не слыхал, потому как такого никогда не было. Да и другое еще. Ты ведь видел тех, что по рву ползают в Оре? Хоть мельком, да видел. Так вот, Иван, кто туда попал – через неделю не человек уже, мешок с костями. Самое большее – через две. Ты его и выкупишь, а он или сразу помрет, или немного погодя, или на всю жизнь калека, семье обуза – на Сечи ведь увечных держать не будешь. Если еще есть она, та семья. А в это же время, Ваня, валом валят на Сечь молодые и здоровые, как дружок твой Черепаха, например. И всех накормить надо, и оружие купить, а к нему свинец и порох. А из деревень-то своих они только топоры да косы приносят, да и то не все таким богатством похвастаются. Вот и скажи мне, твое царское величество, на что казну войсковую потратить: на тех полумертвых, с Перекопа, или на оружие для войска, чтобы не с рогатинами против ляхов идти? То-то же, смотрю, призадумался.
Пуховецкий, на которого в его состоянии доводы разума действовали уже слабо, только еще больше взбесился от безжалостной и бесчеловечной, но неоспоримой правоты атамана.
– Видать, и правду про тебя говорят, что ты, атаман, татарин – бросил Иван.
Чорный отвернулся, и на некоторое время замолчал. Его душил самый тяжелый гнев – бессильный. Не мог он сказать Пуховецкому того, что таил от всех: что был он вовсе не Иван Чорный, а наполовину татарин, и звался в детстве и юности Петькой Усовым, и был будущий грозный атаман незаконнорожденным сыном донского казака, Игнатия Уса, и пленной татарки, отца которой – деда Чорного – звали Абубакаром. Его мать не только не была женой Уса, но была даже и не наложницей, а просто служанкой, худенькой и некрасивой, которую казачина держал в черном теле и частенько бил. Не мог Чорный поделиться с уже и без того взбешенным Иваном своими замыслами относительно татар, с которыми он, благодаря своему происхождению и знанию языка – не только татарского, но и ногайского наречий – всегда поддерживал тесную и выгодную обеим сторонам связь. В этот раз атаман договорился с приближенными к хану мурзами о том, чтобы дождаться исхода приступа и, в случае поражения московитов, казаки просто ушли бы, а татары добили бы и взяли в плен остатки московского войска. Но если бы Шереметьеву сопутствовал успех, то запорожцы вошли бы в город вместе с ними, а затем и степняки, на плечах русских, должны были ворваться в крепость и разграбить ее, забирая в полон московитов, но не трогая казаков – не считая, конечно, большей части новобранцев-чуров, которых атаман также приготовил в жертву своим союзникам. Крепость была бы взята, и эту победу, за неимением в наличии неудачливого боярина и его подчиненных, атаман легко мог бы приписать себе. Ну а последующий набег кочевников, конечно, выглядел бы обычной военной случайностью, и ни привлек бы к себе особенного внимания. Два человека не дали безупречному замыслу атамана осуществиться: хитрый черт, князек Долгоруков, из-за которого татары, вместо того, чтобы выполнять задуманное, кинулись, как помешанные, на засевшую в шанцах московскую пехоту, и этот вот царевич подъяческого роду, смотревший на него свирепо исподлобья полупьяными от горилки и злости глазами. Атаманом на короткий миг овладела безудержная ярость, под действием которой он готов был уже придушить Пуховецкого, а это Чорный умел делать очень хорошо, особенно когда будущая жертва не ожидала нападения. Но он, конечно, никогда бы не стал тем непобедимым и грозным атаманом, если бы не умел себя сдерживать в такие мгновения. К тому же, подобная смерть была бы слишком простой для надоевшего атаману до одури самозванца, но, что было куда важнее, царский сын мог еще не раз пригодиться Чорному. Во всем этом, разумеется, Иван Дмитриевич, вопреки своим словам, вовсе не собирался исповедоваться, а вместо этого медленно повернулся к Пуховецкому, и тихо сказал:
– Ты бы, царское величество, играл, да не заигрывался. Я тебя из грязи вытащил, но смотри – могу ведь и обратно затолкать.
– Да неужто? И когда же, атаман, ты мне особенно помогал: когда москалям выдал, когда сапогом душил, или, может быть, когда к пушке на Сечи приковал?
Чорный лишь довольно усмехнулся: гнев Пуховецкого, как он и думал, сменился любопытством. Вскоре Иван узнал очень многое. Узнал он том, как атаман, договорившись с князем Долгоруковым, отправил вместе с посольством Ордина и Кровкова своего бывшего полкового писаря, Ермолая Неровного. Как затем устроил Чорный нападение ногайцев на посольский отряд, да упустили они, дурни, царского сына. Через несколько дней атаман не поверил своей удаче, когда узнал, что самозванец, которого он считал навсегда пропавшим, поскольку никому было не выжить в степи в одиночку и нескольких дней, неожиданно нашелся в стойбище того же самого мурзы. Оставлять в живых хоть кого-то из взрослых этой орды было никак нельзя, но, придя в предрассветный час, чтобы истребить опасных свидетелей, казаки Чорного только каким-то чудом чуть не прикончили вместе с кочевниками и так счастливо нашедшегося самозванца. Само это нападение, конечно, портило отношения с ногайцами, но иначе поступить атаман не мог, да и при тогдашнем своем могуществе, разговаривая нередко с самим ханом и его приближенными, Чорный мог не принимать близко к сердцу обиды небольшого и небогатого степного рода. Далее, Пуховецкий должен был сыграть важную роль в замыслах атамана, простых по сути, но опасных, и требовавших немало хитрости и удачи. То, что князь Долгоруков, один из ближайших к царю людей, оказывался теперь в руках атамана, было только частью этой игры, но на самого Ивана у Чорного были еще более серьезные виды. С его помощью, Иван Дмитриевич хотел оседлать ту волну надежд и веры в московского царя, которая, после многих лет кровавой смуты, а особенно – после недавних поражений от поляков, охватило рядовое казачество, вчерашних пахотных мужиков. Под действием этой силы, и сам гетман все ближе и ближе подходил к решению об окончательном подданстве Москве. Но одно дело – далекий и неприступный великий князь, являвшийся казакам лишь в лице своих слуг, высокомерных дворян и дьяков, мало чем отличающихся от польских панов, и совсем другое – обиженный боярами царевич, простой и добрый, да к тому же говорящий на мове и живущий совсем рядом, в соседнем курене. При правильном обращении, думал Чорный, эта карта могла принести царский выигрыш: давно ли такие, как Ванюша Пуховецкий, сиживали на московском троне? И на кого же они опирались, как не на мудрых и решительных запорожских да донских атаманов? При этой мысли у Чорного захватывало дух, но он старался поскорее унять воображение, напоминая сам себе, сколько удачи ума и выдержки потребуется, чтобы сделать эту мечту явью. И вот, как раз тогда, когда опальный царский сын вновь оказался в его руках, и надо было как следует исхитриться, чтобы убить сразу нескольких зайцев. Во-первых, следовало припугнуть царевича, да так, чтобы у него не оставалось сомнений касательно того, в чьих руках его жизнь, и кто волен ее продлить или оборвать. Во-вторых, нужно было присмотреться и к самому царскому сыну: не глуп ли, не чрезмерно ли упрям, и, главное, способен ли он вызывать приязнь и доверие у простых казаков? Все это надо было проделать так, чтобы никто, глядя со стороны, не заподозрил в происходящем игры атамана, а это уже зависело не только от самого Чорного, но и от тех немногих его соратников, которых он посвятил, отчасти, в свой замысел. Когда носки атаманских сапог сжимали горло Ивана, Чорный, представив на миг всю сложность задуманного, на миг захотел даже свести ноги посильнее, и покончить разом с этой захватывающей, но непредсказуемой игрой, как хочется завалиться на бок, когда, катясь с горы на санках, разгоняешься слишком сильно. Он бы, конечно, и так подавил бы в себе эту слабость, а тут еще и эта девка… До этого времени, Иван, на взгляд Чорного, проходил смотрины отлично: царевич оказался неглуп, решителен, и умел понравиться людям. Атаман удовлетворенно наблюдал за тем, как сиромашня с приязнью и доверием смотрит на Ивана. А тут еще, откуда ни возьмись, выскочила рыжая чертовка, и принялась с жаром защищать полузадушенного царевича. Чорный, разглядывая девушку, подумал, что неплохо было бы направить часть ее пыла и на собственную персону, но тут же оставил эту мысль, точнее говоря, решил отложить ее до более подходящего времени. А сейчас в его руках, в придачу к царевичу, оказывалась и царевна – на такую удачу и рассчитывать было нельзя. Чорный почувствовал, что с помощью этой девушки он сможет, со временем, водить буйного царского сына, как быка за кольцо, и будущее показало, что он не ошибся. Атаман пришел в самое приподнятое настроение, и не только разжал сапоги, но и сам бережно поднял Ивана с земли, досадуя, что перестарался, и опасаясь, не задушил ли он невзначай царского сына.
Но как это всегда и бывает, удача быстро сменилась неожиданными трудностями: оказалось, что кудрявый черт узнал откуда-то о спрятанных атаманом в старом татарском мавзолее драгоценностях. Также, как невозможно было предугадать появления Матрены, также невозможно было поверить и в то, что Иван, блуждая по ночному лесу, наткнется на атаманову сокровищницу, а все же и то, и другое было правдой. Но Чорный не был бы Чорным, если бы не смог и эти неожиданности обратить на пользу дела. Надзор над взявшимся не на шутку искать склеп Пуховецким был поручен Черепахе, которому удалось, хоть и не без труда, направить заплутавшего царевича в нужный овраг. Обрадованные находкой казаки, разумеется, прониклись еще большим расположением к странному обитателю ногайского стойбища и, что было важнее всего, Иван тут же приобрел у них славу человека удачливого и несущего удачу, что считалось у запорожцев едва ли не главным достоинством.
О своих сомнениях и неудачах, а особенно – о далеко идущих замыслах, Чорный не стал говорить Пуховецкому, зато постарался сполна убедить Ивана в том, что все с ним случившееся, от начала и до конца, было в руках атамана, и направлялось им. Особенное внимание Иван Дмитриевич уделил неприглядной роли Остапа-Черепахи, к которому, как он знал, самозванец относился с особым доверием.
– И что же, на Сечи, когда расковывали меня, и потом…
Не дожидаясь, пока Иван закончит, Чорный заливисто рассмеялся, и долго не мог успокоиться, утирая слезы рукавом, тряся головой и хлопая Пуховецкого по плечу.
– Ой… Ну и шутник… же ты, царское величество… Ну надо же подумать… В самой Сечи, да еще с дружищем моим старым, Ермолкой Неровным…
Атаман бессильно махнул рукой, и рассмеялся еще веселее.
– Ну, а когда помощников твоих на куски рвали, это что, вроде как тоже часть представления была?
Чорный мгновенно посерьезнел.
– Кто мне верно служит, Ваня, да против слова моего не идет – у того и волосок с головы не падает. Ну а кто иначе себя держит… Ты вот что, царское величество. Хоть и хочется тебе за великого князя московского постоять, а подумай и вот о чем. Останешься ты с москалями, и вдруг они даже от ляхов отсидятся, во что я, грешный, не верю. Сколько ты, Ваня, проживешь, когда выяснится, что ты – царский сын? И особенно, если ты князю в руки попадешься, Юрию Алексеевичу? Думаю, не дольше ведь, чем Матрена с Петрушкой, Царствие им обоим Небесное, и Пресветлый Рай…
– Что ты про них знаешь??
– Довольно знаю. Но сейчас недосуг рассказывать. А вот завтра…
– Завтра?! Да я тебя сегодня…
Иван вскочил и схватил атамана за грудки. Тот, совершенно не сопротивляясь, посмотрел на Ивана, как на расшалившегося ребенка: с досадой, и все же с лаской.
– Ну что же ты так, царское величество? Небось, когда заходил, видел, сколько народу меня стережет? Кликнуть их прикажешь? Ты лучше, Ваня, кафтан мой в покое оставь, поди остынь, да о словах моих подумай. Времени до заката еще много.
Гнев Ивана, под действием которого схватил он Чорного, был вызван не столько злостью на атамана, сколько безжалостной правотой его слов. Но сам же Чорный, не желая того, заставил Пуховецкого вспомнить причину, по которой он готов был надолго еще остаться в крепости. Словам атамана о гибели его семьи Иван не поверил – почему-то, из всей речи Чорного именно эта часть показалась ему неискренней – но все же был ими напуган, и решил сделать то, что давно собирался: поговорить с тем самым капитаном, захватившим его в деревне вместе с другими казаками. О судьбе Матрены и сына он должен был знать куда больше лживого атамана. Станет ли Артемонов откровенничать с ним Иван не знал, хотя можно было предполагать, что капитан, как и все московиты, будет не слишком разговорчив, однако, думал Пуховецкий, стоит применить немного казацкой смекалки, и выложит Артемонов все свои тайны, как миленький. Если бы не эта мысль, то, услышав рассказ атамана, Иван сам, не дожидаясь заката, может быть, бросился бы бежать из крепости, куда глаза глядят. Но теперь он твердо решил остаться, а заодно решил, хотя бы раз, сам провести Чорного, а не оказаться жертвой его хитрости.
– Умеешь ты уговаривать, Иван Дмитрич. Подумаю, – сказал Пуховецкий, резко поднимаясь и направляясь к выходу из избы.
– Погоди, Иван – остановил его Чорный, – Это я ведь тебе про то рассказал, что будет, если ты останешься. А что будет, если со мной пойдешь – рассказать и не успел.
Иван поневоле остановился и повернул голову к атаману.
– Сейчас-то, Ваня, у мужичков наших сиромашенных на царя большая надежда – на того, что в Москве сидит. Но сдается мне, быстро им московские порядки разонравятся при близком знакомстве. И тогда разговор у них обычный будет: царь, де, хороший, да бояре и воеводы воруют, государя обманывают. Вот тут-то царский сын, который рядом, да еще и своего же казацкого роду – он товариществу куда милее станет. Да и воеводы московские разные есть, не все они царю, как псы, служить рады. Кого честью обошли, кого имением, кого – еще как обидели… Много рассказать не могу, но знай, что я не зря болтаю, видал я таких воевод. Понимаешь, царское величество, куда клоню? Москва – она ведь не так далеко, как кажется, а для нас поближе Варшавы будет. Вспомни смуту московскую: сперва чернец на престоле сидел, а за ним – казак! А за ними кто стоял, как не вольное товарищество? Потом и Ванька Заруцкий едва Белокаменную не взял. Ну а мы-то, Ваня, чем хуже тех Дмитриев и Заруцких? Ничем мы им не уступим!
Пуховецкий, молча и не глядя на атамана, вышел из избы. Он выскочил под дождь, не замечая его, и стал оглядываться по сторонам. Немногие оставшиеся на улице казаки были одеты по походному, а бегавшие из избы во двор и обратно чуры были явно озабочены сборами. Мимо прошел и Неровный, который, столкнувшись взглядом с Иваном, немедленно отвел глаза. Ермолай что-то быстро забормотал, но Пуховецкий, не слушая, прошел мимо. и направился к избам, где жили казаки попроще. Ядовитые стрелы, выпущенные в него атаманом Чорным, достигли цели. Иван размышлял о том, что, оставшись в крепости, он, может быть, и узнает что-то о судьбе Матрены и Петруши, но вот помочь им, сидя в царской темнице или лежа на плахе, вряд ли сможет. Но если осуществится, хотя бы отчасти, задуманное Чорным – а Иван, по своей натуре, склонен был увлекаться подобными замыслами – то, обладая властью и войском, сделать для них он сможет куда больше. Но за этими разумными рассуждениями стояло, руководя ими, совсем другое, и куда более сильное чувство: страх погибнуть в этой каменной мышеловке вместе с остатками московского войска.
У куреней было почти пусто, дождь лил стеной, и от него попряталось в избы почти все низовое лыцарство. Даже если и захотел бы Иван обратиться к товариществу с речью, его некому было бы слушать. Пуховецкий чувствовал, как падающая с неба стена воды как будто смывает его в тот поток, который уже скоро унесет в подземный ход, как старые листья в канаву, его и всех остальных запорожцев. Когда Иван уже собрался спрятаться от дождя в одном из куреней, к нему с заговорщическим видом подошел Ильяш, и тихо, бросая то и дело на Пуховецкого самые многозначительные взгляды, спросил:
– Ну что, твое царское величество?
Пуховецкий только махнул рукой, словно говоря, что знает все, о чем может завести сейчас речь карагот, но не желает этого обсуждать.
– Вот так ты, царь-батюшка, всех своих поданных руками-то и промашешь! – сердито и назидательно заметил Ильяш, – Коло надо созывать, пока не поздно, чего же медлить?
Иван только покачал головой, и карагот, заглянув ему в лицо, без слов все понял.
– Хорошие дела! Загрустил наш царевич, ох и загрустил. Ну что ж, придется, как всегда, старому Ильяшу за дело браться и всех выручать. Но ты поди, хоть в колокол ударь – на это, Ванюша, у тебя силы остались?
Удивленный Иван ударил несколько раз по старому шлему, подвешенному перед избами вместо колокола, без которого не могло обходиться даже такое слабое подобие Сечи, как нынешнее пристанище запорожцев. Из куреней стали – по одному, и весьма неохотно – выходить казаки, и собираться возле вскочившего на перевернутую бочку Ильяша. Пуховецкий заметил, что между избами стремительно, возникая то тут, то там, перемещается фигура, очень похожая на Черепаху. И тут Ивана словно отпустил тот морок, в котором он пребывал все время с тех пор, как зашел в горницу атамана Чорного. Сейчас он и сам вскочил бы на бочку, но Ильяша было уже не удержать. Карагот окинул собравшихся орлиным взором, и начал говорить – не сразу, медленно, и как будто нехотя, но этим он только заставлял собравшихся внимательнее вслушиваться и придавал веса своим словам. Иван сначала не без усмешки наблюдал за разошедшимся Ильяшем, когда тот, обводя настороженных казаков своими карими, слегка на выкате глазами, и хищно раздувая крылья крючковатого носа стал говорить про сечевые порядки, славу казацкую и лыцарскую честь. Также не без ехидства начинали слушать карагота и прочие запорожцы, но Ильяш, словно не прожил он всю жизнь в маленькой крымской деревеньке, выезжая время от времени на рынок в Кафе, а был старинным и прославленным лыцарем, находил такие слова, которые точно попадали в сердца и мысли каждого. Разгорячившийся Иван и сам стал пробираться поближе к бочке, встречаемый восторженными криками все увеличивавшейся толпы казаков.
Матвей Артемонов спал довольно долго, пока, наконец, закатный холод и роса не разбудили его. С трудом вспомнив где он, и почему здесь оказался, Матвей увидел сначала розовое огненное закатное небо, затем темные очертания стены, а потом череду фигур, скрывавшихся, одна за другой, в проломе у основания старой башни.