– Да ты что, Юрка, стервец, в конец спятил?! – поняв, наконец, откуда донесся выстрел, закричал не на шутку рассвирепевший Шереметьев, – Ведь это же посол! Давно ли у вас, у Долгоруких, завелось послов убивать? Свой род позоришь, страдник, так хоть мой пожалей!
Могучий князь Борис со сжатыми кулаками наступал на виновато пятившегося худощавого Долгорукова, пытавшегося спрятать дымящийся пистолет за спину.
– Ты это, Борис, ты послушай… Вот кого ты больше жалеешь: своих служивых или этого косоглазого? Известно ведь, зачем крымцы перед битвой послов запускают, не для дела… А вот ежели ты велишь сейчас же его обратно в татарский лагерь отправить, то… Что же будет, Боренька?
Шереметьев смотрел на Долгорукова взглядом, отражавшим одновременно презрение к действиям князя Юрия и уважение к его уму. Но Борис Семенович явно остывал.
– То-то же, Боренька! Теперь веришь, что татары завтра же на нас пойдут?
Шереметьев только криво ухмыльнулся.
– Ладно, вроде обо всем переговорили, – сказал он, наконец, медленно и негромко, – Давайте, что ли, повеселимся напоследок, авось не у царя во дворце!
Приготовления к пиру начались немедленно, и пока слуги торопливо накрывали столы во дворе, князь Долгоруков, незаметно подойдя к Матвею, тихо произнес:
– Эх, капитан, знать бы заранее, что так вот выйдет – можно было бы мальчишку и пожалеть…
– Князь Юрий, а чего бы тогда посла было не пожалеть?
– Посла?.. – задумался не на шутку Долгоруков, – Эх, и правда…
Князь досадливо махнул рукой и крякнул.
Маховик празднества неумолимо набирал обороты. Несмотря на жестокое расхищение, случившееся всего пару дней назад, погреб князя Шереметьева по-прежнему хранил множество бочек столового вина и сделанных на нем настоек, чудного зелья перегонки майора Драгона, не говоря уже о нескольких видах медов и пива. Все это, еще задолго до появления на столе съестного, было в изобилии принесено и выпито, отчего во дворе полковой избы быстро установился дух милого, хотя и шумного, дружеского общения. Ему способствовал и случившийся неожиданно в конце дождливого и неприветного дня теплый и солнечный вечер. Закат радовал глаз всеми оттенками красного, розового и рыжего, легкий ветерок негромко шумел листвой, кричали пролетавшие невысоко стрижи. Все травы и цветы, полевые и лесные, как будто решили в это время издать самый сильный свой аромат, и смесь получилась опьяняющая, тревожная и волнующая.
Князь Борис Семенович, как оказалось, давно готовился к этому вечеру, поскольку иначе невозможно было объяснить исключительную выучку всех участников действа. Первым делом, перед гостями появились мальчишки-трубачи и барабанщики одновременно из всех рот, наряженные в немецкое платье, которые, вызывая гомерический хохот собравшихся, маршировали из угла в угол двора, очень слаженно играя на всех своих инструментах. Полковник Бюстов, сперва заворожено следивший за этим оркестром и шептавший "Гроссартиг!" и "Толль!", затем пришел в недовольство, не понимая, отчего все смеются над мальчишками. Оркестр удалился, однако долго еще, пока все во дворе не пришло в окончательное пьяное смятение, они возвещали смены блюд.
На смену немецкому оркестру явился самый настоящий скоморох с наряженной в юбку козой и небольшой смышленой медведицей, которые уже по самой своей неожиданности после предыдущего выступления вызвали взрыв хохота. Роль козы заключалась в том, чтобы бить копытом, трясти раздраженно головой и, время от времени, поддевать рогами медведицу – одним словом, рогатая изображала рассерженную супругу. Сама же медведица могла делать, по знаку скомороха, самые невероятные вещи. Она сперва поприветствовала собравшихся земными поклонами во все стороны, а потом, взяв на плечо палку, стала с ней расхаживать, как солдат-новичок. Устав от этого, медведица повалилась на землю, растянулась по ней как мохнатый ковер, а затем поднимала то лапу, то голову по приказу скомороха. Затем она принялась изображать целомудренную невесту перед зеркалом, и до того точно, что князь Шаховской начал от смеха сползать под стол, и был вытянут оттуда только совместными усилиями обоих соседей. Кроме этого, очень неплохо удавалась хозяйке леса роль приказного судьи, который с громким ревом выносил решения о порке, и тут же приводил их в действие, несмотря на визг оскорбленной козы. По окончании представления, медведица с большим добродушием общалась со всеми желающими, танцевала и боролась, а с особенно большой охотой пила все предлагавшиеся ей напитки.
Затем явились местные музыканты из окрестных деревень, и начали играть протяжные и грустные песни, которые сначала заставили многих всплакнуть, но потом надоели, и от артистов потребовали сыграть чего-нибудь повеселее, а когда те исполнили эту просьбу, все пустились в пляс. Плясали служивые долго, до полного истощения сил – и собственных, и сил музыкантов. Однако немного передохнув и выпив еще не по одной кружке, дворяне пришли в воинственное настроение, и сначала громко проклинали противников и грозили им, а затем решили устроить поединки на саблях. Первыми вышли в круг самые молодые, включая сыновей Шереметьева, а дворяне постарше солидно наблюдали за боями со стороны, но потом и они втянулись. Поскольку все бойцы были сильно навеселе, многие поединки принимали ожесточенный характер, и несколько их участников получили весьма серьезные раны. После того, как одному из дворян никифоровой сотни отрубили пол-мизинца, князь Шереметьев раздраженно заметил, что пора заканчивать, иначе биться завтра с литовцами и татарами будет некому. Но унять разошедшихся служивых было не так просто: многие вспомнили старые обиды и местнические счеты, и поединки, начавшиеся как шуточные, грозили перерасти в настоящий бой. Выход из положения нашел, неожиданно, майор Драгон, который выскочил между готовыми сцепиться дворянами со шпагой наголо, и предложил выяснить, кто лучше фехтует: скотские немцы или русские? Московиты немедленно забыли о своей распре и задумались, кого бы выставить против разбушевавшегося немца. Они, разумеется, предлагали Филимону биться на саблях, но тот наотрез отказывался, а умельцев фехтования на шпагах среди дворян было немного. Тогда вперед вышел Матвей Артемонов и сказал, что доводилось ему, некогда, держать и шпагу в руках. Наиболее знатные из дворян поморщились, недовольные тем, что безродный сын боярский из далекого городишки будет отстаивать их честь, но в основном все обрадовались, поскольку проигрывать чужеземцу на глазах у сотни человек никто не хотел, а если эта участь постигнет Матвея – ну что же, никто многого от такого выскочки и не ожидал. Противники встали друг перед другом, раскланялись и начали поединок. Драгон фехтовал прекрасно, но, как показалось Матвею, дрался не в полную силу, и именно для того затеял этот бой, чтобы проиграть его, и тем успокоить и обрадовать собравшихся. Артемонова, однако, такие поддавки совсем не устраивали, и он, выяснив, когда именно шотландец действует не в полную силу, воспользовался этим и так вонзил шпагу ему в закрытую панцирем грудь, что майор отлетел в сторону почти на сажень и, под радостные крики дворян, свалился на кучу изрядно перепачканной навозом соломы. Выражение лица поднимавшегося на ноги Драгона говорило о том, что с этой минуты он начнет драться по-настоящему. Так и случилось – майор начал проявлять теперь все свое мастерство, к которому прибавилось и изрядно злости, и Матвею оставалось только с трудом обороняться, что, впрочем, ему удавалось, и шотландец злился все сильнее и сильнее. Наконец, уловив мгновение, когда сражавшиеся почти одновременно укололи друг друга, князь Шереметьев объявил, что противники достойны друг друга, оба заслуживают победы, но уже устали, а потому самым разумным будет всем вернуться за стол, куда, к тому же, должны были вскоре подать вареных с травами раков. Драгон раздраженно пожал плечами, но спорить с воеводой не стал. Когда все уже готовились разойтись, из-за спин дворян вышел Юрий Алексеевич Долгоруков, который предложил майору провести еще одну схватку. Шотландец с радостью согласился, поскольку был уверен в легкой победе – про Артемонова Драгон знал, что тот учился фехтованию в свое время у его соплеменника, и потому считал Матвея достойным противником, а от князя он многого не ждал. После небольшой разведки, Филимон кинулся на князя, но тут же, после незаметного движения Долгорукова, оказался обезоружен, и с удивлением смотрел на свою шпагу, валявшуюся неподалеку на земле. Еще две схватки закончились тем же, и Драгон, покачивая головой, заявил, что всегда был силен в командовании войсками, а стрелять и биться на шпагах даже его ординарец умеет лучше него, и, пожав с улыбкой руку князю, отправился к столу.
– Юрий Алексеевич! Как ты его! А меня научишь, а князь? – сказал, подбежав к Долгорукову, восхищенный Никифор Шереметьев.
– Не дай тебе Бог, Ника, в ту школу попасть, где я этому научился, – пожимая плечами и скромно улыбаясь, отвечал князь.
К ракам, как и полагается, подали пиво, и сознание выпившего до этого много крепких напитков Артемонова стало основательно мутиться. Происходившее в последующие пару часов он помнил плохо. Вроде бы, кому-то пришла в голову мысль позвать чухонцев, и те играли свою мрачную и дикую музыку, и плясали, прыгая друг через друга и кувыркаясь в воздухе, а один из них потом со зверским выражением лица носил в зубах довольно большое бревно. Князь Долгоруков, пришедший в полное восхищение, заплетающимся языком говорил, что таких мастеров надо не в солдатах держать, а отправить ко двору, государя потешить. Впрочем, Матвей не поручился бы, что это все просто не привиделось ему в пьяном сне. После этого, совсем уже ночью, начался переполох: медведица, очевидно, перейдя свою меру выпитого, свалилась в колодец, и жалобно ревела и плескалась на дне. Матвей с парой других остававшихся на своих ногах участниками пира пошел выручать животное, но поскольку медведица, потеряв голову от страха и пьянства, цеплялась за стенки колодца и всячески сопротивлялась попыткам ее спасти, возиться пришлось очень долго, так что Артемонов почти протрезвел и совершенно выбился из сил. Когда мохнатая все же оказалась на свободе, Матвей прилег под ближайшей елкой и проспал около часа.
Проснулся он совершенно трезвым, а хмельное воодушевление сменилось ознобом, головной болью и подавленностью. Было уже почти светло, и утро было холодным и сырым, совсем не похожим на прошедший теплый и ласковый вечер. Порыв ветра сорвал капли росы с еловых лап, и щедро окатил ими Артемонова. Лес мрачно зашумел. Природа, и внутри, и снаружи, как будто отнимала то, что дала Матвею накануне. Решив отвлечься от мрачных мыслей, он пошел проверять солдатские караулы поблизости от крепости. Замерзшие и мокрые от росы служивые, стоявшие на посту все то время, пока начальные люди пили и развлекались, бодро улыбались капитану, и шепотом сообщали ему, что ночь, слава Богу, прошла хорошо и без происшествий. В одном месте, где лес подходил совсем близко к крепостным стенам, Артемонов остановился, и стал разглядывать цитадель, которую совсем уже скоро ему, вместе с этими вот стоявшими в карауле ребятами и спавшими мертвым сном дворянами, придется брать приступом. За время осады, казалось бы, Матвей изучил каждый покрытый мхом камень и каждую росшую на вершине башен березку, но теперь он смотрел на крепость новыми глазами. Как всегда перед боем, а сейчас еще и страдая от похмелья, ему казалось нелепым и думать о том, что стоящую перед ними задачу возможно выполнить. Ну разве не ясно, что под огнем осажденных, да к тому же ожидая каждую минуту удара в спину от татар, невозможно будет подойти к стенам на нужное расстояние и, тем более, сделать все, так уверенно задуманное вчера на военном совете? А даже если и подберутся солдаты к стенам, то не только ли для того, чтобы там их уже наверняка перестреляли, перебили камнями и обварили кипятком? Подумав об этом, Матвей словно ощутил поток этого самого кипятка, обжигающий его снаружи и внутри, и он задрожал, то ли продрогнув, то ли от волнения, то ли от того и другого вместе.
Отвлечься от мрачных мыслей Артемонову помогло появление князя Долгорукова с небольшой свитой. Юрий Алексеевич выглядел вполне свежо, и ничто не напоминало о том, что еще пару-тройку часов он мог самостоятельно передвигаться лишь с большим трудом. Впрочем, зная князя, можно было предположить, что он не столько был пьян, сколько притворялся таковым. Подумав, что Долгоруков, как и он сам, решил до рассвета осмотреть караулы и общую обстановку, вместо того, чтобы отпаиваться квасом в избе у Шереметьева, Матвей ощутил чувство приязни к этому хитрому и коварному, но преданному делу воеводе. Долгоруков, заметив Артемонова, с дружелюбной улыбкой поприветствовал его и подъехал ближе.
– Как дела, капитан?
– Пока все в порядке, твоя княжеская милость – сделав ударение на слове "пока" усмехнулся Матвей.
– Все так и будет, поверь. Есть у меня чувство, что с вами сегодня будет удача боевая. Не оставят вас архангелы-архистратиги и Пресвятая Богородица.
Матвею благодарно кивнул головой и перекрестился, хотя ему совсем не понравилось выражение "с вами", а, кроме того, он хорошо помнил, что когда в прошлый раз в разговоре с ним князь перешел на высокий штиль, закончилось все печально.
– Ты, главное, помни мои советы, и старайся исполнять, что вчера на совете решили, и за другими следи, чтобы тоже исполняли. Перво-наперво, в тысячный раз скажу: не бросайтесь сами на татар. Боюсь я тут за Никишку Шереметьева, понесет же его нечистая вперед, и отец не остановит, мягок… Кого следить, что ли, за ним приставьте, из родовитых дворян – другого не послушает. И второе – за литовцев не принимайтесь, пока с татарами не закончите. Но полк непременно на случай вылазки в запасе держите. Да хорошо бы, чтобы сотенные с немцами не собачились, а заодно везде действовали, но стар я уже, чтобы в такое чудо поверить.
Прощально-наставительные ноты в голосе князя не на шутку испугали Матвея: неужели Догоруков собирается уехать перед самым боем? Но тогда не надо быть провидцем, чтобы представить, как без разумного и спокойного слова князя, и самого его успокаивающего всех присутствия, планы приступа, уже несомненно, провалятся.
– Князь Юрий, а что же ты сам… Никифора бы и взял на себя, да и остальное…
Долгоруков довольно надолго замолчал и задумался, а затем подъехал совсем близко к Матвею, и тихо произнес:
– Знаешь, Матвей Сергеевич, почему государь меня лучшим из своих воевод считает, и в большой милости держит? Потому, что я всегда знаю, когда нужно приехать, и когда – уехать. Сегодня я вам только помешаю, капитан, если останусь. Бог не выдаст – и без меня справитесь. Будь здоров!
Князь со свитой быстро исчез в чаще леса, а Матвей молча глядел ему вслед. Но долго предаваться раздумьям было некогда: с окрестных холмов уже слышались боевые крики и завывания татар и ржание их коней.
***
Братик, дорогой! На тот случай если ты, когда-нибудь, прочтешь это письмо, обращаюсь к тебе, но уже без титулов, ибо отправлять это послание в ближайшее время, а вернее всего – никогда, мне не придется. Откровенно говоря, воспринимаю эту писанину как своего рода дневник, и вести его я начинаю для того, чтобы просто немного отвлечься от однообразных и тягостных дней нашей осады, да и не забыть, как держать в руках перо. Можно было бы начать с того, что крепостная наша жизнь отнюдь не изменилась к лучшему за прошедшие недели, но это будет пустой тратой слов, поскольку ты и сам легко придешь к этому заключению. Нет, даже не по мрачности описываемых событий, а по тому каким языком они будут описаны – желания шутить у меня, братец, заметно поубавилось, а главное, что поубавилось и способности это делать – долгое голодание влияет на разум не лучшим образом, и чувство юмора, как явно лишняя его способность, ослабевает, по мои наблюдениям, одной из первых. Впрочем, если сподобит меня Господь на какое-то веселье, то и я его гнать не стану. Ну, давай же к делу. Азиатские пиры, про которые я упоминал в прошлом своем письме, продолжались, пожалуй, с неделю, а потом с провиантом стало становиться все хуже, да с такой скоростью, что вскоре уже пришлось рассылать дозоры по мещанским домам в поисках муки и зерна. Наверно, голод и скука постепенно делают из меня философа, но я никогда не устану поражаться тому, насколько плохие перемены происходят всегда быстрее хороших. Не буду живописать мрачных картин, вроде умерших с пучком лебеды во рту детей, или превратившихся в скелеты некогда прекрасных женщин, поедающих крыс и голубей – до такого пока не дошло. Однако и то, что есть сейчас, отнюдь не легче. Точнее, правильнее будет сказать, что это нелегко, поскольку что легче, а что тяжелее, можно будет понять лишь тогда, когда мы выпьем чашу голода до дна. Впрочем, есть надежда, что до этого попросту не дойдет из-за того, что московиты, которые, по привычке, нас опасаются, решатся, наконец, на приступ. Так вот, сообщаю тебе, Сигизмунд, что голод обладает свойством невыносимо растягивать время. С утра уже просыпаешься голодным, но заставляешь себя несколько часов еще не есть, поскольку с утра голод хоть и неприятен, но переносим, а вот ближе к ночи он начинает терзать по-настоящему. Затем каждому предоставляется выбор: съесть ли свою жалкую порцию сразу, или растянуть ее на два или на три приема, но последнее означает лишь растягивание мучений, поскольку каждая такая, с позволения сказать, трапеза, в основном только усиливает чувство голода. И даже не голода, а какой-то внутренней неудовлетворенности и тоски. Представь себе, тосковать можно не только из-за неразделенной любви или медленного продвижения по службе! Таким образом, весь день делится на полосы, в одни из которых страдаешь собственно от голода, а в другие – от этого самого полуголодного состояния. Но и те, и другие полосы длятся чрезвычайно долго, и это в крепостишке, где и сытому человеку решительно нечем заняться часов эдак двадцать в сутки. Сам понимаешь, какими добряками стали мы все от такой жизни, и с какой милой галантностью общаемся теперь друг с другом. Предпочитаем, разумеется, не общаться вовсе.
Но, чувствую, письмо мое становится даже мрачнее, чем я предполагал, и, поскольку добавить про крепостную жизнь мне особенно нечего, попробую описать тебе, Сигизмунд, вражеское войско, во всяком случае, как оно видится отсюда, из крепости. Это, вне всяких сомнений, орда, а никакое не регулярное войско, однако орда, нарядившаяся частью в европейские одежды, а частью оставшаяся в привычных пестрых тряпках и кожухах мехом наружу. Одним словом, представь себе кого-нибудь из хорошо пограбивших казаков, нацепившего на себя, по их привычке, что-то из одежды каждого из встретившихся на пути народов: гусарский ментик, боярскую шапку, татарские сапоги, ну и еще что-то вроде черкесского плаща с подвешенными патронами. Вот это и будет в самом его непосредственном виде войско боярина Шереметьева – да-да, твоему брату, Сигизмунд, противостоит не безродный стольник, а глава виднейшего рода, бывший фаворитом царя Алексея еще в начале этой войны. Но нет сомнений, что князь Борис знатно провинился, раз его, несмотря на всю родовую честь, отправили осаждать эту полуразвалившуюся груду камней. Так вот, под началом князя состоит несколько сотен дворянской московской конницы, этих прямых наследников Батыевой орды, но наряду с этим и шквадрона рейтар, отличимых от наших только по пышным бородам, да московским кафтанам. А так – настоящая рейтария, как бы не казалось это странным. Не удивлюсь, если где-то у них припасена и гусарская рота – говорят, наш главный недруг, князь Хованский, буквально помешался на этом роде войск в последнее время. Впрочем, с таким дивом, как московские гусары, я пока не встречался, так что есть смысл пожить еще немного, чтобы все же его увидеть. Примерно так же дело обстоит из пехотой, где наряду со стрельцами – бледной и диковатой копией гайдуков – у московита есть немало и солдатских рот с превосходными мушкетами. Ей Богу, отмени князь Радзивилл хотя бы пару званых вечеров, все литовское войско на сбереженные деньги можно было бы вооружить такими же, да еще и коронным бы осталось. Часть из солдат, как говорят, при лошадях, так что определим их, пожалуй, в драгуны. А дальше оставим ненадолго шутки, поскольку, и в этом московиты себе не изменили: пушечный наряд у Шереметьева имеется такой, что за полчаса может разнести наши ветхие стены от башни до башни. Не знаю, осознает ли сам боярин, какой сокрушительной силой командует, но каждый вечер молюсь, чтобы Бог послал ему в этом вопросе полное неведение. Зная просвещенность московских бояр, надежда на это есть самая основательная. Весьма странно, что московское войско не поддерживают низовые, поскольку мы не видели до сих пор ни одной битвы в Литве без их участия. Было бы, однако, слишком самонадеянно с моей стороны считать, что я знаю все про вражеские отряды – быть может, наши бывшие подданные и стоят лагерем где-то поодаль. Ох, и заплатят же московиты однажды свою цену за эту помощь, как и мы платили веками за помощь против турок и татар.
Ты, Сигизмунд, можешь задаться вполне резонным вопросом: откуда твоему брату известно так много про москалей? Конечно, я мог бы ответить, что всегда был непревзойден в вопросах разведки, и я бы не соврал, однако в данном случае есть и еще одно обстоятельство, оставляющее нам хотя бы небольшую надежду. Дело в том, что каким-то чудом в этом медвежьем углу оказался когда-то немецкий инженер (мало сомнений, что это был именно немец), которому, по еще более чудесному стечению обстоятельств, отпустили достаточно средств и времени, чтобы оборудовать в крепости и вокруг нее систему подзорных труб и зеркал, в которые можно видеть все, что делают осаждающие, особенно в том случае, если они недостаточно умны, чтобы найти и снять с деревьев наблюдательные зеркала. Кстати, найти их почти что невозможно, даже если и знать про их существование. Так вот, благодаря этой немецкой хитрости я, никуда не выходя из крепости, знаю про действия противника едва ли меньше самого Шереметьева. Насколько возможно в нашем истощенном состоянии, мы, разумеется, пользуемся этим преимуществом, в основном для того, чтобы рушить шанцы, которые москаль без большого разума, но с большим старанием непрерывно роет в окрестностях нашей неприступной цитадели. Разумеется, благодаря волшебным зеркалам, нашим не только удается ускользнуть незамеченными, но еще и держать московитов в полном неведении, кто же разрушает плоды их усердного труда. Даже боюсь представить, кого они в этом обвиняют, и что про эти загадочные события думают. Не могу не похвастаться: один раз получилось захватить целый склад гранат, который их пехотный капитан припрятал в окопе, прямо возле стен. И должен, но уже с грустью, признать, что мы такими грантами не только не снабжаемся, но и впервые в жизни, благодаря князю Шереметьеву, их видели, а раньше я такие разглядывал только на страницах голландских учебников военного дела.
Однако это, братец, был, пожалуй, самый крупный наш успех по части хищения припасов неприятеля, поскольку в остальном расхищать нечего, иной раз хочется и своего оставить на бедность. Зато конских кормов в каждой вылазке добывали предостаточно, и скудную нашу кавалерию, благодарение Богу и зеркалам, удалось почти всю сохранить.
Но… Думается мне, что все эти затеи с подзорными трубами едва ли помогут, и все это – как мертвому припарки. Разобьют московиты из пушек стены, и подойдут, даже и без шанцев, к крепости, а дальше… А дальше, братец, почти некому будет им противостоять: регулярного войска у меня три-четыре сотни человек, да и те истощены и давно уже мысленно сдались и приняли присягу узурпатору Алексею – и дай Бог мне ошибиться. К мещанскому же ополчению сказанное относится в еще большей мере. Прости, Сигизмунд, я не нарочно оставлял эти приятные мысли напоследок, просто хотел, и, видимо, против воли, оттянуть по возможности обращение к таким печальным материям. Соедини теперь две части в одно целое: терпеть все лишения приходится почти безо всякой надежды на победу, и это их никак не облегчает. (A propos: мороз и снег здесь нередко бывают уже с конца августа, что, безо всяких сомнений, скоро сделает нашу жизнь еще краше).
Сигизмунд! Я вдруг понял, что совершил непростительную ошибку, и за все письмо ни разу не упомянул пани Пронской – исправляю ее сейчас с прибавлением, что сделал так не сознательно, а лишь потому, что мысли о прекрасном поле окончательно покинули меня еще с пару недель назад, и в общем, к некоторому моему облегчению. Женщины тут все превратились в какие-то иссохшие мотки тряпья, вызывающие разве что жалость, и это, судя по их взглядам, кажется, взаимно.
Братишки наши! По своей безмерной глупости и гордыне, обещал я им яблочных леденцов, обещал и сам быть на Рождество, не зная, что через месяц-полтора буду вспоминать их как ангелов, осенявших меня в прошлой и лучшей жизни. И все же, не теряю надежды увидеть и тебя, и их. На каком только свете?
Любящий вас
Казимир