Любопытно, что чем знание становится доступнее, чем выше умственный потенциал отдельного человека, тем зыбче интеллектуальные авторитеты. Люди либо считают, что количество информации, которую человек должен упорядочить, чтобы ему можно было верить, в неком темпе растет – в первую очередь это количество, по мнению людей, влияет на состоятельность в сфере приложения знаний, которая и является главным критерием для доверия. Либо люди все меньше верят в альтруистичную честность.
Известный блогер
– Этот довольно бестолковый, в нем мало конструктива. Но все же выделен отдельно, так что его мы тоже приобщили.
– Хорошо, запускайте.
Библиотека фрагментов пришла в движение, и воспроизведение началось.
“А знаете, в чем самая большая проблема человека как вида? Ну ладно, четвертая по величине, если уж быть до конца откровенным. Но сегодня давайте оставим за скобками уличных музыкантов, леваков и лично меня.
Итак, вот она: мы выработали общие правила поведения, совершенно несовместимые с нашей биологической природой. Даже больше – они ей прямо противоречат. Не буду снова плясать танец демагога с чучелом гуманизма, потому что оно уже слишком дряхлое и гнилое для таких упражнений, но посмотрите правде в глаза – большинство правил, как писаных, так и неписаных, имеют кучу исключений, в том числе тяжелейший христианский грех (а по совместительству – одно из серьезнейших преступлений) – убийство. Самооборона, война, казнь – вот ваши заочные индульгенции, господа. Но черт с ним, с законом – ради сохранения видимости порядка не стоит вводить никакие судные ночи и право кровной мести. Просто давайте признаемся, что большая часть из нас – жестокие звери, в любой момент готовые перегрызть горло каждому, кто покусится на наши интересы. Нам нравится причинять боль людям, которые нам неприятны. И – я в этом уверен – каждый хоть раз в жизни искренне хотел если не лично убить кого-то, то хотя бы сделать это опосредованно и чужими руками.
Но я отвлекся. Взаимоисключений в наших жизнях много, но есть один пункт, на котором стоит остановиться – Великое Противоречие Абсолютного Всеобщего Равнодушия И Универсального Поощрения Искренности И Откровенности. Это попахивающее биполярным расстройством “ВПАВРУПИО” также известно, как тезисы “возлюби ближнего своего” и “всем похуй”.
С одной стороны человеку предписывается быть честным и открытым, по возможности творить добро и не впадать в уныние одиночества. И это ведь не какие-то устаревшие религиозные догмы, это современные качества социально позитивного хумана. Дело не в том, что религия с ее святыми скрижалями заветов скучна и неактуальна, просто она использует интуитивно близкие каждому из нас образы хорошего человека, который всем нравится уже только за то, что он благожелательный и добрый. Так что Иисус Христос – действительно суперзвезда и, живи он сейчас, был бы президентом мира и официально Самым Лучшим Человеком На Свете (TM).
С другой же стороны… всем плевать на всех. И на Иисуса тоже плевать. Он клевый, стильно одевается, здорово валит в морталку за Нуб Сайбота, душа компании, а как-то вообще взял и умер за наши грехи – ну и как не любить такого чувака? Только мы опять себе врем. Мы никого не любим просто за его существование, и уж точно никого не любим больше себя. И ничего альтруистичного мы не делаем – всего лишь пользуемся разными механизмами получения удовольствия. Если человеку нравится боль, то она для него – и не боль вовсе, а другая форма наслаждения. Мы, разумеется, можем, хотим и постоянно делаем приятным нам людям что-то приятное, потому что это дает нам повод считать себя хорошими (удовольствие), потому что рассчитываем на ответную любезность (удовольствие), потому что хотим, чтобы и другие разделяли наше мнение о самих себе как о прекрасных людях (опять же – удовольствие). Но если чьи-то нужды, слова и чувства лежат ЦЕЛИКОМ вне поля наших интересов (очевидных или скрытых) то, какими бы искренними они ни были, нам на них плевать. Не потому, что мы все на самом деле хреновые люди и черствые эгоисты, а потому как категории эгоизма, альтруизма, симпатии, эмпатии и прочего мы выдумали сами. И это не хорошо и не плохо, это – никак. Мы – никакие”.
Нейрозапись с коротким сигналом прервалась, обозначая конец выбранного фрагмента.
– Да, действительно бестолковый. Что там у нас дальше?
If you don’t know what to say
The silence is speaking for you
Emptyself – The Way We End
То, что человек услышал, прячась за дверью и одним глазом заглядывая внутрь через мутное стекло, что было частью стены, было весьма странным эпизодом из чьей-то жизни. Дверь разделяла небольшую проходную комнату и длинный коридор, что был сыр, холоден, плохо освещен и создавал впечатление места уже довольно долгое время заброшенного. Но сейчас там стояли двое и говорили. Точнее, сейчас говорила она – он замолчал еще несколько минут назад. А она, похоже, была очень и очень раздражена тем, что услышала – и тем, что она вообще находится здесь, в этой идиотской ситуации. Вот что она сказала:
– Мне плохо от общения с тобой, понимаешь? Я пытаюсь вырваться из болота тоски, но ты со своей вечной меланхолией и депрессивностью тянешь меня обратно. Ты словно отравляешь меня. Вокруг много светлых, хороших и открытых людей, и ты совершенно меркнешь на их фоне, потому что никому не можешь принести радость, только вогнать в уныние, обидеть, задеть, поставить в неловкое положение. Я не хочу этого, как еще тебе объяснить? И отвечаю тебе только из вежливости. Я просто не хотела говорить все прямо, не желала расстроить тебя, потому что мне тебя жалко. Но из жалости не может родиться ничего настоящего. Сначала было немного интересно, но потом ты меня просто утомил – однообразием и скукой, молчанием, неловкостями, замкнутостью, эгоизмом, какой-то дурацкой сложностью. Ты тормоз, инфантил, болван и изнеженный слабак, трус и зануда. И это действительно ты во всем виноват. Но ты никак не исправишь своих ошибок, не вернешь того, что ушло навсегда, просто однажды незаметно погаснув. Никогда не изменишься, что бы ты там себе ни думал. Разве ты не пытался? Ничего не вышло. И так каждый раз. Ты мне не нужен – ни таким, ни каким-то другим, потому что мир не состоит из тебя и вокруг тебя не вращается. Я всегда буду к тебе равнодушна, так что просто отпусти меня! Смирись и забудь!
Несколько секунд в коридоре висела звенящая тишина, а затем ее собеседник что-то тихо ответил, и она, громко и яростно фыркнув, развернулась и быстрым шагом направилась к двери, за которой прятался человек. Он только-только скрылся за платяным шкафом в углу комнаты, когда звук каблуков вырвался из коридора и почти промчался мимо – к выходу из здания.
Человек вышел из-за шкафа, осторожно приблизился к распахнутой двери и заглянул в коридор.
В этом длинном коридоре – коридоре без других дверей, окон, люков, лестниц или ниш – было совершенно пусто.
Да какого дьявола, вы что же, бесстрашные, совсем ополоумели?! Что значит “умер”, мне просто снился долгий и дурной сон!
Ряженый бог – своей пастве
Никогда не кончится. Этот напоминал дремучий лес, в котором водилось все, что обычно водится в таких лесах, от гигантских пауков до троллей и оборотней. Я плелся по опавшей листве, куда-то, где, как мне казалось, должен был быть выход из чащи, но сумрак только сгущался. Вдруг по правую сторону от тропы словно из-под земли выросло здание со светящейся неоном вывеской, которая уверяла в том, что перед вами “супермаркет Йеллоустоунского заповедника”. Внутри было тепло и людно, но люд тут отоваривался странный, не вызывающий никакого желания всмотреться в лица или что-нибудь спросить. Купив банку газировки и две пачки сигарет, я вышел из супермаркета и вместо леса оказался на прилегающей парковке, что было не очень логично с точки зрения бодрствующего, но отлично вписывалось в сюжет того, что я раньше считал кошмарными снами.
Сложно было вспомнить момент, когда они стали чем-то большим, окончательно стерев границы между реальностью и сновидениями, между днями, что теперь сливались в одни бесконечные сутки. Если точки перехода из сна в явь нет, то как определить, где что, и есть ли вообще разница между этими состояниями? Если нет памяти о пробуждениях, то как понять, что должно происходить в материальном мире? Нет стороннего наблюдателя, нет контроля, нет информации для анализа, кроме как информации от своих шести органов чувств. Нет уверенности в том, что фантастично и нереально, ведь нет критериев, по которым можно было бы определить должный порядок вещей.
Однако способ нашелся довольно быстро: во сне было почти невозможно обнаружить Апатин ни в каком из существующих на рынке видов, а когда в воображаемые аптеки его все же завозили, он не действовал. Поэтому, чтобы не сойти с ума, потеряв возможность отличать реальность от иллюзии, приходилось половину всего времени находиться в полумертвом состоянии человека-овоща, а другую половину корчиться посреди лабиринтов, дремучих лесов, ледяных пустынь и прочих жизнерадостных пейзажей, вскрывая свою нереальную плоть бритвенными лезвиями эмоций и фантазий, которые наяву так успешно подавлялись волшебными таблетками. Так толком и не научившись за сто восемьдесят два года управлять своими снами и за сто шестьдесят – правильно подбирать дозировку, я, тем не менее, почти наслаждался такой жизнью. Мне нравилось это: не замечать хода времени, расплескиваясь в безмозглую лишенную чувств лужу под воздействием препарата, растекаться ночами по городу, без своего ведома впитывая в себя все увиденное и услышанное, чтобы, когда организм не выдержит многодневной, хоть и ужасно замедленной, но гонки, и незаметно уснет, воплотить это в мир безумных сновидений; знать перед каждым приемом, что в первые несколько часов сна я буду помнить это спасительное ощущение обволакивающего безразличия, прежде чем сон неизбежно станет кошмаром, воскрешая все то, память о чем может одолеть только круглая лиловая таблетка с рельефной буквой “А” на одной стороне и такой же рельефной спиралью – на другой. Именно уверенность в том, что одно состояние сменит другое, принося облегчение, радовала меня и была всем, ради чего стоит жить такой долгий тягучий срок.
Я зашел в автобус, сел позади в самом углу и закрыл глаза. В черноте тут же расцвели карнавалы, ядерные грибы, тысячи чужих солнц, перемешались, заплясали, каждую секунду меняя форму и цвет, затопили все сознание ужасом, срывая, разрушая, испепеляя рассудок, рождая сумасшедший блеск и разгоняя мысли до сверхсветовых скоростей, на которых уже невозможно думать о чем-то конкретном, на которых остается только беззвучно орать, орать, орать от распирающего тебя ада образов. Я открыл глаза и пошарил в кармане куртки. Пусто. Что ж, значит, пока рано.
Иногда я задумывался, на что жизнь похожа в последнее время, и каково это “последнее время”, и кто я в нем на самом деле. Я заметил, что не могу точно определить какую-нибудь точку в памяти о жизни, когда все резко изменилось. Были смутные воспоминания о чем-то раннем, как будто из другой жизни, в том числе и о детстве, а лет около шестнадцати – какой-то фрагмент, который нельзя пощупать памятью, то есть воспоминания какие-то были, но выскальзывали из головы, стоило только попытаться их зафиксировать, и постоянно оставались ближе к краю сознания, воспринимаемые не яснее, чем неразличимые образы. А после этого участка – невероятная общая масса жуткой смеси бреда, галлюцинаций, снов и, возможно, реальности, отличающейся от остального не в лучшую сторону и с легкостью могущей оказаться просто другим уровнем безумия. Однако посреди этих радиоактивных инопланетных наркотических джунглей имелись отдельные островки вещей, которые помнил словно бы не я, как будто у меня в голове откуда-то взялись остатки чужих воспоминаний.
Одно из них – как сон. Кто-то, от чьего лица я наблюдаю, идет в темноте по лесу. Вокруг ухают совы, в кустах что-то шипит и шуршит, полная луна над головой освещает тропинку посреди деревьев, от которых отслаивается кора и разлетается в стороны пылью, танцующая в этом мертвенном свете луны. Вдруг я замечаю впереди поляну, полную лесных и полевых цветов, посреди которой кто-то медленно кружится в лунном свете, стоя ко мне спиной. Я осторожно, боясь спугнуть видение, пробираюсь ближе, не выдавая себя ни одним скрипом или треском ветки, и становится понятно, что силуэт женский, и даже в бедном освещении привлекательный. Девушка плавно раскачивается из стороны в сторону, делает полуобороты, но так и не поворачивается лицом, иногда слегка приседает, чтобы сорвать цветок для букета, что держит в правой руке, и как будто тихо напевает какую-то мелодию, и меня даже не удивляет, что мотив кажется очень знакомым. И вот я ступаю на поляну и подхожу к ней, и она, ощутив чье-то присутствие, наконец поворачивается, и мы стоим в метре, завороженно друг на друга, словно попав в какой-то странный луч притяжения, и я замечаю что-то странное внутри – будто тот, кому эти воспоминания принадлежат, вдруг внутренне улыбается и открывается, словно человек, после долгих лет скитаний вернувшийся в свой настоящий дом. Девушка, не отводя колдовских глаз, достает из букета один цветок и протягивает мне – странный цветок, маленький и хрупкий, настолько белый, что светится, с поразительной формы лепестками, не похожий ни на какие прежде виденные мной цветы. Я протягиваю руку вместе с самим сновидцем, и происходит нечто необъяснимое: он словно и берет цветок, и не берет одновременно; восприятие раздваивается, словно разделяется пополам воспринимаемое зрением изображение. На одном краю сознания я, вставив цветок в петлицу невесть откуда взявшегося пиджака, обнимаю девушку за талию, и мы начинаем медленно танцевать посреди поляны уже вдвоем, на другом – девушка роняет цветок, и я падаю вместе с ним куда-то в пропасть, наблюдая вокруг жуткие сцены изощренных и вычурных мучений человеческих. На этом сон заканчивается.
Другое – словно продолжение той части сна, где я низвергся в пропасть: тело владельца воспоминания медленно падает в огромное черное озеро посреди еще одного леса, куда более дремучего и зловещего, и он кричит, и молит кого-то о помощи, и вокруг него в пустоте возникают всполохи огня, в которых виднеются смутные образы людей, тянущих руки к падающему, но ни одна рука не может коснуться его, и в итоге мы вместе обрушиваемся на ровную гладь воды. Когда удается выбраться на берег, я оборачиваюсь и вижу, что поднятые нашим падением волны увеличиваются и надвигаются на берега озера, и я бегу прочь, почему-то ощущая себя шаром какого-то цельного концентрированного страшного чувства, несущимся неведомо куда на невероятной скорости, но вот мой путь преграждает другой несущийся куда-то шар, и голова взрывается нечеловеческой болью, и тут же, сразу меня накрывает вода озера, и последнее, что я могу запомнить – поднимающееся изнутри ощущение полной свободы, растущее в воображении нечто, во что я верю с каждым мигом все сильнее, полностью и всецело отдаваясь этому воображаемому месту, словно перетекая телом и сознанием туда. А затем вокруг меня схлопываются тишина и пустота.
Последнее, третье, совсем короткое: я сижу на маленькой кухне, понуро глядя в окно. На моих коленях – веревка, за окном валит снег. Вот что чувствует этот человек: бессилие, полное бессилие перед тягой к саморазрушению, почти самоуничтожению, которое его ужасает, от которого у него перехватывает дух. Почти физическое отчуждение от мира, когда уже не просто ничто не может принести радость, или причинить боль, или взволновать; но когда даже прикосновение к чему-нибудь кажется ненастоящим, призрачным. Ощущение странного хода времени, будто вокруг разума образовалась аномалия, и все закручивается в разные стороны, множится и вместе с тем исчезает. Страх – неодолимый страх того, что все будет только усугубляться, и однажды восприятие его перестанет быть восприятием человека, и все будут видеть что-то жуткое и странное, существующее уже на другом уровне, наблюдаемом лишь изнутри. И выход лишь один – попробовать сбежать туда, где никто не отберет у него власть над его собственным сознанием, ничто не перекроит его личность и понимание действительности, где он сумеет уберечь себя от безумия, сумеет остаться собой, сохранить себя от неизбежного коллапса и метаморфозы. Бесконечное падение в пропасть. Миг, растянутый в вечности, в которой не будет дегенерации разума. Смерть, но перед смертью – сон, которому сновидец не видит конца, сон, в котором он станет чем-то большим, чем сейчас, большим, чем раньше – навсегда, пока хруст позвоночника не прервет эту негу. Устало прикрыв глаза, я встаю на табуретку, закрепляю веревку на крюке, накидываю висельную петлю на шею и, сильно зажмурившись, делаю шаг вперед – в неизвестность, которой и боюсь, и вместе с тем надеюсь на нее.
Пусть это – чувство, милый доктор
Но опостылела тщета
По-моему, ты как-то слишком не та
Джозеф “Тихая поступь” Голдбэт
– Вот, взгляните. Вы узнаете этот текст?
– Мм… Нет. А что в нем такого?
– Это написали вы. Прочтите внимательно, постарайтесь вспомнить. Читайте вслух.
– “Время – весьма относительное понятие. В определенных условиях оно норовит замедляться, ускоряться, замыкаться в круг или идти по спирали, иногда описывает и более изобретательные геометрические фигуры. Как может быть, что начало истории не просто открывается в ее конце, но и следует хронологически за ним, одновременно являясь и концовкой, описывающей события, что произойдут после написания истории, и предысторией, описывающей момент, когда все началось, который, в свою очередь, имел место до собственного наступления? Если кто-то сумеет разобраться в этой последовательности, то может считать себя гением. Но ничего хорошего это знание не принесет. Варианты будущего танцуют, переливаясь в потустороннем свете, мутируют, дробятся и срастаются, но чаще всего они… отпадают. С течением времени выборов становится все меньше, и однажды ты оказываешься в тупике, куда сам себя загнал – или куда тебя гнала жизнь. Дерево возможностей сузилось до одной ветки, на которой ты можешь лишь повеситься, устав от собственного бессилия. И если это лишь твоя ноша, то остается только порадоваться тому, что ты никого не заденешь своим последним выбором. Все слова сказаны, все попытки сделаны, все шансы использованы, все способы испробованы, все варианты обдуманы. Пора сделать завершающий ход и объявить самому себе мат. Так сделай же это, и ни на что более не надейся в последний момент, после которого твоя несуществующая мятущаяся душа обретет, наконец, покой. И не тоскуй по тому, чего не сбылось, потому что реальность – это тоже весьма относительное понятие. Я бы еще очень долго мог продолжать вести подобные исполненные пафоса и драматизма речи, но от них давно уже стало тошно. К чему вообще что-то объяснять? Разве может один человек понять другого? Все это мерзкий бред. Мне было противно принимать мученическую позу, мне было омерзительно писать записки и изливать свою пустую душу. Я и так слишком много сказал. Где-то рядом уже ощущалось дыхание абсолютной пустоты, и мир становился все более призрачным и далеким – даже больше, чем обычно. Теперь он напоминал лишь слабую тень воспоминания о жизни, еще теплящегося где-то в уголке, который скоро тоже зальет бесконечный мягкий мрак, не оставив от боли ни следа. Понимаешь, что пора – когда смерть кажется уже не карой и проклятием, а избавлением. Можно сколько угодно сгущать краски, рисуя смертный час еще более мрачным и зловещим, а свое сознание – больным и слабым, можно неистово веселиться в последнем экстазе, можно просто молча сидеть, а потом закончить все, но ни в чем из этого не было смысла. Абсолютно все вокруг в совершенно равной степени лишено хоть какого-нибудь намека на смысл. И горечь от этой пустоты можно утолить только хорошим глотком вечного забвения. Думаю, Эмиль Чоран гордился бы мной. В распахнутое настежь окно задувал холодный весенний ветер, но мне было тепло – я сидел, опершись спиной о горячую батарею. Забавно, что когда-то не так давно – но теперь словно вечность назад – я сидел точно так же, у батареи – но тогда в другом доме – перед распахнутым окном, приглашающим ветер – тогда он был осенним – и чувствовал что-то абсолютно противоположное. Это было самое начало жизни, и продолжалась она очень недолго, и за ней неизбежно последовало угасание, которое завершится сегодня. Мне всегда нравились совпадения, симметрия и гармония, если тут допустимо такое слово. Но я ужасно устал говорить и описывать свои чувства, потому что всю жизнь презирал такое поведение, но сейчас словно не могу остановиться, будто бы наделся, что подробное описание что-то изменит. Если бы у меня еще оставалось чувство юмора, я наверняка бы оценил иронию…”
– Ну что, вспоминаете?
– Теперь я, кажется, начинаю узнавать это. Профессиональный у вас, однако, подход, доктор. Вы хорошо меня слушали. А как давно?..
– Шесть лет назад. Можете вспомнить, что вы тогда чувствовали? Когда писали это.
– Наверное… Что-то свернутое в клубок, черное и липкое, душащее… Нет, я не хочу. Это плохое. Я не буду.
– Могли ли вы тогда представить, как все обернется? Могли ли вы тогда представить себя в своем нынешнем положении, свою жизнь такой, какая она есть сейчас?
– Нет. Точно не мог.
– Когда вы попали ко мне после того случая, я два месяца выслушивала ваши заверения в том, что ничего не может измениться к лучшему. Слушала, терпела и пыталась вас убедить в обратном – потому что знала, что для вас еще не все потеряно. И теперь, шесть лет спустя – посмотрите, какой долгий путь вы прошли. Оглянитесь на человека, который писал это.
– Зачем? Его ведь больше нет.
– Он есть всегда. Посмотрите на него и улыбнитесь ему. И никогда больше не говорите, что существуют безвыходные ситуации.
От вскоре затопившей кабинет разгоряченности, взаимного влечения и прочего удовольствия улыбались даже идиотские морды нарисованных на ритмично подпрыгивающем кресле животных.