Перед тем, как Иван очнулся, он долго пребывал во власти сновидений – странных, утомительных и страшноватых. Пуховецкому снилось, что мать почему-то поручила ему поднять на гору большое коромысло с ведрами, ни в коем случае их не расплескав. Недоумевая, почему ему приходится выполнять эту не вполне мужскую обязанность, Иван, припекаемый солнцем, с трудом тащился в гору. Руки его висели на коромысле, и все больше затекали, ведра все сильнее качались, и вот, когда вершина горы была уже близка, он то срывался и ронял коромысло, то ведра вдруг опрокидывались наземь. Сон прерывался на мгновение, а затем начинался снова, но уже где-то у подножия горы. Кончилось тем, что одно из ведер по неведомой причине подскочило вверх, и вся бывшая в нем невыносимо холодная вода выплеснулась вдруг Ивану на голову. И тут Пуховецкий, сделав над собой усилие, проснулся окончательно. Руки его действительно затекли, и затекли не на шутку: они были привязаны жесткими сыромятными ремнями к стволам двух небольших деревьев на высоте аршина в полтора, из-за чего Иван то ли сидел, то ли висел между ними. Несмотря на это неудобство, обстановка его пробуждения была скорее приятной: он сидел в тени огромных деревьев и покрытых нежной листвой кустарников, день был пасмурный и, для степного лета, прохладный. По лицу его, действительно, стекали, приятно освежая лицо, ручейки холодной воды. Но, подняв голову, Иван увидел нечто, заставившее его отшатнуться назад, зажмуриться и замотать головой. Перед ним стояло существо настолько странное, что почти невозможно было представить, что привиделось оно Ивану наяву. Создание было маленького роста, все закутанное в подобие длинной шубы сшитой из самого невероятного набора бесчисленных кусочков кожи и шкуры разных животных , и украшенной то тут, то там небольшими веничками, связанными из разных трав и цветов. На груди его, на простой кожаной веревке, висел то ли собачий, то ли волчий череп. Ноги существа были босыми и совершенно черными, а на голове помещался совсем уж немыслимый убор, состоявший, как и шуба, из кусочков шерсти, пучков растительности, косточек и чего-то еще непонятного. Это сооружение почти полностью скрывало лицо иванова гостя, но снизу все же виднелся маленький, покрытый морщинами подбородок и узкие старческие губы. Существо кружилось на месте, заунывно что-то напевая себе под нос на языке, в котором с большим трудом можно было уловить отдельные ногайские слова, и время от времени припрыгивало в сторону Ивана резко протягивая к нему руки, и тут же отпрыгивало обратно, словно опасаясь приближаться к пленному. Пуховецкий с раздражением подумал, что проснуться и освободиться от назойливых сновидений ему снова не удалось, и закрыл глаза. Но кое-что заставляло поверить в действительность происходящего – от существа, приплясывавшего возле Ивана, исходил до того смрадный дух, что Пуховецкий, успевший за время степного путешествия отвыкнуть от подобного зловония, вынужден был постоянно морщиться и дышать ртом. Иногда порыв ветра доносил до Ивана особенно сильную волну, и тогда Пуховецкий кряхтел, как после стакана горилки, качал головой и удивленно бормотал под нос: "Ох, и крепко же!". Увидев, что Иван пришел в себя, существо без опаски подскочило к нему и стало водить лицом около пленника, словно обнюхивая его. Но обнюхивать приходилось и Ивану, а сила запаха вблизи была такова, что из глаз Пуховецкого потекли слезы и он бессильно обвис на ремнях, стараясь лишь, насколько возможно, отвернуть голову в сторону. Наконец, когда Иван был уже близок к новому обмороку, создание отбежало в сторону, обернулось к окружавшим поляну кустам и уже на обычном ногайском наречии крикнуло: "Он чист!", и скрылось в густой зелени. Оттуда же немедленно появились два ногайца, один тощий и нескладный, а другой, напротив, весьма дородный и солидный. Худой татарин представлял собой не вполне обычное зрелище. Помимо странной, почти неестественной худобы, он отличался и странностью походки – ногаец сильно хромал, то и дело неожиданно изгибался всем телом то в одну, то в другую сторону, одним словом, двигался как деревянная кукла на шарнирах. На нем были редкие у ногайцев и, судя по всему, весьма дорогие доспехи: красивый остроконечный шлем, кольчуга и наручи, покрытые арабской вязью, а на боку висела кривая сабля, также хорошей работы и, пожалуй, слишком дорогая для такого степного бродяги. Иван вздрогнул, вспомнив, что недавно видел нечто похожее, но такое сравнение показалось ему чересчур уж неожиданным. Второй татарин был одет по обычной степной моде и был, насколько эта мода позволяла, щеголеват. Его кожаные сапоги были ярко красного цвета, с загнутыми вверх носками, а поверх них, из под надетой мехом наружу бараньей шубы, выглядывали самые настоящие, ярко синие запорожские шаровары. На голове у него, несмотря на летнюю жару, была меховая шапка, но не обычный ногайский колпак, а произведение скорняцкого искусства, выделанное из цельной шкуры молодого козлика. То ли для красоты, то ли для пущей внушительности, создатель шапки оставил на ней ножки козлика с копытцами, которые свисали по сторонам наподобие кос, а также и торчавшие на верхушке головного убора маленькие рожки. Увидев это, Иван не смог сдержать смеха, но, не желая раздражать ногайцев, нагнул голову пониже и превратил улыбку в гримасу. От ногайцев также изрядно попахивало смесью овчины, конского пота и давно не мытого тела, но по сравнению с исчезнувшим в кустах существом это казалось Пуховецкому почти благоуханием. Щеголеватый упитанный ногаец смотрел на Ивана высокомерно, подозрительно и недобро, а лицо его худощавого спутника, как тот ни старался изобразить те же чувства, выдавало его крайнее добродушие и любопытство – он разглядывал Пуховецкого выкатив глаза и слегка приоткрыв рот, как пятилетний мальчуган, увидевший верблюда на базаре. Некоторое время все трое молча смотрели друг на друга, после чего толстый ногаец спросил по-тюркски: "Кто ты такой, и как оказался у оврага?", а затем повторил то же самое на ломаном русском языке.
– А ты отвяжи – скажу – отвечал Иван.
– Не могу отвязать – сначала говори, кто таков!
– Отвяжи – поговорим. Негоже есаулу славного Войска Запорожского как Петрушке на веревках болтаться.
Ногайцы с удивлением переглянулись.
– Какой же ты есаул? Зачем есаулу в грязной рубахе да портах в степи валяться, а?
– Расскажу, коли развяжете. Да и другого много рассказать могу, вам не каждый день такого послушать доведется. Небось, не часто есаулов-то в степи находите? Развяжите, я уж в долгу не останусь. Одну ведем войну, давно против ляхов вместе стоим, так чего же меня, как тушу кабанью, на дерево подвешивать? Токмак-мурза, брат мой названный, такого бы надо мной не учинил… Да и вас, если узнает – не пожалует!
Ногайцы еще раз переглянулись, и начали оживленно спорить, поминая через слово почтенного Токмак-мурзу. Иван, который неплохо понимал по-тюркски, уловил, что худой татарин был целиком на его, Ивана, стороне, и горячо убеждал своего спутника в том, что нельзя же так бесцеремонно обращаться с важной персоной, а к тому же названным братом знаменитого Ислама-аги. Ногаец в козликовой шапке, в общем, соглашался со своим другом, но выражал сомнения в том, что потрепанный пленник является тем, за кого себя выдает. Наконец, два татарина пришли к общему мнению, и скелет в доспехах обратился к Ивану, еще сильнее коверкая русские слова, чем его товарищ:
– Отпустим! Отвяжем! А скажи – где Томак-мурзу последний раз видал? Чего он делал?
– Неделю назад пригнал Токмак в Ор пять тысяч ясыря, я сам там с ним был – немного устало ответил Пуховецкий – А потом отъехал в ханскую ставку, когда хан в поход собирался. Сейчас уж, я думаю, вышли они из Крыма, идут на ляхов с Богданом Михайловичем. А может, и вам к ним пора?
Ногайцы с уважением взглянули на Ивана, а затем еще раз переглянулись.
– Скажи, почему ты отбился от войска? Ты же есаул, не казак простой? – поинтересовался толстый татарин.
– Отправил нас Богдан Михайлович, два полка, с юга ляхов охватить, да ляхи пронюхали и пятью хоругвями нас самих прижали. Я сам едва от того побоища спасся, прикинулся мертвым. Всю одежду да доспехи с меня содрали, и в степи оставили. А потом, как ушли ляхи, я ускакал на коне, а потом и он пал. Бродил-бродил по степи, пока силы были, а потом Богу помолился, да и лег умирать… Вот там-то вы меня и нашли. Вас-то как звать, братчики?
– Сагындык! – с готовностью отозвался худой ногаец.
– Чолак – неохотно пробормотал его товарищ.– Отвяжи его, Сагындык.
Сагындык с готовностью подбежал к Ивану и перерезал ремни. Пуховецкий принялся с удовольствием разминать почти потерявшие чувствительность запястья.
– Есаул, ты наш гость! – сказал Чолак с церемонным широким жестом, как бы приглашая Ивана – Здесь сиди, не ходи никуда. Сагындык, пригляди – строго добавил Чолак и скрылся в кустах.
Иван опустился на траву и обратился к Сагындыку:
– Саган, друг дорогой, а не найдется ли у вас трубки, или просто какого тютюну? А уж оковытой если бы выпить – то просто душе спасение…
– Сейчас, сейчас будет все, есаул! – просияв лицом, ответил Сагындык, Ногаец с трудом скрывал детскую радость в ожидании возвращения товарища. И тот не подвел: Чолак, появившийся вскоре, едва мог идти под грузом еды, выпивки, табака и музыкальных инструментов, которые он тащил на себе. Через плечо его свисала закопченная оленья или кабанья туша, в каждой руке красовалось по глиняному кувшину, а на изрядном животе болталась из стороны в сторону большая домра. Подойдя, Чолак с облегчением опустил свою ношу на траву, вынул откуда-то небольшую баранью шкуру, расстелил ее, и широким жестом предложил Ивану располагаться. Тот, с подобающей есаулу высокомерной сдержанностью, расположился на овчине. Оба татарина по-свойски уселись рядом. Подозрительный вначале Чолак излучал теперь добродушие, а Сагындык от полноты чувств даже приобнял Ивана.
– А что, братчики, куда теперь путь держите? После похода отдыхаете, или в поход собираетесь? – поинтересовался Иван. Сагындык нахмурился и немного отшатнулся от Пуховецкого, а Чолак сделал жест, означавший, видимо, что подобные деловые разговоры неуместны на пирушке старых друзей, или их, во всяком случае, следует отложить до того времени, когда друзья насладятся вином и музыкой. Чолак протянул Ивану большущий кувшин с напитком, который Пуховецкий сразу не распознал по запаху. Из кувшина пахло немного молоком, немного овсом, пахло и какими-то травами, а в целом все это сливалось в аромат гораздо более приятный, чем все, что обонял Иван после своего пробуждения. Пуховецкий знал, что ногайскую еду и выпивку не всякий желудок переварит, но все же сделал большой глоток из кувшина, и по телу его разлилось приятное тепло. Мир вокруг стал гораздо добрее и приятнее, многочисленные тяготы Ивана остались где-то далеко позади. Оказав честь гостю, оба ногайца тоже от души приложились к огромному кувшину, под весом которого хилый Сагындык чуть не опрокинулся наземь. После этого Чолак извлек из принесенной им кучи вещей три глиняные трубки, засыпал в них табаку, умело поджег их, вытащив из рукава небольшое кресало, и отдал одну из них Ивану с вежливым поклоном. Ногайцы с блаженным видом затянулись и надолго замолчали – в степи не принято торопиться, да и толку от этого нет. Пуховецкий же решил, что не будет нарушать молчание и дождется, пока хозяева решат развлечь его беседой. Ему и самому не хотелось портить эту приятную минуту. Пасмурные дни летом в степи редки, а потому особенно хороши. Кажется, что в ежедневном сражении с солнцем наступило затишье, которое сам Бог велел использовать для неторопливого отдыха и приятного общения. Все трое, уроженцы или давние жители степи, одинаково хорошо это чувствовали, а потому с полчаса сидели молча, пуская дым из трубок и любуясь неяркой красотой окружающих деревьев и кустарников. Наконец Чолак отправил еще раз кувшин по кругу, с наслаждением сделал длинную затяжку, и не торопясь, со значением, произнес по-русски:
– Мы, есаул, позавчера москаля били. Случайно совсем нашли. Нам сейчас на запад дорога, скоро в поход идем. Пока здесь, у Днепра стояли: коней накормить, самим отдохнуть – ничего не хотели в бой ходить. А тут глядим – москали едут, да богатые!
Сагындык с воодушевлением закивал головой, подтверждая слова товарища.
– Так что же, думаем, будем его, москаля, упускать! – продолжал Чолак – Пождали, пока москаль ужином вечерять станет, да и по темноте взяли их со всех сторон. Ой, есаул, видит Аллах – уж очень много народу у них положили, да простит нам Аллах наши грехи. А добра взяли – не сосчитать. Золото, меха, девки… Теперь обидно и в поход идти – надо бы в Кырым или Аккермень, добычу отдать. А нельзя.
– А и был у них батир! – вступил в разговор Сагындык, владевший мовой куда хуже Чолака – Такой был злой, лютый москаль – покарай его Аллах. Худой, слабый совсем, а куда не пойдешь – везде он. Саблей махнешь – а он пропал, как не было. Шайтан! Едва мы с ним управились, Аллах помог. – Сагындык истово провел несколько раз ладонями по щекам.
– И что же, убили шайтана? – поинтересовался Пуховецкий.
Ногайцы замялись и начали переглядываться, из чего Иван понял, что шайтан-батир ускользнул из их рук, скорее всего, вместе с большей частью других москалей.
– Совсем-то не убили, есаул – ранили малость. Сам шайтан его душу берег, гори она в аду, и пусть его кожа меняется тысячу раз! А других москалей мало, что не всех побили! Все взяли, все: золото взяли, меха взяли, всех девок взяли!
Иван понимающе закивал головой. Так вот они – те, благодаря кому удалось ему уйти из рук московского посольства. Не красиво, да спасибо. Скорее всего, нападение ногайцев не увенчалось большим успехом, иначе были бы они уже на Перекопе с добычей, а не слонялись у порогов Днепра. Но главным их успехом было освобождение Ивана, в этом сомневаться не приходилось. Пуховецкий решил выяснить, куда же теперь направляются его нежданные спасители.
– А что же, не хочется, пане, думается мне, с большой добычей в поход идти? Тем более далеко, в саму Польшу. А лучше бы сейчас, мосцепане, подуванить ясырь да в Крым?
– Того нельзя, есаул! – строго заметил Чолак. – Сам хан в поход идет! Там ясырь будет – здешнему не чета. Каждый по двадцать человек в Ор приведет, а мурзы и по сотне. Нам туда идти надо – а то кто за нас долги заплатит?
– Долгов, есаул, очень много! – поддержал Сагындык – Если в поход не ходить, добычу не брать, то всех лошадок хан на себя возьмет, и кибитки возьмет, весь ясырь, а может и женок заберет. Мы хану много должны, с чего платить?
– Ну, коли меня держаться будете, в поход со мной пойдете и к атаману доставите – не пропадете! – успокоил ногайцев Иван – Будет вам ясыря на всю вашу жизнь, вы низовых знаете: шутить не любим. Знай, ляше, где твое, а где наше! Нам и хан крымский не указ. Мы с вами на степи: вы, ногаи, да мы, казаки, а что в Крыму за выдумки – то нам и под седлом не жжет. Так ведь, братчики? За султана турского кому охота пропадать, коли кто в гарем его не хаживал? А туда, говорят, никого из нашего брата не пущают, покуда чего не отрежут. А куда же, ваше панство, вы сейчас направляетесь?
– Идем с мурзой Хмельницким на ляхов, да только идти ли… – с большой грустью ответил Чолак после долгого молчанья, затянувшись несколько раз.
– Отчего же не идти?
– Знаков плохих уж очень много!
– А каких же? Москалей побить – поди плохой знак!
– То хорошо. А вот другое много – плохо, совсем плохо. Сперва сестричка у меня пошла в балку по ягоды, да и пропала совсем. Пошел брат младший ее искать, а она… Да расскажи, Сагындык…
Добродушный Сагындык помрачнел, закачал головой и замолчал на какое-то время. Потом, на смеси ногайских и русских слов, он поведал такую историю. Сагындыка, как не самого младшего, но самого безотказного из братьев, отправили на поиски сестры. Осложнялось дело тем, что пропала сестра в глубокой балке, неподалеку от древней усыпальницы, пользовавшейся не совсем хорошей славой – прямо сказать, было во всей балке, а тем более в самом мавзолее, нечисто. И вот, пока весь юрт направлялся бить москалей и брать ясырь, несчастный Сагындык рыскал по заросшей кустарником балке, куда невозможно было спуститься на лошади, да кормил комаров в плавнях. Он было совсем отчаялся разыскать пропавшую, но вот, когда уже стемнело, услышал из кустов громкий шум ломающихся веток, хрип и визг: кто-то гнался за кем-то, и не мог догнать. Конечно, всего вероятнее было, что какой-то хищник, волк или медведь, гонит свою жертву – оленя или кабана – через кусты. Но Сагындыку приходилось хвататься за каждую соломинку, и он тотчас же присоединился к погоне. Но двигался Сагындык не настолько быстро, чтобы догнать бегущих, а потому ему лишь оставалось идти за ними по следам да сломанным веткам. Наконец, когда ногаец уже окончательно устал, перемазался с ног до головы ядреной овражной глиной и отчаялся не только кого бы то ни было поймать, но и самому уйти живым из проклятого оврага, он вышел на поляну, настолько красивую в лунном свете, что сердце сжалось от восторга. На другом краю поляны стоял мавзолей – тот самый, что снискал себе такую печальную славу. Набожный и суеверный Сагындык прочитал молитву, и хотел уже обойти дурное место сверху по склону, но тут он услышал из самой усыпальницы какие-то звуки. Теперь он уже обязан был идти в мавзолей, чем бы ему это не грозило. Потерять сестру, или душу сестры, казалось ногайцу гораздо большей угрозой, чем потеря собственной жизни. Качаясь и изгибаясь во всех суставах еще больше, чем обычно, Сагындык направился к мавзолею. Каких только страхов не натерпелся он по дороге, но главное ждало его впереди. Подойдя к красивому каменному зданию, он увидел, что дверь его, дубовая, покрытая изящной резьбой с изречениями пророка, почти не изменившаяся за те сотни лет, что она простояла – эта дверь была распахнута, и, тоскливо скрипя, болталась на ржавых петлях под легкими порывами ночного ветра. Почти разваливаясь на части от страха, ногаец зашел внутрь. Луч лунного света, падавший из небольшого оконца, освещал крутившиеся от ветра высохшие листья, в каменной палате было свежо и тихо, но совершенно темно. Не помня себя, Сагындык шаг за шагом пошел вперед, пока, наконец, не уткнулся в каменную стенку. Глаза его привыкали к темноте, но все же пока не настолько, чтобы различать что-то кроме дверного проема и луча света из оконца. Наконец, когда он уже успокоился и не ожидал увидеть чего-то интересного в этой старой развалине, взгляд Сагындыка наткнулся на фигуру человека, точнее говоря, человека давно умершего. Скелет сидел в кресле, и вся фигура его изображала покой и смирение перед лицом времени. Его поднятые вверх руки казались неестественно длинными, но только из-за того, что продолжением рук были цепи, поднимавшиеся к потолку. В остальном же облачение скелета ничем не отличалось от убранства какого-нибудь богатого ногайского мурзы: шлем, кольчуга и сабля. Успокоившись и подойдя поближе, Сагындык увидел, что все вооружение древнего война было такой хорошей работы и настолько изящно, что могло быть сделано только в старые, лучшие, чем нынешние, времена. Ногаец упал на колени, тем более, что приходило время вечерней молитвы, и поблагодарил всевышнего за то, что довелось ему, Сагындыку, побывать в усыпальнице такого великого война, и попросил Аллаха не наказывать его за дерзость. В это самое время откуда-то раздался шорох, и Сагындык заметил, что в мавзолее имеется вторая комната, в которую ведет невысокая, незамеченная им до сих пор дверца. Могильный холод веял оттуда, но Сагындык шагнул прямо в дверной проем. И тут случилось неожиданное: из тесного проема дверцы прямо на него выбежал самый настоящий русский поп, обернутый, как и принято у попов, в красивый расписной халат, с топорщащейся в разные стороны светлой бородой и, как показалось Сагындыку, с кадилом. Поп оттолкнул ногайца так, что он упал на каменный пол мавзолея и пребольно ударился, и был таков. Ночь, лунный свет, мавзолей, скелет в роскошных латах, наконец, и сам поп начали казаться Сагындыку частью недоброго сна, от которого он никак не мог пробудиться. Поднявшись с пола, ногаец побрел в ту комнату, где висел на цепях древний воин, но там его ждала еще менее приятная неожиданность. Около скелета, плотоядно чавкая, ковырялась мохнатая, клыкастая и покрытая бородавками свинья. Такого поругания древней святыни Сагындык вытерпеть не мог, и бросился на свинью с саблей. Однако, проклятая тварь так ловко уворачивалась от сабельных ударов, что Сагындык, опытный воин, убедился в том, что нечистое животное послано было сюда самим врагом рода человеческого. Да и была свинья настолько тощей и отвратительной на вид, что сатанинское происхождение ее казалось несомненным. Когда свинья выбежала из мавзолея наружу, Сагындык опустился на колени и вознес молитву Всевышнему, отдельно попросив Его о том, чтобы дал ему, Сагындыку, терпения и смирения. Ногаец заночевал неподалеку от мавзолея, под старой ивой, соорудив себе ложе из веток и листьев.
Проснувшись чуть свет, Сагындак пошел вдоль старого русла ручья, протекавшего на дне балки. Не прошло и получаса, как он увидел шевелящуюся темную фигуру в камышах. Заслышав приближение ногайца, сидевшее в камышах существо бросилось бежать так стремительно, что догнать его хромой Сагындык, разумеется, никак не мог. Несколько раз бежавший испуганно оглядывался: был он весь перемазан грязью и кровью, на голове его топорщились немытые волосы, а лицо сплошь заросло такими же растрепанными и немытыми усами и бородой. Не оставалось сомнений: это был дикий человек, Ярымтык, который, как всем было известно, бродил по зарослям в балках и оврагах и питался мясом убитых им исподтишка людей. Долго ногайцы пытались поймать злобную тварь, но никому сделать этого до сих пор не удалось. Возможно, был это вовсе не человек, а нечистый дух, посланный Аллахом в наказание людям за грехи. Подойдя ближе к месту, где сидел Ярымтык, Сагындык увидел то, что он искал, точнее говоря, ни в коем случае не хотел бы найти: тело своей сестры. Девушка лежала совсем как живая, и черты ее лица приобрели какую-то особую, пугающе-яркую резкость и красоту. Одежда ее во многих местах была надорвана, а на теле виднелись следы укусов, из которых текла в ручей темно-красная кровь. Сагындык бессильно опустился на землю рядом с покойницей. Самым тяжелым было то, что ногаец не мог унести тело с собой, ему бы просто не хватило сил вытащить его вверх по склону оврага, а оставь его здесь – и дикий человек наверняка вернется завершить свою трапезу. Так в конце концов и случилось: просидев в раздумьях над телом с полчаса, Сагындык направился на поиски своих, оглашая степь пронзительным свистом. По дороге он наткнулся на лежавшего в траве без чувств Ивана и оттащил его в тень деревьев, и тем самым спас, скорее всего, Пуховецкому жизнь. А когда, ближе к вечеру, ногаец нашел-таки своих родных, и вместе они спустились на дно оврага, то обнаружили только смятые и залитые кровью камыши: тело же сестры Чолака и Сагындыка бесследно исчезло.
Осквернение древней усыпальницы, смерть сестры, съеденной диким человеком: все это было самыми плохими предзнаменованиями, обещавшими мало хорошего юрту в походе.
Толстое и щекастое лицо Чолака, пока Сагындык рассказывал свою историю, наливалось кровью, он качался, как болванчик, и то и дело хватался за рукоять. Наконец, ногаец не выдержал, вскочил на ноги, выхватил саблю и принялся в страшном гневе рубить все кусты и деревца, попадавшиеся ему под руку. Устав, он схватил свою домру, и принялся стискивать ее гриф, как будто это была шея невидимого врага:
– Вот, вот чтобы я сделал с тем попом, с той нечистой свиньей и с тем дикарем! – воскликнул Чолак, – В самом Стамбуле таких казней не придумали, какие бы я им устроил!
У Ивана похолодело внутри, так как ко всем адресатам угроз ногайца, за исключением, пожалуй, свиньи, Пуховецкий имел самое прямое отношение. С облегчением, незаметно ощупав себя, он понял, что потерял древний кинжал где-то по дороге, а значит оставался пока вне подозрений.
– Ну, не станем грустить! – возвестил, после долгого молчания, Чолак. – Пусть завтра умирать, а сегодня мы пьем, гуляем! Пойдем, есаул, утопим в вине наши горести.
– Верно, Чолак! Грустить – только горе плодить. А все же могу я вашей беде помочь – ответил Пуховецкий – Слышал я, что есть при хане сейчас святой человек, его молитва от всякого греха и сглаза очищает. Если доставите меня к атаману Брюховецкого куреня невредимым – обещаю, тот праведник за вас помолится, все наваждения с вас снимет.
Ногайцы с радостным видом переглянулись. Чолак крепко хлопнул Ивана по плечу, а Сыгындык сперва истово помолился, а затем принялся обнимать Пуховецкого, и, наконец, пустился в пляс.
– Пойдем, Иван-батир, пойдем! Сейчас увидишь, как гостя принять умеем! – горячо воскликнул Сагындык.
Когда трое отправились в путь через заросли поймы, уже сгустились сумерки и опустился довольно густой туман, и тем удивительнее было видеть Ивану почти за каждым деревом и за каждым кустом, внешне необитаемыми, то деревянную кибитку, то привязанных маленьких и мохнатых ногайских лошадей, а то и просто длинноволосую ногайскую бабу с парочкой таких же длинноволосых и чумазых детишек. Издалека стали слышны звуки песен, хохота и гортанной ногайской речи, и, по мере того, как Пуховецкий, Чолак и Сагындык продвигались вперед через кусты, звуки эти становились все громче. Потом среди стволов и листьев показались отблески огня, и вскоре Иван с ногайцами вышли на большую поляну, где Пуховецкий сначала почти ослеп от яркого света костра. Костер этот был неправдоподобно огромным, казалось, орда, перед выходом в поход, решила спалить все мало-мальски подходящие сухие деревья в округе. То жар, то удушливый дым при дуновении ветра обволакивали Ивана, а он щурился и тер глаза. Когда же зрение вернулось к нему, Пуховецкий был поражен и количеством, и внешним видом собравшихся на поляне кочевников. Что было самым удивительным для выходца из Сечи, так это то, что в веселии принимали участие и женщины, и дети, за исключением, разве что, самых маленьких. Многие – и мужчины, и женщины, и старики – были полуобнажены, но никого это не смущало, а выступавшие из под овчин и шкур девичьи прелести встречали лишь самые равнодушные взгляды. Для отвлеченного и непредвзятого наблюдателя, ногайским прелестницам было, пожалуй, далеко до малороссиянок, но сейчас, и особенно в том виде, в каком предстали они перед Пуховецким, дочери степей казались Ивану дьявольски соблазнительными.
– Ай, девку захотел, казак! Будет тебе девка, есаул! – приметив масленые взгляды Пуховецкого, воскликнул Чолак. Сагындык, как всегда, с большим воодушевлением закачал головой, и изо всех своих не слишком больших сил начал бить Ивана по плечу. – Но только сначала – достархан и водка! – строго добавил Чолак и, чтобы слова не расходились с делом, чуть ли не силой влил в Пуховецкого полкувшина ядреной ногайской настойки. Сагындык в это же время услужливо извлек откуда-то несколько тонких круглых кусков мяса и таких же тонких лепешек. Ивану совершенно не хотелось задумываться о происхождении и способе приготовления этих яств, которые он проглотил почти не заметив. Настойка, казалось, пока не оказывала большого действия, и Иван с гордостью подумал, что казака никто не перепьет, тем более слабые на вино степняки. Ему вспомнился, кстати или нет, старинный спор казака с водкой, который он с удовольствием повторил про себя:
"– Кто ты?
– Оковыта!
– А из чего же ты?
– Из жита!
– Откуда ты?
– С неба!
– А куды?
– Куды треба!
– А квиток у тебя есть?
– Нет, нема!
– А вот тут тебе и тюрьма!"
Из жита, или из чего другого делалась оковытая у ногайцев, но Ивана она привела в самое благодушное расположение, и он принялся внимательно рассматривать все вокруг. А окружали Пуховецкого картины самого искреннего и добродушного веселья, без московского зазнайства и казацкого надрыва. Небольшие кучки ногайцев, очевидно семьи, сидели поодаль от костра: неторопливо прикладывались к кувшинам и оплетенным лозой бутылям, так же неторопливо ели, медленно и чинно обменивались мнениями по разным вопросам. Те же, у кого веселье перехлестывало через край, слонялись между этими компаниями, везде встречая самый радушный прием и, разумеется, кувшин или бутыль. Ну а ближе к костру стоял дым коромыслом. В общем, картина эта больше всего напоминала церковные изображения адского пекла, только в более веселом и менее назидательном исполнении. На некотором удалении от костра, достаточном, чтобы не быть обожженными трехсаженным пламенем, расположилась группа музыкантов, вооруженная всеми известными на степи инструментами: цымбалами, гуслями, домрами… Впрочем, музыкального образования Ивана не достаточно было и для того, чтобы различить хотя бы половину. Играл они если и не совсем ладно, то настолько весело и зажигательно, что никакой возможности не было усидеть на месте. Вскоре, почти никто и не сидел: вокруг костра, несмотря на его невыносимый жар, двигалась, приплясывая, толпа ногайцев всех возрастов и в самых разнообразных одеяниях. Задавали тон сильные мужчины, главы семей. Они обычно были более других одеты и, истекая потом, приплясывали неторопливо, вполне сохраняя достоинство. В отличие от этого, старики, дети и женщины не давали спуску ни себе, ни другим. Старые, почтенные ногайцы, сбросив надоевшие овчины, выделывали под молодецкие выкрики такие колена, что всем молодым на зависть. Женщины, в основном незамужние девушки, старались изо всех сил показать товар лицом. Пуховецкий заметил, что некоторых, постарше, раздраженные мужья только что не плетьми отгоняли от костра, что, впрочем, мало вредило общему веселью. Дети же, которых никакие традиции не сдерживали, бесновались без удержу. Вместе с ними, к общему восторгу, плясал и Сагындык, необычные движения которого притягивали все взгляды. Между танцующими мохнатой молнией носилась шаманка, старая знакомая Ивана.
– А пора бы и гопак станцевать! – заметил Пуховецкий, отложив в сторону трубку, и попытался подняться, но тут же пал жертвой ногайского коварства: проклятое степное пойло безжалостно уложило Пуховецкого на обе лопатки.
– Ну что же, а можно и полежать – резонно заметил сам себе Иван, и принялся разглядывать освещенный пламенем ковер листвы над собой.