– Где они?
К этому времени уже не один ружейный ствол и не одна сабля смотрели в сторону Ивана, тяжелый сапог все больнее впивался ему между лопаток, и Пуховецкий чувствовал, что с ответом не стоит медлить. Но он, хоть убей, не мог понять, про кого спрашивает атаман, и почему чернявый черт так уверен, что Ивану одному известно, где находятся "они"? Странным было и то, что батьку, да и прочих казаков, находка необычной ивановой одежды, похоже, ничуть не удивила, но зато здорово разозлила. Решать всю эту головоломку надо было быстро, так как долготерпение к числу достоинств казаков не относилось. Спрашивать сейчас с придурковатым, или даже с умным видом, кто же такие "они", означало привести лыцарей в окончательное бешенство, а потому казалось делом нестоящим. "Ну да пока вы, братцы, "их"-то не найдете, кончать меня не станете" – рассудил про себя Пуховецкий – "А раз так, то будут вам "они", обещаю – не подведу". Но все же чего добивался черноусый атаман? Об этом необходимо было догадаться, хотя бы приблизительно. Запорожцы обыскали весь лагерь, но "их" не нашли, а то бы не спрашивали. Опять же, именно у Ивана, единственного на стойбище живого русского, решили они это выяснить, а, стало быть, ногайцев они либо не расспрашивали, либо те не смогли ничего подходящего им рассказать. Не очень вероятно так же, чтобы атамана так волновала судьба кого-то из степняков, скорее он волновался о соплеменниках, ну или уж в самом крайнем случае – о ценных для войска московитах. И, вернее всего, не о казаках, ибо какие такие есть казаки, о которых всесильный походный атаман мог ничего не знать? Приятное тепло разлилось в душе Ивана вместе с пришедшей ему в голову разгадкой. Несмотря на свое неприятное положение, он исполнился гордостью за своих братьев-низовых. Пуховецкий, хотя и выпученными глазами, но с радостью и умилением оглядел атамана и стоящих рядом казаков. Разумеется! Они гнались по степи за отрядом ногайцев для того, чтобы вызволить из неволи захваченных ими малороссов. То, чего не могли они себе позволить в поганом Крыму, вынужденные смиренно смотреть на страдания соотечественников, они с тем большей охотой делали здесь, в степи, где что до хана, что до гетмана – далеко, а в поле всегда две воли. А бедные невольники, по извечной несправедливости судьбы, лишь нескольких часов не дожили до своего освобождения…
– Да, батька, знаю, все знаю. Отведу к ним.
Эти слова вызвали у казаков общий вздох злобы и возмущения, а наиболее решительные из них направились к Ивану, осыпая его ругательствами. Атаман же только удовлетворенно кивнул, успокоил жестом не в меру разгорячившихся лыцарей, и дал знак державшим Пуховецкого казакам поставить его на ноги. Затем он подозвал к себе еще одного джуру, невысокого крепкого казачину с на удивление добродушным лицом.
– Черепаха! Возьми хлопцев, да с татарвой разберитесь. Девок по-краше – только не старых! – да детишек, что покрепче, отбери. Потом поделим. Остальных – к Магомету, да быстрее, уходить надо. Ты это… – добавил атаман, заметив, что Черепаха с излишним воодушевлением воспринял приказание оставить в живых детей – Мелкоту-то всю не собирай, как в тот раз. Один черт перемрут, возись только с ними. Ну все, давай, а я пойду с этим пустынником прогуляюсь.
– Слушаюсь, Иван Дмитриевич! – немного грустно ответил Черепаха, поклонился, и с неимоверной скоростью исчез в зарослях, по дороге резкими выкриками созывая казаков.
Иван Дмитриевич… По спине Ивана пробежал холодок. Не простому степному стервятнику попал он в когти, а орлу, каких мало. Иван Дмитриевич Чорный, кошевой атаман, гроза татар, ляхов, да порой и москалей, и гордость низового войска. Ни одного поражения за свою, уже долгую, особенно для казака, жизнь не потерпел Иван Чорный, прошел с честью и турецкий плен, и перекопское сидение. Поговаривали, что бивали его ногайцы в мелких стычках, но то было не в счет, и за кошевым прочно закрепилась слава непобедимого. В свое недолгое пребывание на Сечи, Пуховецкому не довелось видеть Чорного: тот всегда почти был в походах, да и непоседливый Иван не любил в курене бока отлеживать. Так и не случилось познакомиться с тезкой, а былины о подвигах Чорного Пуховецкий, как и любой казак, слышал чуть ли не каждый день. Но помимо военной славы тянулась за Иваном Дмитриевичем и другая, из-за которой и похолодел Пуховецкий. Никого и никогда Чорный не жалел, ни своих, ни чужих, особенно тех, в ком больше не было ему надобности. "Пожалел волк кобылу, как Чорный – Стромылу", говорили на Сечи. Волк, как известно, оставил от кобылы хвост да гриву, но это было гораздо больше того, чем пощадил кошевой в польском местечке Стромыле, со взятия которого и началась его слава. Трудно было удивить низовое товарищество жестокостью к ляхам и жидам, но Чорному, человеку выдающемуся, и такое удалось. Впрочем, сотник (таково было звание Ивана Дмитриевича в то время) оказал не лучшую услугу ходу всей той казацкой кампании в Польше: после Стромылы уже ни одно местечко и ни один погост не сдавались без боя, и прежде мирные крестьяне и мещане дрались как львы, лишь бы не допустить к себе отряд Чорного. Но отчаянная смелость мало помогала несчастным: сотник действительно был непобедим.
Для судьбы Пуховецкого описанные черты характера Чорного означали вполне определенное: получив желаемое, а тем более не получив его, Иван Дмитриевич без колебаний избавится от сомнительного лыцаря в козлиной шкуре, далее для него бесполезного. Итак, чтобы сохранить хотя бы слабую надежду на жизнь, Пуховецкому следовало всеми способами тянуть время и выискивать возможность для бегства. Начал Иван с того, что решительно повел кошевого и его слуг к могиле несчастных пленников самой длинной дорогой, с противоположной стороны возвышавшегося над стойбищем холма. Неожиданно для Пуховецкого, легендарный атаман оказался личностью весьма суетливой и мнительной. Он постоянно ежился от холода, поминутно спрашивал Ивана, далеко ли еще идти, и бросал тревожные взгляды в сторону оставшегося позади стойбища. Дюжие казаки, сопровождавшие атамана, были, вероятно, привычны к такому поведению Чорного, и хладнокровно топали рядом, приминая степной ковыль. Особенно выделялся невозмутимостью поляковатый Игнат, на которого Иван раз за разом кидал косые взгляды, мучительно пытаясь вспомнить, где же и когда пересекались их пути.
– Ну, далеко ли еще? – не выдержал наконец атаман, когда вся компания угодила в небольшое степное болотце, и начала вязнуть в нем чуть ли не по колено.
– Нет, батька Иван Дмитриевич, почти уже пришли – заискивающе отвечал Пуховецкий, которому его мысль вести казаков обходным путем казалась все менее удачной. Глядишь, терпения грозного атамана надолго не хватит. Иван отчаянно пытался найти выход, и не находил его. Слишком крепкими были руки державших его молодцев, и слишком голой – степь вокруг.
Оставалось надеяться на удачу, верную спутницу Пуховецкого, да на смекалку, без которой и казак – не казак. Произнеся про себя краткую молитву, Иван с испуганным криком обвис на руках Игната и Неижмака.
– Тону, братцы!
Поверили казаки или нет, но хватка их ослабла, и Пуховецкий, резким движением вырвавшись из их рук, петляя, побежал в заросли камышей. За его спиной раздавались ругань и беспорядочная стрельба, но они только подхлестывали Ивана. Сам не веря своей удаче, он скользнул в самую гущу плавня, где и сам черт его не сыщет, не то, что эти боровы. Он слышал с разных сторон тяжелое дыхание и топот преследователей, но наткнуться на Пуховецкого те могли только при очень уж большом везении. Судьба продолжала благоволить Ивану: вскоре он увидел впереди редкие деревца, чуть дальше превращавшиеся в небольшую рощу. Это был покрывавший балку лес, в котором уже и никакая сатанинская сила не выловила бы Ивана. Почти никакая. Когда Пуховецкий, выбиваясь из сил, выбрался из болота и опустился передохнуть на лежавший рядом ствол поваленного дерева, он слышал крики преследователей лишь вдали, на вполне безопасном расстоянии. Но краем глаза он вдруг заметил что-то темное и неподвижное. Ему настолько не хотелось смотреть в ту сторону, что несколько секунд Иван сидел неподвижно, ощущая как часть за частью все тело его сжимается изнутри. Повернув же голову, он увидел то, чего и ожидал: на соседнем пеньке, в трех-четырех саженях, с немного скучающим видом сидел атаман Чорный. Несколько мгновений оба молчали.
– Ну и зачем же, пане, по болоту петлять, как заяц? – поинтересовался наконец кошевой. – Сказал бы, что в леске хочешь прогуляться – так я бы тебя бережком вывел, ты бы и ног не замочил.
Говоря это, атаман ни на секунду не отводил своих черных глаз от Ивана, но при этом тело его не делало ни малейшего движения. Куда только девалась его суетливость: суетиться теперь предстояло Пуховецкому.
– Мосцепане… Иван Дмитриевич… Пожалей, не гневайся. Верно я вас вел, верно. Но ведь убьешь же ты меня, когда к ним приведу? Жалеть-то не станешь. Вот и сам посуди: любая тварь жить хочет, к жизни стремится. А я хоть и зря, может, небо копчу, а всех грехов еще не искупил, чтобы прямо сейчас к архангелу…
Чорный беззлобно и, как будто, с пониманием, кивнул, но тут же в глазах его загорелся злобный огонек, когда на поляну, пыхтя и ругаясь, вывалились Игнат с Неижмаком.
– Боровы чигиринские! Евнухи! Козолупы бессарабские!
Дюжие казаки повалились на колени, закрывая головы руками от неизбежного и заслуженного атаманского гнева. Позабыв про Ивана, словно уверенный, что никуда Пуховецкий не уйдет, Иван Дмитриевич подскочил к Игнату и Неижмаку и от души попотчевал обоих своей витой ногайкой с железными треугольничками на концах.
– Олухи! Риторы бобруйские! Черти святочные!
Уже по набору ругательств чувствовалось, что гнев батьки сходит на нет.
– Дальше сам его поведу, вам, аспидам лысым, только утят пасти.
Прежде, чем Пуховецкий успел что либо заметить, атаман уже был возле него, а спустя мгновение так заломил ему руку за спину, что прошлая хватка Игната с Неижмаком показалась Ивану объятиями скучающей вдовушки. Когда боль отпустила, он хрипло пробормотал:
– Ничего, батька… Доведу, не подведу. Только уж и ты пожалей мое сиротство – не убивай, а возьми в свой полк. Не пожалеешь!
Чорный промолчал.
Еще с полчаса вся компания месила болотную грязь прежде, чем вдали показался овражек, где ногайцы закопали тела убитых пленников – Иван так основательно старался увести казаков подальше окольным путем, что теперь и сам диву давался, как можно было за столь короткое время забраться так далеко от цели. Однажды Пуховецкому показалось, что он уже не сможет найти того места, но, начав уже молиться про себя, он, наконец, заметил чахлые деревца над изгибом ручья, которые Иван слишком хорошо запомнил. Прилегавший склон холма был усеян телами убитых ногайцев, которые, хотели они того или нет, бежали в последние мгновения своей жизни к могилам убитых малороссов, словно стремясь поскорее встретиться с ними. Среди трупов, разглядел Иван и тело Чолака в роскошном тулупе, который, почему-то, пощадили запорожцы, неподалеку от которого лежала и неизменная его шапочка с копытцами. Пуховецкий про себя удивился жестоким шуткам судьбы: думал ли Чолак, что упокоится всего в несколько саженях от Марковны, Серафимовны и Петро? Но дальше размышлять в том же направлении не хотелось: кто знает, кому еще предстоит вскоре присоединиться к ним?
– Вот, батька, здесь они.
Иван указал на небрежно забросанное ветками и камышом углубление у ручья. Атаман подал едва заметный знак казакам, и те бросились к ложбинке и начали разбрасывать мусор в стороны. Когда их работа была закончена, Чорный неторопливо подошел к могиле и принялся рассматривать тела. Игнат с Неижмаком стояли неподвижно рядом, как две половецкие бабы, и решались только изредка обмениваться взглядами. Иван, стараясь не привлекать внимания, тоже заглянул в могилу и, к своему удивлению, не обнаружил там тела Матрены. "Вот те на! Куда же они ее вели? Снасильничать бы и на месте могли, когда они стеснялись… Ну, Матрена, чертовка, порадовала!" – радостно размышлял про себя Иван. Не хотелось сейчас думать о том, что девушку могли прикончить и в другом месте.
Тем временем, Чорный, мрачнее тучи, подошел к Пуховецкому и уставился на него тяжелым взглядом.
– Дурачить меня вздумал?
– Батько! Мосцепане! Атаман! Но вот ведь, они же это!
– Молчи, молчи…
Иван не знал того, как оказался здесь отряд запорожцев под началом Чорного, и почему они напали на ногайцев. Не знал он и причин странного озлобления товарищества против своей персоны. После поездки в Крым, возглавляемой Иваном Дмитриевичем и принесшей запорожцам немалые барыши, где и видел их плененный москалями Пуховецкий, отряд низовых разделился на небольшие ватаги, только одна из которых везла с собою главную добычу, а все остальные лишь отвлекали внимание многочисленных степных хищников. В этом-то главном отряде и нашелся предатель: казак Иван Чапля, с красноречивым прозвищем Гнида, навел на товарищей орду едисанского мирзы Арслана – к слову сказать, двоюродного брата Чолака и Сагындыка. Многочисленная орда легко разбила отряд низовых, захватила с две дюжины пленных, а сам предатель, как говорили случайно сбежавшие казаки, обрядился в ногайские одежды, а к тому же сам себе сделал обрезание, прозвался Абубакаром, после чего, как говорили, при всей орде плевал на святые образа и предал мучительной смерти нескольких христиан. За такую вот малопочтенную личность и приняли казаки Ивана. Единственной причиной, по которой мнимый Абубакар еще оставался жив, была надежда, что он сможет сказать, где находятся пленные казаки, или, по крайней мере, укажет место захоронения их тел. Загвоздка была в лишь в том, что захватила казаков другая орда, которая сейчас была уже в низовьях Днестра у Аккермана, а вовсе не та, в которой очутился Пуховецкий. Этот обедневший, а теперь и почти полностью истребленный казаками род, не только не мог позволить себе нападения на казачий отряд, но и из пленных имел лишь несколько скорбных здоровьем крестьян, чьи тела сейчас и извлекли на свет Божий Игнат с Неижмаком. Но дым горящего осокоря привлек казаков, которые долго и бесплодно метались по степи в поисках орды Арслана и своих товарищей, и они с радостью явились на выручку.
Чорный с явным раздражением взглянул еще раз на покойников и жестом приказал Неижмаку закопать их обратно. Сам же он, вместе с семенившим рядом Игнатом, подошел к трясущемуся от страха Пуховецкому. Сначала он коротким ударом сбил его на землю, а затем долго, как показалось Пуховецкому, шел следом за бессмысленно отползавшим назад Иваном.
– Батька, атаман, но кого же… Это ведь они… Я же сам казак, батька, выслушай!
Речи Пуховецкого был прерваны самым бесцеремонным образом: Чорный незаметным движением ударил его острым носком сапога в лицо, а потом, тем же сапогом, прижал шею корчащегося от боли Ивана к земле. Пуховецкий, хрипя, вцепился руками в испачканный болотной грязью тяжелый сапог и бессильно сучил ногами, чувствуя, как свет постепенно меркнет в его глазах. За мгновенье до того, как свет потух окончательно, Чорный снял ногу с шеи Ивана, и жестом велел Игнату докончить дело. Пуховецкий с мрачным удовлетворением подумал про себя, что зря атаман старается: на Страшном Суде ему вряд ли выйдет ему поблажка за проявленное к Ивану сомнительное милосердие. Игнат между тем с готовностью подбежал к Пуховецкому и, хотя и не так умело, как Чорный, но не менее тяжело опустил сапог на горло Ивана. В то же время Неижмак, бросив свой гробокопательский труд, старательно скручивал Пуховецкому руки. Глядя на перекошенное, но помолодевшее от усилий и старания лицо Игната, Иван, наконец, понял, почему оно кажется ему таким знакомым: старая церковь, кладбище, гроза, смерть сестры. Да, это был его старый товарищ… или старый враг?
– Игнат! Игнатушка! – сипел Пуховецкий – Все холмы да холмы, а меж них ложбинки… – Игнат испуганно глянул на Ивана, и сильнее навалился сапогом – из последних сил пыхтел Иван. Если джура не вспомнит и это, то его уж ничем не возьмешь.
Не вспомнил, или сделал вид, что не помнит. Пуховецкий из последних сих начал срывать с себя свои обметки там, где были особенно видны царские знаки, но не получалось, сил было слишком мало. Игнат, между тем, старался, и свет начал гаснуть все сильнее.
– Игнат, Игнатушка! Сестричка…
Стало вдруг хорошо, и все подернулось пеленой, только солнечный свет…
Только солнечный свет, яркий, слишком уж яркий, струился в окна класса. Он не радовал: чересчур обильная жизнь под окном приходила в противоречие с мертвенной тишиной комнаты училища. Кроны высоких лип были почти не видны в окнах – узких, как будто с трудом пробитых в неимоверной толщины стенах. Зимой эти стены спасали от кусачего мороза и беспрестанно дующих с реки ветров, но теперь, жарким майским полднем, казались просто варварским нагромождением грубых, едва обмазанных известкой кирпичей. Иван Пуховецкий, незаметно для дидаскала придвинувшись ближе к окошку, посмотрел вверх: туда, куда коричневые стволы уносили свои ветви, покрытые нежными, почти прозрачными листьями. Через них пробивались пока еще совсем не жаркие солнечные лучи. Липы цвели, и запах цветов переносил Ивана куда-то далеко из надоевшего класса, то ли на берег реки, то ли в рощу неподалеку от их дома, где девушки и парни почти каждый день собирались около большого костра, и плясали, пели, плели венки из весенних цветов. Взгляд его вновь упал на кладку окна и на суровую, с отпечатками пуль чугунную решетку. В щели между старыми потрескавшимися кирпичами пробивался крохотный росток липы, с такими же красивыми, изрезанными по краям листьями, как и у его гигантских родителей. Пуховецкий перевел взгляд внутрь класса. В потоке лившегося из окна света кружились тысячи пылинок, пахло грубой холщовой тканью и мелом. За дубовой кафедрой стоял учитель, он раскрывал рот и что-то показывал в лежавшей перед ним старой, истрепанной книге, но слова его не достигали сознания Ивана. Увы, но холодная тоска и страх, отступившие на время, вновь сжали сердце младшего Пуховецкого.
– … святого Иоанна Богослова – услышал, наконец, Иван. Дидаскал, а вместе с ним и весь класс, вопросительно глядели на Пуховецкого. Тот ответил учителю настолько странным взглядом, что молодой дьячок невольно отшатнулся и, после паузы, немного испуганно повторил свой вопрос:
– Каковы, пан Пуховецкий, основные доказательства каноничности откровения Иоанна Богослова… Святого Иоанна Богослова – прибавил зачем-то учитель, взглянув в мутные, остекленевшие глаза Ивана.
– Я дал ей время покаяться в любодеянии ее, но она не покаялась – пробормотал Пуховецкий. После недолгого молчания, класс разразился дружным хохотом.
Учитель досадливо махнул рукой на Ивана, словно говоря самому себе, что и не стоило браться, и продолжил урок.
Сердце же Пуховецкого сжалось, и страх, лишь ненадолго ушедший, вернулся и сводил счеты с сыном судейского чиновника. Он представлял себе, как спустится с крыльца коллегиума, выйдет за кирпичную ограду и пойдет вдоль поросшего крапивой забора. Но именно эта невинная сцена заставляла Ивана забыть все и изо всей силы обхватывать руками голову. Окончание урока, которого все однокашники Пуховецкого ждали с нетерпением, приближалось к тому со стремительностью часа казни. Ушедший в свои невеселые мысли Иван не заметил и завершения занятия, и только по необычному движению других учеников и по пристальным взглядам, которые они, вместе с учителем, бросали на него, Пухрвецкий, наконец, понял, что пришла его пора. Иван не торопился вставать. Ребята, его однокашники, выходили из класса кучками, весело смеясь и переговариваясь, но участники этих веселых компаний упорно избегали взгляда Ивана и вели себя так, словно ритора Пуховецкого и на свете нет. А он за последние месяцы смирился со своим положением изгоя, и лишь невесело глядел им вслед. Молодой же дьячок-наставник, зная и другую странную привычку, появившуюся у Пуховецкого в последнее время, начал особенно быстро собирать свои книги и письменные принадлежности, надеясь поскорее ускользнуть из класса, и бросая на Ивана испуганно-вороватые взгляды. Этого, однако, дидаскалу не удалось: стоило ему, тяжело нагруженному всеми учительскими принадлежностями, двинуться к выходу, как туда же, с неожиданной быстротой, направился и Пуховецкий, который как будто невзначай, но очень ловко, перегородил учителю пути отступления. Несколько мгновений оба смотрели друг на друга тяжелыми, все понимающими взглядами, словно бойцы перед началом поединка, еще не знающие, с чего бы им начать схватку, но понимающие неизбежность предстоящих им тягот. Дидаскал бросал на Ивана косые вопросительные взгляды, конфузился, краснел и от смущения все перекладывал из руки в руку то чернильницу, то увесистый том Писания. Пуховецкий же смотрел на учителя прямо и почти не мигая. Но в этом застывшем взгляде таился страх, который учитель хорошо видел, и причину которого он прекрасно знал. Этот поединок взглядов должен был, все же, чем-то завершиться.
– Пан учитель, а какие сочинения древних подойдут для экзамена по риторике? Довольно ли будет римских, или нужны и греческие образцы? – промямлил, наконец, Иван. Дидаскал смерил Пуховецкого скучающим взглядом: список образцов древнего красноречия, необходимых к экзамену, давно уже был вывешен при входе в школу, и все не совсем уж безнадежные ученики знали его едва ли не наизусть. Тем не менее, возможно и из человеколюбивых соображений, он принялся терпеливо перечислять образцы:
– В разделе красноречия, пан Пуховецкий, можно ограничиться и Цицероном, а вот для подготовки по мифологии Вам придется расширить круг источников…
Дальнейшая речь учителя заняла никак не менее пяти минут, каждой из которых Пуховецкий наслаждался, как наслаждается каждым глотком воздуха человек, вытащенный из петли и знающий, что вскоре в эту петлю ему предстоит вернуться. Он исхитрился задать учителю еще пару вопросов, не менее бессмысленных, и требующих не менее развернутого ответа, однако, ответив на последний из них, дидаскал решительно отстранил Пуховецкого, вежливо с ним распрощался, и почти бегом поспешил прочь по длинному коридору школы. Ивану ничего другого не оставалось, как идти к выходу. Еремеич, школьный служка, совмещавший обязанности сторожа, уборщика, а также и главного осведомителя школьного начальства, давно уже крутился вокруг Пуховецкого, бросая на него ехидные взгляды. Старый черт прекрасно понимал, почему Иван медлит, и это страшно выводило Пуховецкого из себя в те мгновения, когда страх не полностью владел им. Бросив на Еремеича презрительный взгляд, Иван решительно, как ему показалось, направился к выходу. Однако, подойдя к широкой лестнице, ведущей к главному входу, Иван понял, что взять и просто спуститься по ней вниз – выше его сил. Ноги сами отнесли его куда-то в сторону, и он пошел дальше по нескончаемо длинному коридору, туда, откуда доносились запахи вареной капусты, перегорелого масла и печеного хлеба – одним словом, Пуховецкий направился прямиком в то крыло здания, где располагалась школьная кухня, и вскоре он уже спускался туда по почти черной от древности и неизменного кухонного чада лестнице. Поварихи встретили его с самой враждебной подозрительностью, с которой они, и не без оснований, всегда встречали забредавших на кухню учеников. Хорошего от них ни съестным припасам, ни самим поварихам – в основном молодым и ядреным посадским девкам – ожидать не приходилось, и поэтому они всегда чувствовали себя как будто на положении осажденной крепости.
– С чем, пане, пожаловали? – поинтересовалась с нескрываемой враждебностью одна из поварих, высокая дивчина с такими очевидными достоинствами, что даже Пуховецкий смог отрешиться ненадолго от своих мрачных мыслей и пробежаться пару раз взглядом снизу вверх и обратно по ее ладной фигуре. Другие же поварихи предпочитали, до поры до времени, не замечать гостя вовсе. Впрочем, молодая повариха смотрела на Ивана не так уж враждебно, как следовало бы ожидать, и поэтому тот улыбнулся ей так широко, как только смог. Улыбка, конечно, вышла кривой и затравленной.
– Я… М-м-м… Да вот Демьян Петрович послал… Для заседания опекунов квасу, ну или там еще чего…
Бормоча все более бессвязно, Иван, к удивлению поварихи, начал пробираться куда-то вглубь кухни, где виднелось вдали затянутое чадом и паром такое же узкое и глубокое, как и в классе, окно. Полные губы девушки немного приоткрылись, а большие темные глаза открылись во всю ширину и пристально следили за странным посетителем. Иван, каким бы странным ни было его состояние, не мог удержаться, чтобы не бросать на повариху частые взгляды, а она, как казалось Пуховецкому, смотрела на него со смесью удивления и испуга, но вовсе без отвращения. Наконец, девушка, словно нехотя, крикнула своим товаркам:
– Аленка, Леська! Смотрите, куда это он? Не к настоятельской ли рыбе подбирается? А-а! Лукешка, да небось ведь опять твой ухажер! – осенило наконец кареглазую повариху – Как мухи на варенье летят!
Рябая, малорослая и глуховатая Лукерья, не менее чем тридцати лет от роду, высунулась из-за огромной печи и с испугом качала головой. Эта игра никогда не надоедала двум девушкам: одна приписывала другой всевозможные амурные похождения, на которые та, как бы ни хотела, не была способна, а вторая каждый раз отрицала эти наветы с пылом оскорбленного достоинства.
Иван, тем временем, был у цели. Оконные решетки, по случаю жаркой погоды, были распахнуты, и Пуховецкий стремительно нырнул в узкую бойницу, не удержавшись от того, чтобы помахать на прощанье поварихам, а особенно – одной из них. Он слышал удивленные крики и даже ругательства, раздававшиеся ему вслед, но они оставались все дальше и дальше. А Иван, впервые за долгое время, был спокоен и счастлив. Перед ним извивалась, теряясь в полуденной пыли и мареве, длиннющая, кривая и на редкость неказистая улица, ведущая к Воздвиженской церкви. На всей улице, несмотря на изрядную ее протяженность, едва ли было два или три обжитых двора, а прочие были или вовсе заброшены, или служили приютом спившихся бобылей, которые, отгороженные от городского шума и суеты высокими тополями и вишневыми да грушевыми деревьями палисадника, быстро теряли человеческий облик, и предпочитали совсем не показываться прохожим на глаза. Буйной растительности словно тесно было во дворах, и она рвалась на улицу, местами почти перегораживая ее. Сама улица не была мощена, лишь то здесь, то там торчали из пыли черепки горшка или кости коровьего черепа. Но для Ивана не могло быть сейчас зрелища более приятного, чем эта забытая Богом улица. Хороша она была тем, что ничем не напоминала главный выход из школы, один вид которого с некоторых пор заставлял Ивана покрываться холодным потом. Пуховецкий шел почти вприпрыжку, и весело насвистывал. В голове его, освободившейся от дурных мыслей, все ярче и соблазнительнее представлялся образ молодой поварихи. Ведь не зря же она так смотрела на него? И ведь ради такой красотки можно еще не раз вернуться в ненавистное училище… Здесь, словно затихшая до поры до времени зубная боль, тоскливый страх резким уколом вновь пронзил Ивана насквозь. Нет, не стоило вспоминать школу хотя бы в эту приятную минуту, черт с ней совсем.
Однако настроение было испорчено. Вдобавок, сначала где-то вдали, а потом все ближе и ближе, стал раздаваться странный шум, переходящий почти в грохот, как будто кто-то катил по мостовой пустую бочку. Этот шум усиливался и усиливался и, казалось, что бочку, катящуюся с таким грохотом, нельзя было не видеть где-то вблизи, однако источник звука все никак не показывался Ивану на глаза. Пуховецкий осматривался по сторонам, заглядывал даже и в заброшенные сады и, наконец, перекрестился и прочитал про себя "Отче Наш": Бог знает, кто вздумает шутить над человеком в таком глухом месте, да еще и недалеко от погоста. Наконец, когда Иван уже привык к шуму и отвлекся на другие мысли, из-за угла вылетела огромная бочка катившаяся прямо в его сторону. За ней, с выражением восторга и азарта на чумазых мордашках, бежали два пацаненка, не более восьми лет от роду. Судя по высовывавшимся то и дело из бочки то с одной, то с другой стороны, и тут же убиравшимся обратно, ножкам и ручкам, еще один их товарищ сидел внутри бочки. "Чертенята! Шума, как от пушечного завода…" – подумал с облегчением Иван. Однако бочка и не думала сворачивать в сторону, а неслась прямо на Пуховецкого. Он успел разглядеть ее во всех подробностях: огромная, окованная толстыми железными обручами, с нарисованными грубо масляной краской знаками какого-то купчины на боках.
– Эй вы, черти… да куда же… Ой!
Бочка, которая, казалось, должна была пройти в стороне, в самый последний момент резко свернула и на всем ходу врезалась в Ивана, отбросив того прямо в один из заброшенных дворов. Сила удара была велика, и Пуховецкий пробил насквозь какой-то куст, судя по обилию на редкость острых шипов – крыжовник или сливу, и вылетел прямо на полянку в середине двора, на которой когда-то семья собиралась вечерами перед самоваром, а теперь только ветер качал головки чертополоха. Впрочем, дворик и сейчас был красив и по-своему уютен. Иван, несмотря на то, что большая часть его тела испытывала боль, а кровь текла и из разбитых бочкой коленей, и из разорванных шипами рук, и еще Бог знает откуда – несмотря на все это Иван с удовольствием разглядывал склонившиеся над ним пушистые ветви акаций, крупные резаные листья яблонь и даже неказистую поросль слив. От удара наступила легкое помутнение сознания, которое пока притупляло боль и казалось даже приятным, как опьянение после чарки горилки. Очень не хотелось вставать, и Пуховецкий решил полежать хоть минутку и полюбоваться садом. Так и лежал Иван несколько минут, ругая про себя чертенят с их треклятой бочкой и любуясь деревьями, травой, небом и облаками.
Однако, в этот солнечный и ясный день, со всех сторон, из-за деревьев стали беззвучно появляться тени – тени в казачьих нарядах. Быстрее других приближался к Ивану худощавый высокий парень с мелкими, незапоминающимися чертами лица и крохотными усиками, одетый в шаровары и холстяную жилетку на голое тело. Он нервно перекидывал из одной своей худой жилистой, покрытой шрамами руки в другую что-то вроде кистеня, а рот его вместе с усиками хищно подергивался. Иван, забыв про боль, вскочил на ноги и судорожно начал озираться по сторонам. Жестокие, ехидные лица – усатые и по-мальчишески голые, широкие и узкие, курносые и носатые, но все похожие друг на друга – стали приближаться к Пуховецкому, сжимая его тесным кольцом.