bannerbannerbanner
полная версияТишина

Василий Проходцев
Тишина

Полная версия

На улице за оградой вскоре появилась процессия, возглавляемая дьячком с крестом и парой певчих, за которым ехала повозка с гробом, пышно украшенным цветами и лентами. Под заунывное пение, повозка въехала во двор церкви, и за ней вошли толпой, вперемешку, украинские и польские родственники покойной. Среди них выделялась слегка сутулая, суетливая фигура в польской шапке с пером, но русской одежде – отец Ивана, Мартын Пуховецкий. Даже в этот день он не мог оставить привычки хлопотать, и всем, по возможности, угождать и улыбаться. Увидев Ивана, он с облегчением поприветствовал его, пожурил за пропажу, и крепко обнял, говоря что-то слезливое, подходящее к случаю. В действительности же Мартын Пуховецкий был рад, так как отсутствие на похоронах его сына выглядело бы скандально, и сильно повредило бы ему в глазах влиятельных родственников зятя. К Ивану подошел еще кто-то из родни, в основном женщины, чтобы выразить свое искреннее или притворное сочувствие. Ласки некоторых из них, наряженных в польское платье, младший Пуховецкий перенес с трудом, испытывая отвращение, как от иудиного поцелуя. Впрочем, про Ивана все быстро забыли, и он затерялся где-то с краю пестрой, несмотря на траурность одежд, толпы. Поляки, родственники вдовца, держались особняком. Иван старался не смотреть в их сторону опасаясь, что зрелище какой-нибудь особенно самодовольной усатой рожи, которые так часто встречались среди поляков, может вывести его из равновесия. Но необычно вел себя сам вдовец. Высокий и статный, в обычное время немного высокомерный, Ролевский находился, казалось, почти не в своем уме. Он оглядывал всех каким-то жалким, извиняющимся взглядом, и тут же опускал их вниз, если сталкивался с чужим взглядом хотя бы несколько серьезным или скорбным. Войдя во двор, он принялся со всеми здороваться, в том числе и с изрядно от этого опешившими молодыми крылошанами. Дошла очередь и до Ивана, к которому Ролевский подходил медленно, словно двигаясь против быстрого потока. Протянуть руку младшему Пуховецкому поляк не решился, казалось, он считал себя слишком виноватым перед Иваном для этого. С трудом подбирая русские слова, Ролевский сказал, что-то в том духе, что он словно умер вместе с Варенькой, и жизнь больше не имеет для него смысла, а затем, окончательно перейдя на польский, стал пространно извиняться перед Иваном, оправдываясь в том, в чем явно он не мог быть повинен. Стоявшие поодаль родственники вдовца безо всякого удовольствия наблюдали эту сцену, и один из них, наконец, направился к Ролевскому, чтобы увести его в церковь. Пуховецкий же был искренне растроган, и главное, именно неожиданность человеческого поступка, которого он никак не ожидал от ляха, сломила, хотя бы на время, его гнев. Иван молча обнял Ролевского и тот, словно получив то, чего желал, изящно, как мог только лях, поклонился Пуховецкому, и направился в церковь.

Долгой показалась Ивану поминальная служба: главное событие должно было произойти после нее, а теперь, к тому же, младший Пуховецкий хотел сделать так, чтобы событие это не состоялось, и не знал, как это сделать. Наконец, служба закончилась, и Иван, как подобает брату одним из первых, подошел к изголовью гроба, чтобы поцеловать покойницу. При виде сестры, Пуховецкого охватили неподобающие мужчине сильные чувства, и он, прикрывая лицо рукой, заторопился к выходу. Сестра же, хотя глаза ее и были закрыты, казалось, провожала его тем же ясным взглядом, которым смотрела на него перед смертью. "Черт вас всех возьми, и меня тоже!" бормотал Иван, почти бежавший к выходу, сопровождаемый удивленными взглядами присутствовавших. "Уж больно любил покойницу!" – пояснил Мартын Пуховецкий стоявшему возле него дородному ляху в дорогом кунтуше. Тот важно кивнул головой.

Когда Иван второй раз вышел из церкви, небольшие облака превратились в грозные серые тучи, с реки повеяло сыростью и прохладой, а где-то вдалеке, на московской стороне, едва слышно погромыхивал гром. Едва Пуховецкий показался во дворе, со всех сторон, из-за деревьев и старых каменных надгробий, и даже, кажется, из самого воздуха, стали беззвучно появляться тени. Тени были одеты по самой новой запорожской моде и, хотя по возрасту и боевым заслугам никто из них не мог еще носить оселедец, в остальном сходство их с низовыми лыцарями было почти полным. У большинства были в руках карабины, пищали или мушкеты, и только у некоторых – кривые сабли или шестоперы. Одна из теней отделилась от ствола вековой липы и направилась к Ивану. Это был худощавый высокий подросток или юноша с незапоминающимися чертами лица и крохотными усиками, вооруженный, несмотря на свою невзрачность, отличным кавалерийским карабином. Он подошел к Ивану и положил руку ему на плечо:

– Ну что, Ваня, много ли собрал ляхов нам на потеху?

– Да есть ляхи… Ты вот что, Игнат. Расходиться надо сейчас. Они там все при оружии, а будет их с три дюжины. Чья еще возьмет. Да к тому же гусарская полусотня должна подъехать – есть у меня родственничек, гусарский поручик, рассказал. Там уж точно перещелкают нас, как курей, зачем товарищей зря губить?

– Зачем, Ваня, брата обманываешь? – сухая, жесткая рука Игната сжалась на плече Ивана – Видел я их всех, мы с утра не в шинке сидели, а за ляхами в оба глаза приглядывали. Ну, будет на все благородное собрание пара пистолей, ты их, что ли, испугался? Тебе бы не в казаки, Ваня, а в пономари идти, коли так пуглив. Или не пуглив? Но тогда еще хуже выходит… – маленькие, злые глаза Игната впились в Ивана.

Конечно, подъезжавшая гусарская полусотня нигде, кроме как в изворотливом в уме Ивана, не существовала, а собравшаяся в церкви польская родня, и правда, не отличалась воинственностью. Это Иван знал не хуже Игната. Но после исповеди, после разговора с Ролевским, после последнего взгляда на сестру, Пуховецкий твердо решил, что если и будет он бить ляхов, то не здесь, не в мирном городе на церковном дворе. Но убедить в том же долго готовивших свое дело и рвущихся в бой товарищей было совсем непросто. Незадолго до того, Иван потратил все свое красноречие для убеждения их в действенности своего плана, и он, в конце концов, настолько овладел умами молодых участников городского православного братства, что они попросту начали бредить идеей истребления поляков во дворе старой церкви. Кроме прочего, накануне приходился один из богородичных праздников, что окончательно убедило друзей Ивана в богоугодности замышляемого дела. Игнат, заводила всей ватаги, мог бы приказать им разойтись, и его приказа, хотя и неохотно, но послушались бы. Но Игнат мог сделать это только ценой потери своего значения в братстве, а потому пошел бы на отступление только при крайних обстоятельствах. А кроме того, и по характеру Игнат был жесток и упрям, и сейчас, как хорек, почувствовавший запах крови, готов был и сам умереть, лишь бы не лишить себя удовольствия прихватить с собой на тот свет пару десятков ляхов. Впрочем, одна лазейка оставалась: запорожские понятия о чести не считали зазорным отступление перед явно превосходящими силами неприятеля или в особенно невыгодном положении. Именно эту карту и решил разыграть Иван, и приготовился врать так самозабвенно, как только сможет:

– Много смотрели, да немного увидели. Не пара пистолей, а у каждого по пистолю почти, не считая шашек. И про полусотню не вру, вот те крест. Толстого ляха видел, у которого отец мой все терся? Это интендантский полковник, а сын его – гусарский поручик. Смотр у них, что ли, сегодня, или еще чего, только к началу он не поспел, а к самим похоронам будет, с товарищами. В церкви слыхал – уже подъезжают. На убой хочешь товарищество послать? За это никто тебе, Игнат, спасибо не скажет. А старшие потом спросят, коли еще ты сам выживешь.

Было видно, что слова Пуховецкого достигли своей цели, Игнат засомневался. Но злобное его упрямство пока брало верх.

– Вот увижу гусар, тогда разбежимся. А иначе – не отступим. Две недели готовились, чтобы сейчас, ни пойми от чего, драпануть? Так, Ваня, казаки не делают. Да и гусария промеж деревьев скакать не горазда, а мы, глядишь, многих положим, пока разберутся. Так что, Ваня, хочешь – беги, а хочешь – пойдем со мной в засаду. Все.

Игнат развернулся и незаметно исчез в пышных кладбищенских зарослях. Иван побрел за ним, изо всех сил соображая, как бы еще отговорить вожака братьев от им же, Иваном, придуманной затеи. Но стоило Ивану скрыться за стволом одного из деревьев, как из церкви вышли священник с дьяком, а за ними потянулись на улицу и прочие люди. Пуховецкий сходил с ума от мысли, о том, что сейчас гроб и тело его сестры обагрится кровью десятков трупов, и эта же кровь зальет землю церкви, хоть и оскверненной унией, но древней и почитаемой. В начавшейся бойне, конечно, могли погибнуть не только поляки, но и его родственники, мог погибнуть и его жалкий, запутавшийся, но добрый и по-прежнему любимый им отец. Можно было выскочить и предупредить поляков, но это было бы уже прямым предательством, да и толку, скорее всего, из такой затеи бы не вышло. Иван видел, как соседних кустах вытянулась тощая фигура Игната, похожего на гончую, делающую стойку. "Сестричка! Сестричка…" – бессильно сжимая кулаки твердил про себя Иван. В этот миг с улицы перед церковными воротами раздался стук копыт нескольких десятков всадников, звон оружия и доспехов и молодецкие крики. Пуховецкий приоткрыл рот от удивления и подумал, что, пожалуй, ему стоит врать почаще, раз уж вранье его имеет такие чудодейственные последствия. Воинский отряд, которого не было и быть не могло в это время на глухой улочке, действительно приближался к церкви. Иван видел, все разнообразие чувств, обуревавших Игната. Тот несколько раз подскочил, ударил в гневе и отчаянии кулаком ближайший ствол дерева, и начал, как зверь в клетке, метаться туда-сюда, понимая, что придется отступить, но не понимая, как смириться с этой необходимостью. Наконец, он громко свистнул особым посвистом, развернулся, и исчез в глубине кладбища. Иван с радостным облегчением прижался спиной к стволу. Участники похорон с удивлением огляделись по сторонам, услышав свист, но он несильно обеспокоил их – на городских улицах в то время всегда было неспокойно. Пуховецкого же разбирало любопытство, и он начал потихоньку выбираться на улицу, чтобы посмотреть, кто же спас поляков от истребления? Шума прискакавший отряд производил много, но в церковный двор въезжать как будто не собирался, также как и никто из всадников не торопился войти туда. "Что за чудеса?" – подумал Иван. Теперь ему нужно было, чтобы не привлечь подозрений, выйти на улицу незаметно, а это оказалось непросто: следуя за Игнатом, Пуховецкий забрался на особенно старинный и запущенный участок кладбища, и теперь каждый шаг давался ему с немалым трудом. Ивану поминутно приходилось перелезать через могучие стволы поваленных деревьев, выбираться из каких-то ям и обходить ветхие могильные памятники. С отчаянием он слышал, как стук копыт начинает удаляться. Кроме того, на улице перед воротами церкви толпились, разговаривали и курили гости, а значит Ивану, чтобы не быть замеченным, нужно было все дальше брести по кладбищенским дебрям. Наконец, перепачканный и исцарапанный ветками, Пуховецкий, выломав ветхую доску ограды, вывалился на улицу. Сначала ему показалось, что отряд уже ускакал, но затем он увидел вдалеке скопление коней и яркие кафтаны всадников. Это были вовсе не гусары, а обычные городовые казаки, направлявшиеся куда-то по своим делам и совершенно случайно оказавшиеся в это время возле старого кладбища. Среди цветных кафтанов и ярких шаровар, как показалось Ивану, мелькнула и черная монашеская ряса. У ворот церкви, уже не с вполне похоронным весельем, перекрикивались гортанные польские голоса, обладатели которых не знали о том, что лишь случайность спасла их от смерти. Пуховецкий покачал удивленно головой и побрел вверх по той же крутой улице, по которой он спустился к церкви. Сверкнула молния, раздался гром, и тяжелые тучи разразились, наконец, весенним ливнем. Тяжелые капли били Ивана по лицу и за считанные мгновения промочили насквозь его одежду, но это не было неприятно, наоборот: ливень освежал и бодрил его, и как будто вливал в него новые силы. От одного из заборов отделилась долговязая фигура Игната. Он подошел к Ивану и положил руку ему на плечо. Поливаемые дождем, два друга медленно пошли вверх по улице.

 

***

Довольно скоро, судя по положению солнца – через пару-тройку часов, Пуховецкий очнулся. Его не терзали призраки, но голову ему уже основательно напекло, а отвыкшая от солнечных лучей кожа болезненно горела. Вокруг с громким гудением неторопливо летали несколько огромных слепней, словно они были уверены, что добыча от них никуда не денется, и нужно лишь чувством и с толком выбрать время, когда расправиться с ней, а также решить, с чего именно начать свою трапезу. Ни один из них, однако, еще не успел укусить Ивана, в отличие от мелкой мошки, которая сполна воспользовалась его беззащитным состоянием и нещадно изгрызла все выступающие из-под одежды части иванова тела. Теперь они немилосердно чесались, а при попытке их почесать начинали еще и болеть, так как были уже сильно обожжены солнцем. Иван чувствовал себя по-настоящему плохо. Сил подниматься не было, голод и жажда усиливались с каждым мгновением, а между тем оставаться лежать под обжигающим солнцем было никак нельзя. Спасаясь от обитателей мавзолея, Пуховецкий бежал вверх по склону оврага, и почти выбежал в открытую степь. Сейчас он лежал на открытой поляне, по краям которой стояли чахлые то ли деревца, то ли кусты, дававшие немного тени. Солнце пока было далеко от зенита, и настоящая жара была еще впереди. С большим трудом Ивану удалось приподняться и усесться на траву. Но чтобы подняться на ноги, требовалось усилие, на которое он пока не был способен. Решив, что торопиться не стоит, а нужно как следует обдумать положение и принять верное решение, Иван переполз в тень под одно из чахлых деревьев и расположился там, прислонившись к стволу. Двигаться по открытой степи было равносильно самоубийству: не пройдет и пары часов, и солнце отнимет остатки его сил, сожжет кожу, а голову напечет так, что перед смертью Иван еще и, пожалуй, сойдет с ума. Оставалось спуститься вниз, в балку, под защиту деревьев. Однако Пуховецкого совсем не радовала возможность новой встречи с татарским воином и его дамой, которые, похоже, считали балку своей вотчиной и преследовали тех, кто нарушал ее границы. Во всяком случае здесь, в открытой степи, они не стали преследовать Ивана – кто знает, может и они не охотники были до палящего солнца. Кроме того, степные овраги, ложе текущих весной по степи маленьких речек, отличались большой извилистостью, и путешествовать по балке, теряя человеческое обличие, можно было неделями, почти не меняя при этом своего положения. Мысль о том, чтобы день за днем пробираться в кишащих насекомыми зарослях, питаясь сырой рыбой и дичью – в том случае, если повезет ее поймать – тоже никак не привлекала Ивана. По степи, опираясь на положение солнца и звезд, можно было взять хоть какое-то верное направление. В общем, выход оставался один: идти потихоньку вдоль края балки, скрываясь от солнца в тени деревьев и поднимаясь время от времени наверх, чтобы наметить дорогу. Иван поднялся на ноги, и поначалу удивился тому, как легко ему это далось. Лишь пройдя с полверсты, он понял всю сложность своего положения. Ноги не слушались его: только с большим трудом ему удавалось заставить их двигаться в нужном направлении, а предоставленные сами себе они норовили отнести Ивана либо вниз по склону – с особой легкостью, либо вверх, прямо под становившиеся все более жестокими солнечные лучи. А главное, от лучей этих нигде не было спасения. Как ни старался Пуховецкий держаться ближе к кромке леса, все равно, потоки огня, подобно осадной пушке, пробивающей слабые стены деревянной крепости, прошивали насквозь хилую листву изможденных осин и осокорей и безжалостно вытягивали из Ивана последние силы. Обожженная кожа болела все сильнее, а усталые глаза не видели почти ничего, кроме огромного, ослепительного диска солнца. Вскоре Иван почти перестал видеть и его, и только продолжал чувствовать невыносимый жар, прижимавший его, как плита, к земле. "Сестричка!" пробормотал он, и безжалостный свет окончательно погас для него.

Часть вторая

Глава 1

Зимнее, ярко красное, раскаленное и ледяное солнце никак не хотело показаться, и только давало о себе знать, окрашивая в бордовый цвет самый край сизых, тяжелых и неподвижных облаков. Луна светила гораздо ярче и гораздо веселее, да и стояла, в отличие от солнца, почти в самом своем зените. Вместе, они освещали высокие коричневые и закопченные стены монастыря, расположившегося почти на краю обрывистого берега небольшой речки. Стены были мрачны и неприветливы, хотя освещали их, помимо двух светил, еще несколько сот факелов, приятно потрескивавших, издававших запах горящих смолистых дров, и напоминавшим всем замерзающим в это холодное утро людям о домашнем уюте. Факелы были выставлены из бойниц, прикреплены к верху стены, и даже торчали местами из самой стены, образуя вокруг себя плотные пятна копоти. Подножия стены были завалены огромными сугробами, которые, несмотря на их величину, успели все истоптать, отчего снег был грязный и раскрошенный, что бросалось в глаза даже с противоположного берега речки. С деревянных скатов на верху стены, также обильно покрытых снегом, свисали огромные сосульки, местами черного от копоти, а где-то – неприятно-желтоватого цвета. Одним словом, высокие стены выглядели не только неприступно, но и неприглядно. На их фоне, ярко освещенные множеством факелов, виднелись застывшие в полной неподвижности, на совершенно одинаковом расстоянии друг от друга, фигуры стрельцов. Стояли стрельцы ровно держа спину, слегка подняв подбородок и повернув голову вбок, в сторону проездной башни, оставив в сторону бердыш, а в другую – немного отогнув пищаль. Все они были в кафтанах не своих полковых цветов, а в одинаковом кровавом кумаче, который от мороза приобрел уже бордовый оттенок подсвеченных солнцем облаков. Ветер немилосердно трепал их одежду, старался вырвать из рук оружие, но не мог заставить их и бровью повести – во всяком случае, так казалось, глядя на стрельцов с другого берега. Можно было бы подумать, что стрельцы уже замерзли насмерть и превратились в ледяные изваяния, если бы человеческая слабость не заставляла их время от времени переминаться с ноги на ногу, слегка покачивать бердышами или качнуть головой. Это, впрочем, мог заметить только самый внимательный наблюдатель, в остальном же стрельцы были безупречны – так же, как и проездная башня, в сторону которой все они смотрели. Новенькая и чистая, построенная всего пару лет назад, она была высока, стройна и нарядна, и смотрела своими вытянутыми, украшенными каменными наличниками окнами на стоических стрельцов и на другой берег реки. Многочисленные факелы не портили ее, а наоборот – украшали. Кроме факелов, она была почти вся, несмотря на свою изрядную величину, завешана безо всякого порядка знаменами, хоругвями, коврами, да и просто красивыми тканями, которые, пожалуй, могли бы сделать ее похожей на огородное пугало, не будь башня такой хорошей постройки и правильных пропорций. Пока, правда, ничего не выдавало причин этого пышного украшения, и башня напоминала невесту, подведенную к венцу задолго до приезда жениха.

Напротив, через речку, на нижнем берегу, чуть выше поймы, стоял другой монастырь, гораздо старше и скромнее по своему виду – он как будто смотрел снизу вверх на могучие стены и башни противоположного берега со смесью уважения и зависти, как потрепанный жизнью старший родственник глядит на молодого и удачливого собрата. Этот взгляд был не без лукавства, так как за низенькими, с отвалившейся во многих местах побелкой стенами и почти игрушечными башнями, скрывался не только старинный и красивый собор, но и целое множество приказных изб, а с недавних пор – еще и несколько сот человек самого знатного по уездным меркам дворянства. Именно из-за этого дворянам менее знатным, не говоря уже о детях боярских, нашлось место только за стенами монастыря, где они и расположились прямо на сугробах и под невысокими, почти скрытыми снегом деревцами. Они, как и стрельцы, как и украшенная башня на другом берегу, замерли в ожидании чего-то важного – только этим и можно было объяснить их молчаливость, неподвижность, а главное – полное отсутствие костров, которые одни только и могли бы согреть оказавшихся на улице в такой мороз и при таком жестоком ветре. Никакие огни не освещали стен маленького монастыря, и он как будто потонул в предрассветной темноте, не оскорбляя взора людей на высоком берегу своей убогостью и безобразным скоплением народа. В то же время, сидевшие и стоявшие у его стен прекрасно могли разглядеть все, что происходило на противоположной стороне реки. Именно этим и занимались двое местных городовых дворян, а точнее – дворянин и сын боярский, захватившие самый высокий сугроб рядом с угловой башней старого монастыря. Вернее сказать, происходящее на другом берегу занимало главным образом одного из них, сидевшего на немолодой и чересчур откормленной, но неплохих статей серой кобыле. Второго же и заметить было не просто, так как он помещался в обширных, основательно убранных мехом санях, где скрывался под целым ворохом шкур. Лошадка его, также утепленная меховыми попонами, стояла в сторонке, привязанная к березе. Всадник был не так уж и молод, в отличие от своего благоразумного друга в санях, и давно разменял уже четвертый десяток. Отчаянно замерзший и весь покрытый инеем, а местами и сосульками, он изо всех сил старался сохранять военную выправку. На нем был в рейтарский шлем с козырьком, небольшой доспех, наручи и поножи, а у седла, как и подобает, приторочен был неплохой карабин. Рейтарское снаряжение позволяло утепляться, и всадник укутался, как только мог, но и это не спасало: его била дрожь, то и дело ноги его непроизвольно сжимались, вонзая шпоры в бока лошади, которая, к большому недовольству своего хозяина, каждый раз послушно трогалась с места. Тот осаживал ее, и, совершив небольшой круг, кобыла возвращалась на прежнее место и останавливалась, перебирая ногами и фыркая.

– Заморозили их там что ли, чертей… – раздраженно бормотал всадник, который старался, но никак не мог соответствовать идеальной выправке стрельцов под стенами монастыря.

– Напоили, Матвей Сергеевич, до самого бесчувствия! Эдак каждый сможет стоять, доблести мало – отвечал ему сочувственно его товарищ из саней. Его голос, глухо доносившийся из под толстого слоя мехов, было едва слышно.

– Гляди, как по-разному бывает: их напоили, так они стоят как истуканы, а ты уже полведра приговорил – а только под шкуры все глубже лезешь. Это как же понять, Серафим?

Серафим что-то пробурчал негромко, пошевелил немного кучей шкур, одна из которых упала с саней, и замолчал.

– Пойдите, обогрейтесь все же, Матвей Сергеевич! Кому же лучше будет, если нас к государю мороженной щукой привезут? – добавил он через минуту. Щуку, как это нередко бывает, Серафим упомянул не спроста: она пришла ему на ум, поскольку с самого приезда под стены старого монастыря он мечтал, как постылый смотр закончится, и он окажется дома, где и отведает бесподобных расстегаев, которые лучше всего получались у их поварихи именно из щуки.

 

– К государю собрался… Меньше нам мало… – бормотал под нос Матвей Сергеевич.

Серафим вздохнул, и с грустью приложился еще раз к фляге. Он искренне жалел старшего товарища, но в глубине души понимал и оправдывал его излишнее, вредное самому Матвею Сергеевичу рвение. Дело в том, что Матвей Артемонов был сыном боярским – выходцем из самой нижней прослойки служилых людей, которые хоть и знали, что предки их были воинского сословия, но очень мало знали сверх того. А кто-то, как Матвей Сергеевич, и зная, не хотели лишнего рассказывать. Но и это не все: каждый в городе знал, что Матвей Артемонов промышляет торговым делом, и на весьма широкую ногу. В спесивой Москве подобного дворянина вмиг загнали бы за можай, но в их городе купцы были далеко не последние люди, и дворяне, тем более небогатые, предпочитали с ними не ссориться. Была и другая причина: Матвей чуть ли не лучше всех в городе владел и саблей, и пистолетом, и обходиться с ним невежливо могло выйти себе дороже. Так или иначе, городовое дворянство ценило Артемонова, отдавая ему должное за несомненную воинскую выправку в редком сочетании с покладистым характером, и почти неизменной готовностью дать денег в долг, особенно "на подъем": покупку оружия и коней. Касательно его не вполне благовидного занятия, знавшие Матвея, обычно пожимали плечами: мол, и хорошие люди бывают не без греха. Будь Артемонов более родовит, его торговая деятельность бросила бы тень и на всю его фамилию, однако на то он и сын боярский, чтобы никто про его родственников отродясь ничего не слышал. Вот и надо было теперь, по мнению Серафима, да и многих других, Матвею Сергеевичу проявлять себя изо всех сил, чтобы заставить важных гостей, прибывших в город, обратить внимание на артемоновскую стать и умения, а не на его повседневные приземленные занятия. Серафиму же Коробову вовсе не нужно было выпрыгивать из штанов, чтобы благополучно пройти высочайший смотр – так, во всяком случае, считал сам шестнадцатилетний Серафим. Он был отпрыском одной из самых уважаемых городовых дворянских семей, представителей которой бывали и в жильцах, и в не очень крупных воеводах, и в стрелецких головах. Единственным представителем этой семьи и был здесь Серафим, а потому не взять в войско его не могли, речь шла лишь о звании и полке, куда его определят. Повод для волнения для него заключался лишь в том, чтобы не проявить перед государем (а Коробов не сомневался, что именно с самим царем придется ему иметь дело) особенного, из ряда вон выходящего неумения или глупости. Впрочем, и этого опасаться не следовало, так как по части владения оружием и письменным словом Серафим был верным учеником Артемонова, долго дружившего с его отцом и не раз открывавшим тугую купеческую мошну, дабы помочь старшему Коробову подняться в очередной поход. Еще, пуще адского пламени, Серафим боялся попасть в рейтары, и того больше – в драгуны. От последнего, в силу состоятельности и относительной родовитости, он был избавлен, однако ретайрский меч продолжал висеть над его головой: для сотенной службы он вполне мог оказаться недостаточно богат и знатен. Все эти опасения, а также и холод, Коробов заглушал с помощью фляги со столовым вином, которую он в любую минуту мог пополнить из лежавшей в углу огромных саней бутыли с тем же напитком.

– Симка, чертенок, вылезай, едут! – закричал вдруг срывающимся голосом Артемонов.

На высоком берегу, и правда, показался большой отряд всадников, неторопливо гарцуя подъезжавших к проездной башне. Во главе его, на особенно красивых и длинноногих, совершенно не идущих к лютому морозу и саженным сугробам лошадях, ехали несколько офицеров-немцев, в неизменных шляпах, панталонах и плащах. За ними следовали, в правильном порядке, по три-четыре всадника в ряд, пара сотен рейтар. Вся эта процессия, не останавливаясь, исчезла в воротах, и вскоре из-за стен раздались бравые крики и выстрелы.

– Рейтары, Матвей Сергеевич! – самым трагическим, безнадежным голосом произнес Серафим, который, по такому случаю, даже высунулся по грудь из-под слоя шкур.

– Да вижу, что рейтары, в душу мать! Давай, вылезай из своего логова, теперь уж и нам скоро ехать!

Куча шкур начала вяло вздрагивать и покачиваться, из-под нее доносились всхлипывающие звуки, однако в течение довольно долгого времени ни одной части тела Серафима оттуда не появилось. Затем и сам Артемонов махнул рукой, и в раздражении сделал небольшой круг на своей кобыле. Минутная надежда была обманута, и Матвею Сергеевичу, видно, Бог знает еще сколько времени предстояло медленно замерзать в этом заросшем камышами болоте.

Серафим, веря и не веря, что опасность миновала, опасливо позвал Артемонова:

– Матвей Сергеевич! Ну, может все же погреетесь? Кому от того польза, если Вы себя насмерть заморозите? Одному Владиславу от того и польза…

Артемонов не стал отвечать, и еще больше часа ничего не менялось, разве что солнце, как комок плохо расплавленного металла, медленно вывалилось из-за монастырской стены, отчего немного посветлело, но нисколько не стало теплее. Не только Матвей, но и лошадка его замерзала все больше, и двигалась, как заведенная, едва переставляя ноги, а Артемонов, как китайский болванчик, покачивал головой при каждом ее движении. Со звуком сорвавшейся с крыши сосульки, на противоположном берегу упал навзничь один из стрельцов, и начал медленно съезжать по крутому берегу к речке. Его соседи и бровью не повели, зато откуда-то, из ближайших малых ворот, немедленно выскочили двое дворовых, также в кумаче с орлами, как будто только и ожидавшие подобной неприятности, и быстренько унесли беднягу внутрь монастыря. Артемонов подумал, что свались он сам с лошади, чего недолго оставалось ждать, едва ли его так быстро выручат – разве что Серафим затащит в сани, да и то если поднимет увесистое тело Матвея Сергеевича. Его невеселые мысли отвлек странный шум, происхождение которого поначалу было сложно понять: это была смесь музыки, криков и, несомненно, конского топота, однако не было ничего определенного, что эта смесь могла бы напоминать. Шум быстро усиливался, и вскоре у проездной башни показался его источник: множество всадников, двигавшихся вольно и почти без всякого порядка. Это был отряд московских дворян сотенной службы, спешивших, как и проехавшие до них рейтары, на царский смотр. Вряд ли они были довольны тем, что безродные рейтары, да еще и под предводительством некрещеных немцев, были допущены в монастырь раньше них, однако выказывать свое недовольство они если и решались, то лишь в тихих разговорах между собой. В общем же они стремились предстать перед высочайшим взором в самом внушительном своем виде, и достигли в этом немалого успеха. Впереди отряда ехали боевые холопы, которых, впрочем, никто бы ни признал за таковых по внешнему виду, поскольку если они и уступали местному городовому дворянству знатностью происхождения, то уж точно не богатством одежды и вооружения. В отличие от государевых стрельцов, им не было нужды рядиться в одинаковые красные кафтаны, и потому пестрота и яркость их одежды превосходила все ожидания, и авангард сотенного отряда напоминал больше всего стаю невиданных заморских, а может быть и сказочных, птиц. Многие из них, вероятно, были бы и не прочь в это морозное утро сменить красочный кафтан на неброскую, но теплую шубу, но хозяева их никак не смогли бы потерпеть подобного урона своей чести. Почти каждый из сотенных, среди которых были и бояре, а уж окольничих – пару дюжин, не один час провел, раздумывая, как бы эдак нарядить своих холопов, чтобы и однополчане рты пооткрывали, и государь заметил. Ехали они не с пустыми руками: кто-то нес знамена и хоругви, а кто-то играл на рожках и флейтах довольно стройную, хотя и мрачноватую мелодию. Сразу за холопами, с трудом сдерживаясь, чтобы не обогнать их, скакали молодые отпрыски знатных родов. Как и служивые впереди них, они ехали без шуб и теплых охабней, и к буйству красок их кафтанов присоединялся блеск золотного шитья, далеко видный даже в этот пасмурный час. Они, однако, терпели холод не по приказу, а скорее всего, и не замечали его. Хотя в присутствии царя и не поощрялся свист и крики, но дворянская молодежь никак не могла удержаться от этих проявлений переполнявшего ее задора, и издавала не многим меньше шума, чем флейты и рожки. Оставшуюся часть отряда составляли знатные всадники возрастом постарше, и держались они куда солиднее, к чему располагало и свойственное большинству из них телесное дородство. Почти все они были в шубах, которые не только помогали не замерзнуть и предстать перед царским величеством в достойном виде, но и скрывали неизбежно появлявшиеся с возрастом недостатки фигуры. Однако и под шубами были хорошо видны золотные вышивки, кресты, перстни и кинжалы, которые могли многое сказать о богатстве и родовитости их обладателей. Пожилые аристократы старались, насколько можно было, едучи галопом, сохранять и местнический порядок, не обгоняя соседей честнее себя родом и, разве что, ненавязчиво сопровождали их, отстав на половину лошадиного корпуса. Каждого из них сопровождало по меньшей мере двое или трое слуг – небогатых дворян или детей боярских. Само собой разумеется, представители этой части отряда не опускались до свиста и криков, более того, брезгливо морщились, услышав какую-нибудь особенно громкую трель впереди себя.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru