bannerbannerbanner
полная версияТишина

Василий Проходцев
Тишина

Полная версия

Часть пятая

Глава 1

Через мгновение после того, как степное солнце вновь потухло над Иваном Пуховецким, ему вновь пришлось прийти в себя, и нести тяготы жизни, с которой он столько уже раз распрощался. Пробуждение оказалось до того тяжелым, что, сравнивая с тем, как приводила его совсем недавно в чувство ногайская шаманка, Пуховецкий вынужден был сделать выбор в пользу ее способа. Казаки безжалостно плотно привязали Ивана к какому-то старому, заостренному сверху пню, торчавшему от века на берегу худосочной степной речки. Каждый сучок, каждый изгиб коры проклятого пня Пуховецкий явственно ощущал своей спиной. Если бы джуры с их холопским усердием привязали его чуть слабее, рассуждал про себя Иван, все равно бы он не сбежал. Кроме всего прочего, пень стоял на совершенно ровном месте поодаль от реки, не защищенный ни деревцем, ни кустиком. Высоко уже взошедшее солнце не жалело никого, а бывшему долго без сознания Ивану напекло голову так, что он, через минуту после пробуждения, вновь был в шаге от обморока. Пуховецкий хотел сплюнуть, но рот его совершенно пересох. Прямо перед ним, против солнца, сидел на каком-то еще менее приглядном пне Чорный, а по обе руки от него стояли Нейжмак с Игнатом. Если эти двое еще подавали признаки усталости от жары, то атаман был на редкость бодр и свеж, и даже, на удивление, почти весел. Он в упор смотрел на Ивана. Взгляд атамана вовсе не был суров или злобен, но Пуховецкий все же предпочел бы, чтобы так на него смотрели как можно реже. Вокруг этой троицы, расположившись так, как обычно делают это зрители в ожидании представления, собрались почти все казаки чорновского отряда.

– Очнулись, пане? – произнес, наконец, атаман. Иван решил промолчать.

– Ну, стало быть, поговорим, – Пуховецкий, от греха, решил молчать до тех пор, пока Чорный не задаст ему какого-то определенного вопроса. Тот и последовал.

– Когда же ты, сударь мой, решил продать веру Христову и поднять руку на христиан?

– Не только не предавал Святой Веры, атаман, но и в басурманском плену ее хранил, несмотря ни на какие тяготы. На христиан же никогда руки не поднимал. А вот поганых да ляхов, мосцепане, столько перебил, что и не упомню. Сам я природный казак, был на Сечи, да на походе ногаи меня взяли, продали в Крым, там и просидел я в яме немало два года. Потом бежать сподобил Господь…

Чорный поощрительно кивнул, но как только Иван собрался продолжить свой рассказ, атаман перебил его и обратился ко всем присутствующим:

– Товарищи, мосцепане, кто-нибудь на Сечи его милость видал?

Казаки начали, старательно прищуриваясь, вглядываться в лицо Ивана, как будто до этого не смотрели на него полдня, и в основном отрицательно качать головами или бурчать что-то неопределенное. Вопрос атамана был с расчетом, и расчет этот был плох для Пуховецкого. Пробыл Иван на Сечи до плена совсем недолго, и было это немало уже лет назад – по той скорости, с какой менялось население Сечи, особенно в последние неспокойные годы, почти никакой вероятности найти казака, знакомого с Иваном, не представлялось. Но важнее было другое. Когда Пуховецкий больше пришел в себя и имел возможность внимательно осмотреть чорновское воинство, он был удивлен и его одеждой, и вооружением, да и всем его видом. Перед ним стояли в основном вчерашние деревенские мужики, самые настоящие гречкосеи, одетые и вооруженные, чем Бог послал. Если у кого-то из них и оказывался получше мушкет или покрасивее шаровары, то чувствовалось, что приобретены они недавно, всего вероятнее – в этом же походе. Неудержимая жадность казаков к скудным ногайским пожиткам также наводила на размышления: едва ли матерые сечевики стали бы с таким жаром делить овечьи кожухи да неказистые ногайские мечи. Такой знаменитый атаман, мог бы собрать дружину и покрепче, размышлял про себя Пуховецкий. Чорный, тем временем, словно почувствовав мысли Ивана, поощрительно кивнул ему головой, словно подтверждая: разумеется, не всем какзакам знать друг друга, и ничего тут нет особенного.

– А как же ты, пане, бежал, и как к едисанцам прибился?

Пуховецкий ненадолго погрузился в размышления. Излагать сейчас истинную историю своего бегства из Крыма казалось ему плохой идеей: долго, неправдоподобно, да и невыгодно – зачем бы это природный казак стал выдавать себя за сына московского царя? Главное, что по устоявшейся у Ивана привычке никогда не говорить сразу правду, мысль выложить Чорному, как на духу, все, что происходило с ним в эти почти невероятные несколько дней, даже не пришла ему в голову. В затуманенном побоями, жарой и страхом сознании Пуховецкого то, что он собирался рассказать, казалось сейчас вполне ясным и заслуживающим доверия.

– Захворал я, батько. Да и до того, у Кафы живя, на поганого неусердно работал. Вот и решил он меня в Перекопе продать, на ров. Долго на телеге вез: чуть я от жары по дороге не кончился. Ну да ничего, доехали. И только мы в Ор начали въезжать, как тут мимо нас карета, а в ней – евнух, да при нем девка. Какого уж султана жена или наложница – того не знаю, а только сильно я ей, атаман, приглянулся.

Иван окинул взглядом всех собравшихся и с удовлетворением заметил, что слушали его с интересом и явным сочувствием. Благодаря этому к Пуховецкому, несмотря на все его жалкое состояние, начало медленно, но верно, приходить вдохновение.

– И выкупила она меня, атаман! За сколько – не ведаю, а уж что золотом платили, это точно. Сам видел, как монеты сверкали. Ну а там проще репы пареной: сбежал я от них. Евнух казаку не противник, быстро я его, мерина, в канаву сбросил, а с хозяйкой уж подзадержался, но в меру – чтобы поганые снова не захватили.

Иван видел, что рассказ его вызывает все больше и больше сочувствия у казаков, и сам приходил в то состояние воодушевления, когда ему сам черт был не брат. Он даже попытался подняться, но тут же был прижат веревками обратно к пню, жестоко ободравшись и исколовшись о его сучки и трещины.

– И жалко было такую красотку бросать, а на ров более того не хотелось – сбежал я, братцы! А там уж что… Плутал по степи, как заяц, и голодал, и от жажды мучился. Вдоль речки все шел, а как понял, что нет моих сил, так наверх в степь поднялся: была не была. Там меня ногаи и подобрали, еле живого. Сперва то, как водится: с овцами вместе посадили голого, да есть давали только отбросы, пить же вовсе не наливали.

Такое несправедливое описание ногайского гостеприимства могло особенно привлечь к Ивану сочувствие лыцарства, да так и случилось: раздались крики поддержки и ругательства в адрес бесчеловечных ногайцев.

– Но и я-то не прост, братчики! Говорю мирзе: знаю я, мол, мирза, тайное место, клад – тебе на всю орду твою хватит. Только, говорю, ты пока вели меня накормить, от овец к людям перевести, да горилки, говорю, не менее штофа поставь – тогда и клад тебе выдам! Ну, а ногайцы народ доверчивый – целовал меня мирза чуть ли не в губы, одежды велел самой лучшей ногайской выдать, да и вообще привечал. А клада, лыцари, никакого у меня не было отродясь, разве что у мамки когда леденцы воровал – степной я бродяга, братцы!

Казаки здесь окончательно перешли на сторону Ивана: раздались крики, свист, улюлюканье, одним словом, вся та поддержка, которую вчерашние пахотные мужики могли оказать такому бравому казаку. Чорный, с тем же добродушно радостным выражением, что было на лице большинства его подчиненных, оглядел всех, а затем сказал с неожиданной холодностью:

– Спасительница-то твоя, Ваня, по-другому сказывает.

Иван еще не успел понять, о какой спасительнице идет речь, но вся уязвимость его рассказа тут же представилась Пуховецкому в полной мере. Конечно, с дюжину казаков видели его в Крыму, и стоило одному из них не полениться и рассказать про Ивана, как всеведущему Чорному в один день стало бы известно, что некий пленник ездит по Крыму со знатным московским посольством. А нет ли и здесь, в чорновской ватаге тех, что видели его на Перекопе? Мысль об этом по-настоящему тревожила Ивана. Не говоря уже о том казачишке, что был вместе с москальским посольством… Однако, смысл слов атамана стал доходить до Пуховецкого и это было важнее всех его мысленных построений.

– Спасительница? – тупо повторил Иван.

Он не знал, что в тот самый момент, когда верный джура Чорного уже готовился удушить его кушаком – ведь не пачкать же об эдакую падаль шашку – на поляну выскочила невесть откуда взявшаяся кудрявая рыжая девушка, стремительно, несмотря на сильную хромоту, подбежала к атаману, упала сама на колени, а колени атамана обхватила с не девичьей силой, и стала громким голосом заклинать Чорного пожалеть Ивана, обещая рассказать про него что-то важное. Чорный поначалу даже немного испугался: откуда это могла здесь, в этом глухом углу, взяться эта рыжая бестия, не кикимора и не утопленница ли? Голос у девушки был не только громкий, но и звонкий, разносящийся на версту по округе, и атаман с раздражением услышал разговоры казаков, которые теперь что есть сил продирались к нему через кусты на этот шум. Игнат же с Нейжмаком стояли в еще большем недоумении и, по своей привычке, без конца переглядывались с дурацким видом. Словно прочитав мысли атамана, девушка вскочила и бросилась, не переставая блажить, в кусты, навстречу приближавшимся казакам. Поняв, что прикончить ее за компанию с Иваном, что было вполне исполнимо в присутствии только двоих слуг, теперь стало невозможно, Чорный поднялся и с перекошенным смесью гнева и неискренней улыбки лицом направился за девушкой. Та же, завидев в кустах приближавшихся казаков и поняв, что жизнь ее в безопасности, кинулась обратно к Чорному, не меняя существа своих слов, но выкрикивая их еще на октаву выше. Старый атаман даже поморщился от этого пронзительного визга и замахал девушке рукой: тише, мол, выслушаем твой рассказ. Он торопливо пошел в сторону казаков, малозаметным жестом призывая Игната и Нейжмака следовать за ним, в то же время громко, успокаивающим отеческим голосом обращаясь к девушке:

 

– Будет, будет кричать-то, красивая! Коль знаешь чего – выслушаем, разберем с товарищами. Не по-лыцарски это – без суда казнить. Да только как выслушаем-то, коли оглохнем? Ты потише, дочка…

Он обернулся и яростной мимикой, не делая ни движения руками, показал двум слугам, что нужно не просто бежать за ним, но и прихватить валявшегося без сознания "Абубакара", после чего уходить без промедления. Если бы многие казаки увидели, что в обнаруженной могиле покоятся вовсе не их боевые товарищи, а простые крестьяне, выдать Ивана за Абубакара, что было очень нужно почему-то атаману, сделалось бы куда сложнее.

Так Матрена оказалась во второй раз спасительницей Ивана, а теперь стояла в паре аршин от Чорного и глядела на Пуховецкого взглядом, говорившим: я, мол, что нужно скажу, только и ты не подкачай. Как и что будет девушка рассказывать казакам, Иван не знал, но мало было сомнений, что рассказ этот может ох как сильно отличаться от его собственного. Но Пуховецкий смело, с победным видом улыбнулся девушке, как самой незаменимой свидетельнице.

Чорный долго переводил свой проницательный взгляд с Ивана на девушку и обратно и, наконец, негромко, с почти елейным добродушием обратился к Матрене:

– Ну, красивая, расскажи нам про этого пана, да смотри – не забудь чего. Очень уж по его шее шашка плачет, если правда то, что мы о нем думаем. Да и шашка ни к чему, а вот колышек отесать для его милости не зря будет, коли тот он, кого мы ищем…

– А рассказывала я уже все, батька, чего это по сто раз повторять? – задиристо, прямо как раньше в московском лагере, прервала его Матрена. Иван не мог про себя вновь не удивиться ее бойкости.

– Да расскажи, дочка, уважь меня, старика. То ты мне да немногим рассказывала, а теперь мы всем товариществом его судить должны. По твоим-то словам всяко он чист выходит, согласен, но не могу я один решать, а всякий из братства должен выслушать, да слово сказать, если нужно – таков уж наш обычай. Может, подкрепиться тебе? Ох, хорошей горилки для тебя, красавица, припасли…

– Не надо, пане. Тут о жизни христианской речь, без горилки решать надо!

Чорный почти восхищенно закивал головой.

– Ну что же… К поганым я как и все попала, ничего особенного: кто только не попал в тот год – таких мало. Сидела я в Кафе на продажу, со всеми вместе на рынке, и вдруг вижу: татары хлопца везут, светленького – как раз он и был. Быстро провезли, да я его запомнила. А потом со мной такое было, что только на Сечи бандуристам петь, и то не поверят. Только хлопца провезли, как пришли на рынок москали, да не простые – знатные. Разряжены, как чучела, бородищи у каждого – до колена, да с косичками, на кафтанах – чуть ли не алмазами шито, а сапоги-то, сапоги – такие только девки татарские носят. А сабли да пистоли ничего бы были, но все изукрашены, как яйца пасхальные – такими бы баб на святки пугать, а не с погаными биться!

Матрена услышала довольный смех и выкрики из казачьей толпы и, решив, что достаточно развеселила лыцарство обличением москалей, продолжила.

– Но вот эти шустры оказались. Как давай татар по базару гонять – заглядишься! Вот так один-то, в кутерьме, ко мне подобрался, да и утащил собой. Хоть их и ловили, но кто же не знает: умеют москали из рук уходить. Утащили к себе на подворье, а потом… чего уж там: снасильничали…

Гневный вздох пронесся над казацкой толпой, многие лыцари схватились за сабли и пистолеты. Чорный недовольно и грустно качал черной головой. Иван сначала было метнул на Матрену удивленный взгляд, но потом принял общее выражение гнева и презрения к москалям.

– А там уж, пане, в ящик меня посалили, да в том ящике из Крыма и вывезли. Чего в том ящике натерпелась – того никому знать не надо. После такого и в гроб идти не страшно. Первый раз уже на степи оттуда выпустили, дали воздуха глотнуть. А везли они как будто важную персону – якобы царевича московского, только они его самозванцем называли и в цепях держали. Кто уж он, каков – врать не буду, не видела.

Удивленный вздох пронесся над толпой запорожцев, Чорный тоже принял озадаченный вид, однако два джуры, менее атамана способные к лицедейству, казалось, стояли с равнодушными лицами.

– Да… а любопытно было, на царевича-то посмотреть! Ну а потом ногаи напали: москалям-то хоть бы что, отбились, а мне стрела в ногу попала – теперь вот хромаю, да и гноится. Ну а пока свалка шла, меня ногай один поперек седла и приспособил, и в орду отвез. Кровью чуть не истекла, да поганые травки знают – шаманка их меня подлечила. Зря вы ее, чертовку, прибили: она свое дело знала. Там я, в кочевье, и была пару дней, а потом и Ваня появился. Сначала голый почти был, в одних лохмотьях, ну а потом по ногайскому обычаю нарядили его – все же гость. Ну да не в шаровары, поди, а во что было. Почему не в ясырь его определили, а гостем почитали – того не знаю. Вроде обычай у них такой, что кого на степи найдут в одиночку, то в плен не берут, а гостем зовут. А этот, видать, так худ был, что и поганые пожалели.

Девушка с явным сожалением оглядела отощавшую, изжаренную солнцем фигуру Пуховецкого, который, после всех его мытарств, и правда, выглядел не слишком внушительно, несмотря на добротную ногайскую одежду. Ивану не очень польстила такая оценка его достоинств, но сейчас это прекрасно шло к делу.

– Да уж одно точно – что никакой он не бусурман. И не убивал никого – а и некого было убивать. Тут ясыря было две старушки, калека, да я. Тех троих перед походом ногаи прирезали, а меня оставили, вроде как про запас. А казаков в их стойбище не бывало, разве что до того как меня привезли – но тогда и Вани тут не было. Вот и весь сказ…

– То-то он водил нас, сучий корень, по болоту полчаса зря! Кому прятать нечего – путать не будет. Да и бежать-то ему от своих для чего? Казак от казака не бегает! А вот кто своих товарищей обворовал, да на верную смерть привел, тот… – на удивление громко и гневно воскликнул вдруг Чорный, потрясая сжатой в кулак рукой, словно почувствовав, что рассказ Матрены поворачивается в ненужную ему сторону, и желая перехватить внимание слушателей. Ему это вполне удалось.

Пуховецкому понравился рассказ Матрены, а особенную радость у него вызвало то, что девушка решила не упоминать о царственном происхождении Ивана, о котором он, под хмелем да не в добрый час, имел неосторожность ей признаться. То ли она сочла это пьяной похвальбой, о которой и поминать не стоит, то ли умолчала умышленно, то ли приберегла до времени – было неясно, однако это было очень на руку Ивану, избавляя его от необходимости выпутываться еще и из этой лжи.

– Ну, что скажешь, Ваня? Ваня… – совсем другим голосом, ласково, обратился Чорный к Пуховецкому – Складно Матрена рассказывает?

– Складно не складно, а все по правде, батько.

– Конечно, складно! Еще бы: вдвоем живым остаться, когда поганые всех православных на стойбище перерезали, да как свиней в одну яму покидали… Может, за складные речи они вас и пожалели, а? Полюбились вы им…

Многие казаки помрачнели при этих словах: видно, живучесть Ивана и Матрены и им показалась теперь, после слов Чорного, странной. Немного помолчав и, не глядя ни на кого, прохаживаясь взад вперед, атаман продолжил тем же ласковым голосом:

– А можно, дочка, и я тебя спрошу кое о чем? Расскажи-ка, как тот хлопец на рынке с татарами ехал? Что же, неужто верхом ехал, да со всадниками?

– Так и было, батько! Только не просто верхом, а ногайками они его перетянули, да держали с двух сторон.

– Хорошо… Эк ты ногайки-то разглядела: не только смышленая, но и глазастая, стало быть. А скажи-ка ты мне, Ваня, ты в седло-то перед телегой пересел, или уже после? И болезнь твоя не помешала ли? А главное, скажи, сокол, давно ли на Перекоп на ров в седле верхом возят? Да еще и с янычарами, не ты ли говорила? Чего же ты теперь про их бусурманскую милость не вспомнила?

Матрена потупилась, а Чорный не дожидаясь ответа ни от кого из них, продолжил, обращаясь к девушке:

– Ну а что же, панночка, сильно он плох был, когда ногаи-то его на степи подобрали?

– Сильно, слабо… Чуть не помер он на степи, да и сейчас нехорош: сам посмотри на него, батька.

– А сама ты, Матрена, за скотиной, говоришь, ходила? Не было ли чего?

– Чего там будет? Навоз почисть, да подои когда… Доила редко, это ногайки сами обычно.

– Ну, и за овцами, стало быть, хаживала?

Матрена недовольно уставилась на Чорного, который смотрел на нее с самым невинным видом.

– Овцы, батько, далеко в степи паслись, версты с три от стойбища. Хотя блеяли так, что и оттуда мы их слыхали. А вот за конями, ходила, бывало – за кобылами да жеребятами, не за боевыми, конечно, батько. С овцами бы было мороки мало: смирные они, добродушные, доить не надо. А вот лошади, батька атаман, те мне задавали жару: то лягнут, то куснут… – Матрена начала быстро стягивать с себя рубашку, желая, вероятно, показать атаману место лошадиного укуса. Казаки заинтересованно придвинулись, а Чорный испуганно замахал рукой.

– Будет, будет, дочка. Ваня, а тебя-то овцы не обижали ли, пока ты с ними-то жил, на степи?

Матрена удивленно поглядела на Ивана. Тот, сидя с отсутствующим взглядом, напряженно шевелил губами, думая, как бы из-за истории с овцами самому не оказаться барашком на заклание у хитроумного атамана. Но тот уже двинулся дальше.

– А как же, Матрена, тех бедолаг зарезали – старух да калеку? Видела ли?

Матрена вынуждена была признать, что свидетельницей убийства крестьян ей быть не довелось.

– Хорошо, а Ваня-то где об ту пору был?

– Где? Да сидел с Чолаком и Сагындыком, горилку ногайскую квасил.

– А это какие же Чолак с Сагындыком? Один лысый, а второй молодой, плечи широкие да нос горбатый черкесский?

– Нет, батька, это два брата-калеки: Сагындык весь переломанный, как Петрушка деревянный ходит. По нему в детстве табун проскакал, а он ничего – выжил. Ну а Чолак сам собой крепкий, да вот на голову… ну, как Сагындык на походку.

Уже не вздох, а вой раздался над толпой казаков, но атаман движением руки успокоил и как будто отвел толпу в сторону.

– Не тот ли это, дочка, был Чолак, который нам могилу христианскую указал, да под пыткой в убийстве признался? И не братец ли его вертлявый, которого мы всем рыцарством по кустам ловили? Молитвы читать мастер. Как собрались резать, так он нам такую обедню пропел… Сидел, говоришь, с ними Ваня?

Матрена потупилась. Атаман же неимоверно быстро утратил благодушие: черные глаза загорелись огнем, он молниеносно выхватил саблю из ножен и резким движением приставил ее к горлу девушки, остановив оружие только тогда, когда оно коснулось уже ее кожи.

– Сидел?! Говори! – взревел Чорный.

– Сидел… – обреченно подтвердила Матрена. И тут же добавила поспешно, как будто слова ее могли что-то исправить:

– Но казаков-то не было на стойбище, батько, это я уж чем хочешь поклянусь. Если были, то где их могилы?

– Еще бы ты их видела – уже спокойно отвечал Чорный. И тут же, словно огретый плетью, атаман взвился и закричал, наклонив перекошенным лицом к Матрене:

– Это крестьян он здесь резал, перед дружками своими новыми выслуживался, а товарищам нашим – старым, испытанным – он, гнида сушеная, еще на степи головы хитростью отсек, и оставил воронью на корм! Лежат сейчас хлопчики голые, мертвые, без погребения, без отходной молитвы…

Теперь атаман и обоим джурам приходилось сдерживать толпу запорожцев уже древками пик и ножнами сабель: как один, все лыцари готовы были броситься на Ивана, осыпая его проклятиями и последними ругательствами. Пуховецкий хорошо понимал натуру атамана, и чувствовал, что последний акт пьесы еще не сыгран, и лучше сейчас промолчать. Так оно и вышло. Немного успокоив свое воинство, Чорный, вновь обретя спокойное расположение духа, обратился к казакам:

– Брате! Нельзя человека, тем более – какого никакого, но казака, без оправдания казнить. Не по нашему это запорожскому закону. Так ведь, пане-товарищи? Вот Матрена говорит, что на Перекопе Ивана видела. А чего же нам, братцы, не спросить товарищей наших, которые в Оре об ту же пору были? Лупынос, Палий! А ну не прячьтесь по кустам, покажитесь перед обществом!

К величайшему ужасу Ивана, из ближайшей рощицы неторопливо выехали на своих добрых конях те самые боярин-евнух и турецкий гусар, которых видел он проезжая орскую крепость вместе с московским посольством.

– А расскажите нам, пан Лупынос, не видали ли вы где вот этого казачка?

Лупынос – он же боярин – довольный оказанной ему честью, неторопливо выкатился на полянку и, со значением оглядев всех присутствующих, церемонно поклонился атаману. Как и любой казак на его месте, Лупынос стремился сыграть свою скромную, в общем-то, роль так, чтобы произвести на зрителей сколь возможно яркое впечатление. Помолчав для солидности едва ли не минуту, он молвил: "А видел, батько!", и вновь надолго замолчал, словно от него больше ничего и не требовалось. Поскольку Чорный, да и все казаки, продолжали вопросительно смотреть на Лупыноса, он продолжил:

 

– Видел его, братчики, с москалями: при москальском посольстве ехал.

– А сам ли ехал, своей ли волей, или везли?

– Того не знаю, батько. А только больно уж большая дружба у него с москалями была, так мне показалось.

Чертов евнух прекрасно видел, как именно везли московские послы Ивана, да и по всегдашней осведомленности казаков наверняка знал всю его историю, однако сейчас предпочитал об этом промолчать. Чорный, выслушав недолгий рассказ Лупыноса, удовлетворенно кивнул головой.

– Это твоя подруга из кареты, Ваня, тебя к москалям свезла, или твой хозяин бывший тебя им продал? Или и всегда ты им служил, пока в бусурменскую веру не обернулся?! Хватит! Сколько гадюке не виться, сколько ей в камнях не прятаться, а всегда каблук найдется ее, гадину, раздавить! Послужил ты и москалю, и Магомету, да только служил ты всегда Мамоне, Абубакар, и ради горсти монет товарищам своим, как свиньям, горло перерезал. Пусть же примет тебя тот бог кому душа твоя черная сгодится!

Поднятый кверху, указующий на того самого, непритязательного бога палец Чорный медленно опустился вниз чтобы дать запорожцам тот знак, которого они долго ждали. Те всей толпой, во главе с Игнатом, двинулись к Ивану, который начал судорожно дергаться и извиваться вокруг своего пня.

– Да, врал, врал! А про тайное место и про клад – не соврал! Есть мавзолей старый татарский, а там золота, серебра и оружия старинного – каждому по пуду. Убейте меня – все пропадет, никому не достанется. А пощадите, пане, так я покажу дорогу.

Иван, ни на что уже не надеясь, выкрикивал эти слова, пытаясь ими, словно веткой от слепней, отмахнуться от разъяренных запорожцев, но эти жалкие слова неожиданно возымели действие, хотя простые казаки и атаман с приближенными восприняли их по-разному.

Первые основательно задумались. Ведь несметные татарские сокровища, да еще и скрытые таким таинственным и манящим образом в древнем мавзолее – это было именно то, о чем большинство из них мечтало в глубине души, представляя себе казацкую жизнь, то, в чем видели они достойное возмещение каждодневному страху плена или смерти и бесконечной скачке под степным зноем. Пока же большинство из них видело лишь обещания старшины, да небогатый улов на ногайском стойбище, который после раздела и основательного разбора атаманом и его присными, отобравшими лучшую долю добычи со вполне благородной целью поделиться с оставшимися на Сечи товарищами, выглядел особенно скудно. Да многими из них, совсем еще молодыми деревенскими парнями, попросту завладело любопытство, что прекрасно читалось на их простодушных лицах. И вот, страшная толпа, готовая на тысячу мелких клочков растерзать Пуховецкого, остановилась, заслоняя его от солнца.

Лицо же грозного атамана при словах "мавзолей" и "золото" изобразило то, чего совершенно никто не мог бы от него ожидать: Чорный был очевидно испуган и растерян. Конечно, лишь тень этих чувств промелькнула в его глубоко посаженных черных глазах, но и это немало удивило Пуховецкого. Однако испуг быстро сменился гневом, и атаман, взмахнув саблей, обрушился на казаков:

– Кого вы слушаете, пане, кому верите? Сволочь эта, чтобы шкуру спасти, сейчас вам и гарем ханский, и казну королевскую пообещает. Думает, пока по степи плутать будем, он из наших рук и улизнет – неужто не видите? И уйдет ведь, а товарищи наши так же тлеть да воронов кормить будут. А каков позор будет нам перед всем войском, ежели он уйдет? Вам всем позор, не мне – я-то человек старый. А ну-ка, Игнат!

Игнат, которого два раза просить было не надо, ринулся к Пуховецкому, замахиваясь кистенем, но на пути его неожиданно, словно бы ниоткуда, возник Черепаха.

– А не упустим, батько! Знаем, авось, как так сделать, чтоб не сбежал. Впервой что ли?

Увидев поддержку со стороны испытанного товарища, и вся казацкая масса преодолела нерешительность и окружила Ивана, отделяя того от атамана и его слуг. Раздавались крики: "Порешить всегда успеем!", "Дозволь, батько!", "Втроем за каждую руку и ногу держать будем!", "Полмесяца без добычи по степи бродим, дай поживиться, атаман!". Атаман, который не обладал сейчас той полнотой власти, что имел бы он в военном походе, вынужден был внимать настроениям большинства. Он успокоительно поднял вверх руки, изобразил понимание, и стал что-то добродушно отвечать разгоряченным казакам. На лицах же Лупыноса, Палия и Игната выступила смесь злобы и растерянности.

– Не сбежит, батько! – уверенно повторил Черепаха, и решительно направился к Ивану. Тот невольно подтянул ноги поближе, но именно ивановы ноги и нужны были Черепахе. Он взял два поясных мешка с завязками, и положил в каждый по пригоршне острых как бритва семян степной травы. Приговаривая, "Да не бойся, казак, мы же не бусурмане, калечить не станем", Черепаха натянул эту неудобную обувь Ивану на ступни, а потом завязал мешки такими мудреными и крепкими узлами, что развязать их и со свободными руками думать было нечего. Даже сейчас, когда Пуховецкий сидел и не пытался подняться на ноги, ему было так больно, что слезы катились из глаз. Только его толстенная, огрубевшая от долгой ходьбы босиком кожа могла выдержать уколы семян, но и она бы, без сомнений, лопнула на мелкие куски, попытайся Иван самостоятельно пойти. Закончив свое дело, Черепаха перерубил ремни, крепившие Пуховецкого к пню, легко закинул Ивана на спину и, отнеся немного в сторону, посадил на мохнатую татарскую лошадку, которую услужливо держали сразу несколько новиков. Еще несколько казаков с суровым видом целились в Пуховецкого из пищалей: попробуй, мол, дернись. Ивану хватило наивности думать, что, коль скоро ноги его приведены в столь беспомощное состояние, ему позволят самому править лошадью, и потянулся к ее мохнатой гриве – узды на лошадке не было. Увидев это, Черепаха, как будто с сожалением, потянулся к своей длинной плети, а потом сделал движение, которого Иван не заметил, но последствия которого почувствовал хорошо: вновь, как и когда-то в Крыму, плеть обвила его руки, притянув их к телу, а Черепаха закрепил ее еще парой узлов на которые он, судя по всему, был мастак. С другой стороны к Пуховецкому подскакал Игнат, и, куда менее ловко, но с гораздо большей жестокостью опоясал его и с другой стороны. Иван, грустно покачиваясь на спине лошади, слегка ткнул ей в бока пятками, от чего сразу несколько дюжин семян немилосердно впились ему в подошвы, и весь отряд, понемногу, двинулся в степь.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru