Любой человек, бывавший в степи, знает, что найти там что бы то ни было, даже хорошо зная, что ищешь, совсем непросто. Иван же Пуховецкий и представления не имел, куда нужно направиться, чтобы найти мавзолей. Степь расстилалась перед ним: многообразная, но повсюду одинаковая. Иван помнил, что перед тем, как солнце окончательно лишило его сил, он поднялся в поле из балки, и следовало, таким образом, искать участки леса, которые могли примыкать к реке. Таких участков Пуховецкий видел не менее пяти, и все располагались в разных направлениях, как будто какая-то злая сила раскидала их равномерно по всем сторонам, чтобы окончательно спутать Ивана. Степная речка, протекавшая здесь, как и все подобные реки, в силу ровности местности, безбожно петляла, и теперь, казалось, окружала отряд казаков сразу со всех сторон. Здесь и там виднелись верхушки тополей и ив, а где-то и заросли камыша. Пуховецкий понял, что кроме как на удачу, надеяться ему не на что. Разве что на выигрыш времени: глядишь, если поводить Чорного сотоварищи несколько часов по степи, да под солнцем, то появится возможность сбежать. Ну или еще чего Бог пошлет: нападут татары, проедут москали, гроза разразится… Иван неторопливо трусил на своей лошадке: спешить ему было некуда. Чорный, со свитой человек из двадцати ехал в некотором отдалении и внимательно наблюдал за Пуховецким. Тот заметил, что при атамане теперь не было Лупыноса с Палием, которые неотступно следовали за ним до этого. Это Ивану показалось странным, а потому, как и все непонятное, вызывало неопределенное, но тяжелое чувство. Атаман терпеливо молчал, ожидая, куда же повернет Иван, а Пуховецкий, в свою очередь, хотел поддерживать неопределенность как можно дольше. Лучше всего для Ивана было бы, чтобы отряд – случайно или по воле атамана – повернул куда-нибудь, а затем проехал бы достаточно долго. В этом случае Пуховецкий мог бы встрепенуться и сделать вид, что он только сейчас заметил, что движутся они в неверном направлении, а значит, нужно поскорее повернуть и ехать в другую сторону. Но это отлично понимал и Чорный, а потому двигался отряд с черепашьей скоростью, сворачивая нерезко то в одну, то в другую сторону, и у Ивана не было возможности избежать выбора пути. Все казаки внимательно и все менее терпеливо смотрели на него в ожидании.
– Что же, пан Абубакар, куда поедем? Вверх по течению, или вниз? Или на горах тот мавзолей? – вкрадчиво поинтересовался, наконец, Чорный. Иван удивился про себя, что в этом нагромождении холмов, холмиков, рощиц и обрывов можно, оказывается, узнать, где течение реки идет вверх, и где – вниз. А еще, где-то поблизости находились и горы, существование которых и вовсе нельзя было тут предполагать.
– Дай, батько, подумать – солидно отвечал Иван – Сам знаешь, на степи не сразу чего найдешь. Разве что, вот там…
При этих словах Пуховецкий неопределенно кивнул головой так, что кивок этот можно было воспринимать как указание в любом направлении. Но случилось неожиданное: ехавший неподалеку Черепаха незаметно, но очень сильно, до крови, пришпорил лошадь Ивана, и та, захрипев от боли, рванула в сторону одной из видневшихся рощиц. Получилось так, как будто сам Пуховецкий указал этот путь, и весь отряд теперь двинулся туда же. Рощица была ничем не лучше и не хуже остальных таких же рощиц, а потому Иван лишь пожал плечами и кивнул головой. Черепаха между тем гарцевал вокруг Пуховецкого, и каждый раз, проскакивая мимо Ивана, бросал на него выразительные взгляды, которые иногда сопровождал тычками рукоятки плети. Пуховецкий плохо понимал, чего Черепахе от него нужно, однако догадывался, что все это неспроста, а потому решил в будущем полагаться на решения казака – вдруг чего и выйдет, если и не хорошего, так хотя бы любопытного.
Между тем рощица, при ближайшем рассмотрении, оказалось длинной, на несколько верст, полосой леса, тянувшейся, слегка петляя, вдоль обрыва, спускавшегося к речке, которую, впрочем, не было видно. Первоначального воодушевления Ивана заметно поубыло: лес изобиловал оврагами, отходившими от него то тут, то там, и в каждом из них мог с одинаковым успехом располагаться мавзолей. Однако местность казалась Пуховецкому знакомой, и внутренне он чувствовал, что где-то здесь и нужно искать татарскую сокровищницу. Но где? Иван с надеждой взглянул на Черепаху, но тот, словно нарочно, отвернулся в сторону с совершенно равнодушным видом. Пару раз Пуховецкому казалось, что они проезжают мимо того самого оврага. Он останавливал отряд, спускался вместе с несколькими казаками вниз к реке, а затем, разочарованный, искусанный слепнями и обожженный крапивой, возвращался обратно. Черепаха, казалось, смотрел неодобрительно на эти вылазки, но упорно молчал и не глядел на Ивана. Наконец, отчаяние стало мало-помалу вновь овладевать Пуховецким. И с чего он взял, что Черепаха указал правильный путь? Конечно, этот не в меру быстрый казак, как и все остальные, пляшет под дудку Чорного, и, скорее всего, именно атаман дал ему задание поиздеваться на "Абубакаром", чтобы вернее, и как можно более жестоко, впоследствии расправиться с ним. Как можно было не понять этого с самого начала: ведь если Иван точно знает путь к мавзолею, то и подсказки Черепахи ему будут только помехой, от которой он с досадой будет отмахиваться. А вот если Пуховецкий не знает куда ехать, то и будет слушаться Черепаху за неимением лучшего. Проще пареной репы… От досады на себя и собственную наивность, Иван пришпорил лошадку, и тут же застонал от боли в исколотых ногах. В то же самое время довелось Пуховецкому испытать и другую боль, так как Черепаха, подскакав поближе, огрел Ивана плеткой, а сам при этом кинул на него такой страшный взгляд, что Пуховецкому стало не по себе. Взгляд, между тем, указывал Ивану на черешок плетки, который был направлен в сторону ничем не примечательного оврага, куда меньше и невзрачнее большинства оврагов, которые они успели проехать. Но даже этот маленький овражек, ближе к реке, делился на две части, и по какому из его рукавов следовало ехать – оставалось непонятным. Иван с надеждой взглянул на Черепаху, а тот, не встречая иванова взгляда, поддал Пуховецкому еще раз плеткой, очевидно, за непонятливость, и подтолкнул лошадку вправо. Было ли это правдой, или очередной дьявольской хитростью Чорного, рассуждать не приходилось: все рыцарство устало, было измождено жарой, и с раздражением смотрело на Ивана. Мудрость атамана, который не ожидал ничего хорошего от предателя и бусурмена в овечьих шкурах, казалась им все более наглядной. Не желая принять заслуженную смерть, этот изувер, убийца своих же товарищей, водил их теперь по выжженной степи, водил безо всякой цели и смысла. Спору нет: он заслуживал не только смерти, но смерти мучительной. Прочитав все это в глазах окружавших его казаков, Иван решительно заявил:
– Вот он, батька, тот овраг! Айда вниз.
– А коли не тот? Ведь не первый раз, Абубакар. Подумай!
– Нечего думать. Коли не здесь, так кончайте меня, хватит мытарить. Я казак сечевой, испытанный товарищ, а не ищейка ляшская, чтобы по всем оврагам на степи бродить. Говорю же – здесь, а коли нет…
– Ладно, ладно, остынь, Абубакар. Айда съездим, посмотрим.
– Дед твой Абубакар! – взвился Иван, терять которому теперь было нечего – Нет такого в законе, чтобы казака позорить, хоть бы и атаману! Если не прав я – хоть на кол сажайте, а коли прав – буду биться с тобой за свою честь, атаман, перед всем рыцарством! Ты мне не пан, и не жидовский орендарий, да и мы не на Москве…
Гневная тирада Ивана была прервана все тем же Черепахой, который, по знаку атамана, сбил Пуховецкого наземь, где тот теперь корчился от боли в отбитом боку и в изрезанных ногах.
– Пан перегрелся! – спокойно пояснил Чорный – Легко ли по степи весь день скакать. А насчет кола – это мы подумаем, деревьев хватает.
Подскакавшие к Ивану Нейжмак и Игнат от души добавили ему шпорами и плетками, а потом взвалили его, почти потерявшего сознание от боли, обратно на лошадку, где он и ехал дальше, вцепившись зубами в гриву и позабыв на время о гордых речах.
Спуск в овраг длился бесконечно долго: лошади, боявшиеся крутизны склона и поедаемые оводьями, шли медленно, поминутно останавливаясь, яростно обмахиваясь хвостом и кусая себя везде, где только можно было достать. Мухи и комары не давали спуску и всадникам, которые не за страх, а за совесть стегали сами себя ногайками по спине чуть ли не до крови. Иван же был лишен и этой возможности, и вынужден был терпеть укусы. Кроме того, в низине становилось все жарче и жарче, к обычному пеклу полуденной степи прибавлялась удушливая влажность речной поймы. Хуже того, вся затея выглядела все более и более безнадежной: не так далеко, в просвете веток и листьев, блестела на солнце вода реки, которая была уже совсем близко. Но и намека на мавзолей, или прилегавшую к нему большую поляну, не было. Атаман вопросительно то и дело посматривал на Ивана. Самому Чорному, казалось, все, что мучило других казаков, было не в тягость: он ехал непринужденно медленной рысью, с задумчивым выражением лица, лишь иногда, и словно нехотя, отгоняя комаров и мух.
Пуховецкий решил молчать до последнего, но про себя лихорадочно пытался сообразить что же делать. Наконец, Иван решил повторить то, что недавно ему удалось: сбежать от своих мучителей в лес, пусть и с завязанными руками. Бдительность атамановых хлопцев, не менее Пуховецкого обессиленных духотой и насекомыми, заметно ослабла, а от избитого и подавленного Ивана они не ожидали большой прыти. Сковывавшие Пуховецкого с двух сторон плети были сняты еще при спуске в первый по счету овраг, так как передвигаться с ними тройкой всадников по крутым склонам не представлялось никакой возможности. Было и еще одно обстоятельство: хитрые узлы Черепахи, крепившие к ногам Пуховецкого мешочки с острыми семенами были, похоже, рассчитаны на ношение пешими людьми. Во время же долгой скачки по степным кочкам, бесконечных спусков и подъемов, узлы эти на отощавших и облитых потом ногах Ивана заметно ослабли: Пуховецкому приходилось чуть ли не самому удерживать мешки от падения. Представься хотя бы несколько мгновений, и скинуть их не сставит труда. Иван решил действовать.
– Панове! – воскликнул он, вскинувшись на спине лошади, и с выражением радости и облегчения повернулся влево. Но прежде, чем панове, повернувшись, как один, туда же и ничего не увидев кроме стены кустарника, успели развернуться обратно, Иван повалился с лошади и покатился под крутой откос с правой стороны от тропки. Отчаянно перебирая ногами и пытаясь сорвать мешки с зернами, он слышал за собой крики, затем выстрелы. Его нещадно било о сучки, деревья и кочки, но Пуховецкий не придавал этому никакого значения. В конце концов, сейчас он падал при свете дня, что, по сравнению с ночным бегством от московских послов, давало явные преимущества, позволяя избегать наиболее острых пней и коряг. После очередного кульбита, Иван, сперва краем глаза, увидел недалеко серую массу, необычных для столь дикого места прямоугольных очертаний: это был мавзолей.
– Панове! Да не стреляйте вы, братчики! Тут он, тут, окаянный. Спускайтесь скорее ко мне! – завопил во все горло Пуховецкий срывающимся от радости голосом.
Всадники не могли спускаться ни с той же скоростью, что летевший с обрыва Иван, ни тем же прямым путем, поэтому прежде, чем первый таращивший удивленные глаза казачина появился на поляне, Пуховецкий имел достаточно времени, чтобы рассмотреть мавзолей как следует. Под лучами солнца он был куда менее внушителен, чем при свете луны. Прежде всего, казался он теперь намного меньше, стены здания были неровными, во многих местах потрескавшимися и поросшими ползучими дикими травами. Та ясная, холодная красота, что когда-то так поразила Ивана, исчезла без следа. Пуховецкий подумал было, что перед ним какой-то другой мавзолей, но особенности строения, открывавшийся от него вид, а, главное, сиротливо болтавшаяся на одной петле красивая резная деревянная дверь не оставляли сомнений – Иван нашел именно то, что искал.
Вскоре весь отряд окружил Пуховецкого и мавзолей, и некоторые лыцари уже спешились и нетерпеливо толпились у дверей древней усыпальницы. Но всех их решительно разогнал в стороны подъехавший атаман, который ловко соскочил со своего высокого скакуна и, загородив спиной дверь, развел руки в стороны успокаивающим жестом, и обратился к товариществу:
– Постойте, сынки! Не торопитесь вперед батьки в пекло лезть. Как знать, что нечистый и его слуга удумали тут за хитрость? Я первым пойду – вы знаете, я и против пули заговорен, и от нечисти. Если уж я из этого логова не выйду, то вам, панове, и носа туда казать не стоит.
Пуховецкий подумал, что если дело только в нечистом, то атаман может идти в мавзолей безо всякой опаски, как на встречу со старым товарищем. Чорный исчез внутри, а через мгновение оттуда раздался крик ужаса и отборная брань атамана, а еще через мгновение из-за резной створки выскочило чудовищной уродливости создание: тощее настолько, насколько не может быть тощим живое существо, со вздыбленной щетиной и с мордой, покрытой редкой длинной шерстью, и налитыми кровью свирепыми глазами где-то в глубине, с огромными и кривыми, покрытыми слюной желтыми клыками. Одним словом, место такой твари было только на фреске Страшного Суда. Но не свершился ли уже этот суд над атаманом, посмевшим нарушить покой обитателей такого зловещего места? Большинство казаков, сняв шапки, начало истово креститься и читать молитвы. Неизвестно, что было бы дальше, но раздался выстрел, и исчадие ада, забившись в судорогах, упало наземь. Пистолет дымился в руках Черепахи, хотя никто не заметил его движения, которым он выхватил оружие из-за пояса. Тут же показался из мавзолея и атаман. Он пошатывался, был сильно всклокочен, его роскошный чуб упал в сторону и болтался наподобие жеребячьего хвоста. Чорный словно не мог остановиться, и то бормотал под нос самые страшные ругательства, то призывал угодников. Убитый же Черепахой зверь оказался самой обычной свиньей, только непомерно отощавшей и одичавшей – старой знакомой Ивана Пуховецкого. По всей вероятности, бедная Хавронья привыкла в своей прошлой жизни обитать под крышей, и теперь, бродя голодной по лесу, приходила в мавзолей, чтобы вспомнить о лучших временах.
Атаман быстро пришел в себя и направился обратно в мавзолей, а затем и вся ватага, торопясь, толкаясь и кряхтя от нетерпения, направилась в узкую дверь мавзолея, внутри которого могло поместиться в лучшем случае четверть казаков. Пуховецкий же совершенно туда не стремился, и, присев рядом, наблюдал, как лыцари выносят из усыпальницы добро, которого там, и правда, оказалось много: несколько старинных мечей и кинжалов, доспехи, дорогие, хотя и немного истлевшие, ткани, украшения и монеты. Слышались шутки, которые казаки отпускали по поводу дамы и война, который уже не мог защитить ни свое имущество, ни свою спутницу. Вскоре из мавзолея с большой скоростью вылетели, один за другим, два черепа, и покатились, как два комка земли, вниз к оврагу. Один из запорожцев, с отсутствующим видом бродивший возле входа, вдруг выхватил саблю, отрубил свинье голову, и принялся поливать вырывавшимися из нее горячими струями крови стены мавзолея, приговаривая: "Вот же вам, черти, вот же вам, собаки!". Кто знает, угнали ли в Крым, привязав ремнями к оглобле, его любимых детей, изнасиловали ли татары его жену, но он, очевидно, больше получал радости от мести татарам, хотя бы и древним, нежели от дележа добычи. Другие казаки в большинстве своем не одобряли действий товарища, пытались его урезонить или подшучивали над ним. Тот, в конце концов, отбросил прямо в сторону Ивана свиную голову, махнул рукой, и, утирая рукавом рубахи слезы, побрел куда-то в сторону. Пуховецкого же, пока он смотрел на катящуюся в его сторону клыкастую голову, осенило. Он подхватил ее, подскочил к стенам мавзолея, принялся поливать их кровью с криками: "Вот какой я бусурманин, вот какой я Абубакар!". Свиная кровь, однако, почернела, загустела, и совсем не хотела литься, так что Ивану пришлось, в конце концов, изо всех сил запустить головой в стену и, вдобавок, еще и плюнуть пару раз на древние камни. Бывшие рядом казаки смотрели на него все так же – с сочувствием.
Когда в усыпальнице остались одни голые стены, Чорный отдал приказание разобрать ее на камни, и перевезти их на плотах в Сечь, где как раз в это время замышлялось строительство большого собора, посвященного Покрову Пресвятой Богородицы. Несколько молодиков, желая показать рвение, немедленно запрыгнули на крышу мавзолея и с удивительной быстротой сбросили оттуда несколько больших, покрытых изразцами плит. Ивана, и самого немало натерпевшегося от крымцев, все же охватила грусть при виде уничтожения древней святыни, которая, к тому же, стала и его приютом. Отрядив на эту работу с десяток человек, отряд сел на коней и поднялся обратно в степь.
Несмотря на то, что Иван завоевал доверие большинства казаков, ехать ему приходилось в том же положении, что и прежде. Разве что изуверское изобретение Черепахи было снято с его ног, а связан он был уже не плетками, а обычными ремнями, которые позволяли ему, с грехом пополам, править лошадью, но не более того. Степь, как и всегда, удручала своим однообразием, особенно с тех пор, как отряд удалился от речки и окружавших ее живописных балок. Каждый раз, поднимаясь на холм, Пуховецкий надеялся увидеть что-то новое, но каждый раз бывал обманут в своих ожиданиях. Однажды только запорожцы приметили вдали беспокойно вьющуюся на одном месте стаю птиц – верный знак присутствия людей – но, лишь немного уплотнив строй, двинулись дальше. Ближе к вечеру стал слышен, очень вдалеке и почти незаметно, какой-то шум. Иван сначала думал, что ему кажется, но шум набирал силу, и постепенно превратился в мощный гул, который странно было слышать в пустынной степи. Когда шум превратился почти в грохот, а источника его все не было видно, Пуховецкий едва сдерживался от того, чтобы подскочить к кому-нибудь да спросить: что же это за чудо. Но по казацким понятиям выглядеть простаком, невеждой, было чуть ли не самым унизительным для лыцаря, и поэтому Иван, снедаемый любопытством, продолжал молча гадать про себя.
Внезапно, однообразное серо-желтое полотно степи оборвалось, и весь отряд запорожцев оказался на краю обрыва, с которого открывался вид на обширную водную гладь, противоположный берег которой был почти не заметен. Точнее, никакой глади не было: вода бурлила, разбивалась на отдельные потоки, затем вновь соединявшиеся между собой, пенилась в водоворотах. Трудно было поверить, что река может быть настолько бурной при такой огромной ширине. То здесь, то там, торчали из воды огромные валуны, самый большой из которых выглядел как настоящая скала, поросшая кустарником и небольшими деревцами. На валунах устроили себе гнезда чайки. Некоторые из птиц мирно сидели на камнях, но большая их часть кружилась в воздухе, с трудом преодолевая порывы ветра. Этот же ветер обдувал замерших на обрыве запорожцев и словно сдувал с них тяжкий зной и пыль степи. Перед ними был самый большой, самый знаменитый, и самый безжалостный из днепровских порогов: свирепый Ненасытец, а иначе – Дед-порог. Все казаки, не сговариваясь, замерли и долго стояли без движения, любуясь открывшейся перед ними картиной. Казалось, что в этом царстве буйной силы природы и вольного ветра нет места ни московскому холопству, ни ляшской бессмысленной спеси, ни крымскому рабству, и только могучие, вольные и неукротимые люди достойны жить по соседству с Ненасытцем. Казалось, что если и установится в этих краях твердая власть того или иного государства, то наместники его первым делом захотят уничтожить Дед-порог, превратить его в обычное озеро, более совместимое с рутинным сбором налогов и чиновничьей волокитой.
Отряд далее двинулся вдоль Днепра, который был, может быть, и не везде так величествен, как у порога, но неизменно живописен. Вскоре Иван с тревогой заметил, что окружающие камыши становятся все выше, а свежий речной ветер постепенно сменяется порывами горячего и влажного, как будто из парной, воздуха. Похоже, предстояло путешествие через всем известные, но мало кем любимые днепровские плавни. Говорили, что обширный плавень окружает нынешнюю Сечь, и, вероятно, именно туда направлялся теперь отряд атамана Чорного. Плавни были настоящим буйством всяческой жизни: камыши здесь достигали невиданной высоты почти в два человеческих роста, деревья – в основном осокори и ивы – если им удавалось удержаться в здешнем влажном грунте, также достигали неправдоподобного размера и толщины, они были редкими островками рассеяны в море камыша. Подвижные обитатели плавней были сколь многочисленными, столь же крупными и сильными. Кабаны здесь водились размером с небольшую корову, и совершенно не боялись людей – скорее, людям приходилось опасаться этих мохнатых клыкастых чудовищ. Птицы, рыбы, олени, бобры и прочие животные также отличались огромными размерами и полным отсутствием пугливости. К сожалению, то же самое относилось и к насекомым. Оводы были здесь размером с шершня, и даже ударив со всей силы ладонью по такому чудищу не всегда можно было убить его. К счастью, они никогда не нападали на людей стаями более ста-ста пятидесяти мух. В плавнях, даже в прохладную погоду, неизменно висел маревом удушливый жар, пахнущий водорослями, рыбой и гниющей растительностью. Одним словом, хотя плавни и считались раем для охотников и рыбаков, Ивану почти стало дурно при мысли, что ему предстоит много часов подряд болтаться связанным в седле, задыхаясь и обливаясь потом, в полной беззащитности перед исполинскими слепнями и комарами. Увы, но именно так и случилось. Через пару-тройку часов этого путешествия (может, и через полчаса – Иван быстро потерял счет времени) Пуховецкий начал вполне искренне сожалеть о том, что так осторожно вел себя во время расстрела ногайского стойбища, да и то сказать – Игнат мог бы душить его и по-тщательнее. По телу Ивана текли струйки крови из прокушенных оводьями мест, они уже даже не чесались и не болели. Эти струйки смешивались с каплями пота и стекали на спину лошади, которой, с ее обильной шерстью, приходилось ничуть не лучше, чем Пуховецкому. Черепаха и другие ехавшие поблизости старались, как могли, отгонять от Ивана крылатую нечисть, но лишь до тех пор, пока сами не истекли потом и не были изъедены мухами до потери человеческого облика. Впрочем, матерые казаки гораздо лучше переносили все эти тяготы, чем "хлопцы". Пуховецкий уже начал задумываться об очередном бегстве, которое теперь уже наверняка не могло закончиться благополучно, но любой исход казался приятнее нынешней пытки. Он тупо уставился на стену камыша, из которой высовывалась то морда здоровенного зайца, смотревшего на Ивана бессмысленным и наглым взглядом, то раскормленный круп какого-то большого и мохнатого зверя, жадно чавкавшего и преспокойно размахивавшего хвостом перед самым носом Пуховецкого. Помог ему вытерпеть остаток пути все тот же Черепаха, который, подскакав в очередной раз к Ивану, слегка толкнул его плечом и пробормотал на ухо: "Держись, казачина, недолго осталось". Если бы Пуховецкий был способен в эту минуту на отвлеченные мысли, он бы крепко задумался о причинах странного доброжелательства к нему Черепахи, верного атаманского джуры. Но он лишь с благодарностью кивнул головой: эти бессмысленные, в сущности, успокаивающие слова приободрили его. Через четверть часа начался ощутимый подъем, камыш поредел и измельчал, и плавень остался позади.
Насколько ужасен был путь до этого, настолько же замечателен был въезд в Сечь. По крутому пригорку поднималась аллея старых груш, среди высоких стволов и редкой листвы которых солнечный свет струился особенно ясно и мягко, а в кронах негромко шумел ветер. Пространство между толстыми стволами было заполнено кустами вишни и шиповника. В отличие от наполненных всевозможными звуками плавней, здесь царило безмолвие. Казалось, что такая дорога должна вести или к тихому домику, где прошло детство, и где сейчас встретит тебя бабушка, или к той пасеке, куда ходил с дедом, когда уговорил его, наконец, взять тебя с собой.
Вскоре, однако, дорога вышла к предместью Сечи, и его главному месту: бескрайнему гасан-базару. Эта огромная площадь, к досаде Ивана, ничем не отличалась от торжища где-нибудь в Полтаве, а по своей пестроте и разноплеменности напоминала один из от крымских базаров. Значительную часть торговцев здесь составляли сами же казаки, которые носили казацкое платье и были приписаны к куреням, однако занимались, вместо ратного труда, ремеслом и торговлей, за что их никто из товарищества не попрекал, хотя многие жалели. Эти, по запорожскому обычаю, смотрели на въезжающий отряд, который, правда, много потерял в представительности после дороги через плавни, со смесью равнодушия и насмешки. Они снимали шапки перед атаманом, скорее из почтения к его личности, чем по обязанности, но и не думали расхваливать свои товары или завлекать в лавки покупателей, что было гораздо ниже достоинства любого лыцаря. Да и товары в их лавках были простоватые, совсем не те, что могли сейчас привлечь вернувшихся из тяжелого похода героев. Иначе вели себя торговцы из греков, армян, евреев и других народов, которых было на Сечи ничуть не меньше, чем самих казаков. Они старались привлечь внимание к своим товарам как только могли, и хотя обычаи не позволяли им проявлять ту же настойчивость, что на базарах в других местностях, они действовали гораздо решительнее хмурых и равнодушных негоциантов казацкого звания. Да и предпочтения разжившейся добычей сиромашни были им слишком хорошо известны: со всех сторон тянулись к конным казакам кувшины с вином, бутылки с горилкой и свертки дорогих тканей. Атаман и джуры суровыми взглядами предостерегали казаков от преждевременного разгула, но, поскольку более действенных средств в их арсенале не было, до въезда во внутренний кош отряд лишился не меньше трети своего состава. Несмотря на такие серьезные потери, настроение у спутников атамана было приподнятым, что передалось и Ивану – все определенно ожидали заслуженного отдыха после тягот и лишений завершившегося похода.
Основная часть Сечи была отделена от предместья и базара невысоким валом, изрядно заросшим и запущенным. По верху его тянулся деревянный тын, также не впечатляющий не высотой, ни новизной постройки. Прямо в вале было грубо выкопано в земле что-то вроде бойниц, из которых выглядывали маленькие проржавевшие пушечки. Было ясно, что обитатели Сечи возлагали основную надежду вовсе не на эти укрепления, а на непроходимые для постороннего человека плавни, прикрывавшие ее с той стороны, где она не была окружена водами Днепра.
Внутренний кош был малолюден. Большая, круглая и тщательно выровненная площадь в его середине была и вовсе пуста, и только около окружавших ее куреней лениво покуривали трубки или о чем-то переговаривались с пару дюжин казаков. Дорогу отряду, прямо под ногами атаманского коня, и основательно его напугав, перебежал на четвереньках пьяный казачина, наряженный в самые драные отрепья. Пробормотав на бегу что-то похожее на "Вашу вельможность", он исчез в дверях самого ближайшего ко въезду во внутренний кош шинка. Хотя Чорный и не ожидал пышного приема, он был заметно раздосадован таким полным отсутствием радушия и непочтительностью. Брови его сдвинулись, и он раздраженно закурил короткую люльку, быстро перекладывая ее слева направо. Атаман внимательно смотрел по сторонам, словно в поисках тех, на ком можно было бы выместить свое недовольство. Но внезапно раздался оглушающий звук цимбал, скрипок и дудок, и из-за угла выплыл огромный воз, запряженный исполинскими, лоснящимися от жира волами, в гривы которых были вплетены разноцветные ленты, на рогах подвешены бубенчики, а на широченных лбах стояло по нескольку зажженных свечей. На самом возу сидел с десяток музыкантов, которые более или менее умело, но все без исключения с большим жаром, выводили на своих инструментах партии, которые складывались в мелодию зажигательного гопака. У ног музыкантов, по краям воза, сидели казаки, которые ничего не играли, но старательно подпевали, хлопали в ладоши, и являлись, очевидно, самыми большими здесь поклонниками Орфея. Эта колоритная повозка была окружена толпой из многих десятков, может быть, и пары сотен запорожцев, которые, в меру своего возраста и нрава, или просто шли рядом, или, сбросив кафтаны и папахи, плясали, что было сил. Лицо атамана просияло. Впереди толпы шли несколько богато и небрежно одетых старых лыцарей с прекрасными пистолетами и саблями, некоторых из которых Пуховецкий, кажется, даже успел увидеть в свое время на Сечи. Увидев их, Чорный резво соскочил с коня и кинулся в объятия своих старых товарищей. "Умеем встречать, бродяга, умеем, скурвый сын!" восклицал кто-то из них, другие тоже кричали что-то, чтобы выразить свою радость от встречи. Атаман отшучивался, хлопал друзей по плечам, а кому-то и давал основательных тумаков – те не оставались в долгу. Наконец, Чорному поднесли серебряный кубок с горилкой, который он, под громкие крики всех собравшихся, церемонно выпил и бросил оземь. Другие казаки, особенно из атаманской свиты, тоже смешались с толпой встречавших и начали обниматься с кем-то так же душевно, как и Чорный со своими товарищами. Пуховецкий же оставался чужим на этом празднике, на него никто не обращал внимания. Даже верный Черепаха куда-то исчез и не помогал более Ивану. Но напрасно тот думал, что все забыли про него – про пленника хорошо помнил атаман, который, не потеряв трезвости ума во всем радостном угаре встречи, распорядился приковать Пуховецкого к пушке, не давая, однако, указания бить его. Решение судьбы Ивана откладывалось, таким образом, на неопределенный срок. За неимением в то время на Сечи других преступников, а может и за нежеланием их строго наказывать, Пуховецкий оказался единственным узником пушки, и сидел около нее в полном одиночестве. Поскольку пушка находилась на почтительном расстоянии от площади коша, в одном из удаленных участков валов, Иван довольно долго сидел там один, не привлекая ни чьего внимания и поедая из большой деревянной тарелки салмату, но мог, в то же время, наблюдать с возвышения вала почти все, происходившее на площади и вокруг нее. Спускался прекрасный южный вечер, когда дневная жара спадала, но ночной холод еще не вступал в свои права. Из степи веяло ароматом десятков трав, которые приносил с собой легкий, теплый и освежающий ветер. Сами степи Пуховецкий мог видеть со своего возвышения на десятки верст вокруг. Он долго смотрел на садящийся в лужу тумана огромный, оранжево-красный шар солнца. Но гораздо любопытнее Ивану было, после стольких лет отсутствия, посмотреть на столь желанную когда-то, столь привычную после, и столь незнакомую теперь Запорожскую Сечь, и это была далеко не та Сечь, из которой он ушел когда-то в свой завершившийся во вдоре Ильяша поход. Самым большим отличием было почти полное отсутствие старых, матерых и заслуженных казаков, и непомерное количество сиромашни, вчерашних мужиков, которых в прежние времена и в чуры бы не каждый взял – то самое, что бросилось в глаза Ивану еще на ногайском стойбище. Среди них, и это было видно даже за много саженей, с вала, полностью верховодили соратники атамана Чорного, которые ни за что не смогли бы взять такой власти над испытанными товарищами. Это было заметно даже в нынешней разгульной кутерьме и в спускавшихся сумерках. И все же, вид гуляющей Сечи с ее огнями, веселой музыкой и песнями была притягателен, будил воспоминания, и у Ивана приятно и немного тоскливо сжималось сердце.