Повезло. Телеспектакль. Бондаревский «Берег». Не люблю этот роман. Думается, любому фронтовику он не придется по душе…
Чтобы ныне осуществлять борьбу за мир, – думается, не было надобности выдумывать – на войне! Затем, тридцать лет после войны! – романтичную любовь русского офицера к немецкой девушке… Затем – продолжение этой, романтически-драматической любви через время и пространство, границы и идеологии, уже между писателем из бывшего офицера – и западной книгоиздательницы из бывшей немецкой девушки, до сих пор еще любящей «того» офицера. Во имя своей любви она даже… призывает повторение войны!
Крайне удивляет упрощенные – с полным забвением устава и субординации! – отношения между офицерами, солдатами и офицерами!
И все же в телеспектакле сохранены некоторые хлесткие фразы из романа… На вопрос западных немцев, из окружения книгоиздательницы, о том – как там Москва? – Самсонов, спутник писателя Никитина, вполне в тон их представлениям о Москве, отвечает:
– Мы все еще заняты проблемой борьбы с белыми медведями, мешающими трамвайному движению…
На очередной вопрос, по-прежнему ли заняты мы классовой борьбой и революцией, Никитин отвечает, что, мол, ни революция, ни классовая борьба для нас по-прежнему не самоцель, мол заняты мы все тем же:
– Созданием нравственного человека…
После того как немцы заявили, что «война – дерьмо» и «политика – дерьмо», они все же упорно почему-то продолжают разговор о «политике», в чем, впрочем, им не уступают их гости: два советских писателя, Никитин и Самсонов… И не знаешь, чему больше удивляться – забвению ли дела этих деловых западных немцев, или забвению жанра нашими писателями… Доходит до того, что по «инициативе» Никитина все мужчины занялись подсчетом: кто – сколько – убил на войне: немцы – русских, русские – немцев…
По поводу нацизма Никитин говорит:
– Национализм – последнее прибежище подлеца!
По поводу религии:
– Религия – эмоциональная окраска добра и нравственности! Как говорится, – и на том спасибо… Скажем, писатели 30-х, ничтоже сумняшеся, с такой же готовностью небось изрекли бы, что «религия – опиум для народа»… Легко, во все времена легко, говорить готовое! Ведь, наконец, и Никитин, и Самсонов говорят лишь то готовое, что «на данный момент» вычитали у себя из газет, из брошюр общества «знания», их журнала «Наука и религия» и «Справочника» или «Спутника» пропагандиста!
Что же касается множества других нелепых заданностей (или, может, заданных нелепостей?..) в спектакле, которые перетащены были из романа на телеэкран – их слишком много, чтоб хотя бы бегло указать на них…
Разумеется, Бондарев талантливый писатель. Но рассудочность часто в его романах – в пьесе это особо сказалось – оттирает художника. Удачи же случаются у Бондарева чаще всего там, где художник оказывается в нем как бы «бесконтрольным», непосредственным, наедине со своим инстинктом правды.
Скажем, хозяин кабачка «Веселая сова» изрядно философствует у столика русских гостей. Он старается убедить гостей, что он гуманист, что он любит всех-всех, вне зависимости идеологий, наций, границ… Все эти тирады впустую. Персонаж вне действия, вне конфликта, даже вне сюжета. Равно, как другие немцы… Но вот этот же хозяин «Веселой совы» говорит о своем друге по концентрационному лагерю, что он уехал в Америку, «он там стал видным богачем» – и ничего более – и здесь – как бы случайно – пробилась правда о западе! Косвенно, тем верней, предстало их главное мерило человека!
Единственное что он находит нужным сообщить о своем друге. И с какой наивной, непреложной, законченной гордостью за друга. Он там разбогател!.. Все что там можно «в хорошем смысле» сообщить о человеке, все что лишь можно достичь человеку, к чему стремится он, в чем лишь самоутверждается!
К счастью, «по забывчивости» автор (персонаж) не комментирует эту фразу. Она «брошена и забыта» – оттого-то и так значительна. Ведь ни один советский человек не сказал бы так… В аналогичной ситуации – что он скажет о друге своей тяжелой молодости? Скажет: «Он стал главным инженером завода!» «Защитил диссертацию, он специалист по кибернетике!» «Он открыл месторождение газа…» На худой конец – «У него второй разряд по боксу…»
То есть, наш человек – о нашем же человеке – когда гордится им, тем, что тот достиг, может сказать самые разные вещи, в зависимости от собственного круга интересов, вкусов, культурной и эстетической зрелости, но никто не скажет: «разбогател!» Не скажет даже – «получает столько-то!..» По счастью, у нас: «не в этом дело!»
В одной, случайной вроде, отнюдь не эффектированной35, вовсе не претендующей на роль максимы (как это часто бывает у Бондарева) фразе – весь нравственно-социальный водораздел между нашим и их обществом, нашим и их человеком. Мы, желая хорошо отозваться о ком-то, о нашем человеке – говорим о его внутреннем человеческом содержании, подразумеваем волю и целеустремленность, цельность характера и дарование, ум и интеллигентность, видим в этом всем обязательно духовное, то есть – общенародное служение. Они говорят лишь об одной, внешней, цели и утверждении в ней. Говорят о богатстве, о деньгах… Разумеется, и они подразумевают все то, что и мы – но все дело в том, что они, богатство и деньги, как раз не эквивалент благородных черт человеческих, которые мы тут бегло перечислили! Чаще, увы, все обстоит наоборот… Еще когда нашим народом замечено было: «Трудом праведным не наживешь палат каменных»! – то есть, лишь неправдой достается и держится богатство. «Тот прав, за кого праведные денежки молятся», – то есть, деньги обессиливают, упраздняют и правду. И самого господа бога: деньги бессовестны!
«При деньгах Панфил всем людям мил», – вся психология, все нравы, весь дух жизни запада, кажется, в одной уже этой поговорке! «Для чего нам ум, были б деньги да спесь!» – или, перефразировав это: деньги достаются не умному (талантливому, совестливому, трудолюбивому – и т.д.), а спесивому (наглому, подлому, бессовестному). «Положи две денежки на шапочку, да дядюшке челом, а дядя сам знает о чем», – о растлевающей власти денег, об их лицемерии и всепозволенности… «Без денег в церковь ходить грех», – об изначальной запроданности бога, о том, что бедности на бога и церковь надеяться не приходится. Даже смущать его напоминанием о себе: «грех»! «Деньга деньгу родит, а беда беду», – неплохое знание денег и их роли в жизни! «Денежный грех на богатого, а у бедного все одна шкура в ответе», – вот как деньгами да с богом хорошо устраивается в жизни богатство…
Любая народная поговорка или пословица может стать эпиграфом к роману об изначальной, органичной безнравственности богатства!.. Вот почему, к слову сказать, десятилетиями так трудно дается диалог между нами и западом… Все здесь другое. Если мы с гордостью говорим о человеке, что он стал ученым или артистом, известным механизатором и Героем труда, писателем или конструктором – они знают лишь «одну, но пламенную страсть»: «деньги»! И парадоксально, когда их же «денежное сатанинство» привело все человечество к ядерной пропасти, то ли жить всем, то ли всем погибнуть, вся зловещая сила денег, вместе со всей тщетой ее, стали вдруг понятны. И люди, прозрев от страшной бездуховности и ее последствий, обращают к нам взоры, в которых: надежда…
Все было ничего, пока – как поёт в известной арии Мефистофель – отвлеченные люди гибли за отвлеченный «металл»… Ныне, когда зловещая тень ядерной смерти витает над планетой – над каждым ее жителем – никто не хочет «гибнуть за металл». Все выбирают жизнь. Денежный идеал призрачен и коварен. Исторический спор по поводу «образа жизни» нашел – не доктринальное – самое терпкое, жизненное разрешение…
Видно, мать-природа экономит на нашем уме, дорогой это для нее «материал»… Но вот, замечается, на ком она «сэкономила» на уме – тому она выдает, и даже с походом, самоуверенность. Поэтому ограниченность никогда не испытывает сомнений, в то время, как уму свойственно во всем сомневаться!
Так, наверное, природа разнообразит «оптимальные» средства борьбы за существование, перепоручая нам самим наше трудное – между эгоизмом и служением, потребительством и творчеством – духовное становление…
Гений не умеет приспособиться… Но само по себе неумение приспособиться («адаптироваться»), конечно, еще далеко не – гениальность. Часто оно встречается и у ничтожности…
В случае гения оно – сила, в случае ничтожности – слабость.
В технике есть такое понятие – как «утеря меры»… Скажем, на каком-то заводе утрачена точность в измерении длины. Заводской метр стал в сто один (или в девяносто и девяносто девять) сантиметров. Вся продукция, стало быть, бракованная. То же – при утере единицы веса, температуры или давления…
Поэтому еще в стародавнее время была учреждена Палата мер и весов, к которой все больше переходило и хранение точности других физических (технических) измерений. Таким образом, наука, техника, производство застраховали себя от хаоса.
Но как быть с духовными ценностями? Какими единицами их мерять? Где здесь Палаты мер и весов, охраняющие от куда более страшного хаоса – от падения духа и разлагательства?
Думается, эту функцию народного служения выполнял всегда гениальный художник, в ком больше всего сконцентрировалась и духовность народная!
Таким было служение Пушкина. Затем Лермонтова, Гоголя, Белинского. Некрасова, Чернышевского, Добролюбова, Тургенева. Затем Достоевского, Толстого… Чехова и Горького… История нашей литературы – главного истока духовной культуры, причем, вбирающего и проявляющего и народную духовную культуру – это история независимых великих авторитетов! Не от власти и постов, рангов и наград – от всенародного признания: и читателями, и собратьями-писателями.
И с горечью отмечаю – исчезновение ныне именно таких авторитетов в литературе. Попытки создать авторитеты искусственно – ни к чему хорошему – для нашей литературы – не могут привести…
Неужели раз и навсегда утрачена эта живая Мера, чувство образцового писателя – живого среди живых – с его высокой художественной мерой Правды? Думается, временная здесь трудность литературы. Хотя и обидно, что временность эта именно наша писательская жизнь!
Он странный человек, странный писатель – поэтому нет у него друзей. Ни в обычной, ни в писательской жизни. Он из тех писателей, которым иногда удается «войти в литературу». И тогда это вхождение – серьезное, надолго… Но таких писателей нужно кому-то «открыть», помочь им. Им нужен «покровитель», «меценат» – как говорили встарь, или проще, «рука», как теперь говорится. Впрочем, «рука» ныне, это уже нечто другое – «рука» помогает лишь «руке»… Корыстна, прагматична, расчетлива стала «рука»!..
Он не пишет ни романов, ни повестей, ни даже рассказов. То есть, ничего не замышляет наперед, не идет от сюжета, от характера героя, тем более от темы из газетных передовиц, у которой появляется лишний шанс в проходимости: напечататься…
Вещи его (эссе? Миниатюры? Притчи?.. Максимы, наконец?.. Бог с ним, с жанром! Будто дети рождаются Иванами или Катями! Как назовешь, так и кличут!) приходят к нему как толчки совести. Главное, приходят сразу живыми, со своей формой, над которой он не думает…
Но вот случается утро, когда он встает и ничего ему душа не говорит. Сонность или усталость, равнодушие или пустота? Что же это такое? Конец?..
И тогда он думает о старости, о смерти. Больше уже ничего не напишется?.. Что ж, садится за письменный стол, что-то писать по привычке, выдумывать – этого он не умеет…
Его удивляет эта пустота – но он заранее смирился с нею. Уж таков он писатель… Не похож он на других. Что ж, выйдет на улицу. Или – поедет он в Мосторг. Надо составить список: что купить? Давно собирается. Когда пишется ему – не выходит из дому. На всем, даже на столовой и обеде экономит время…
«Когда пишется, и тюрьма – дворец. И наоборот. Тогда и дворец – тюрьма! Может, и должно писателю быть за решеткой, на хлебе и воде? Как Сервантесу? Как Сухово-Кобылину? Как Достоевскому? Тот не писал в остроге?»
Так он и поверит!.. В уме, в душе, без бумаги и чернил – писал! Наверняка все отсюда – не один «Мертвый дом», романы отсюда, «Дневники писателя», во многом, видать, отсюда…
Итак: «лампочек шестьдесят Ватт. Консервов подходящих. Спичек. Соли. Иголок и ниток. Если попадется, поролон – заткнуть щели вокруг окна… Длинный список! Сверху он пишет главное: хлеб! Не забыть бы!.. Жизнь духа? Без хлеба нет и духа…
Он садится в трамвай – и сразу же: «задействовал механизм»! Он тянется к блокнотику. Словом-другим пометить, то что в голову приходит. По поводу этих людей, жизни, ее разнообразия – терпкой, одолевающей!.. Быт укрупняется до бытия – значит: писатель!..
Вот две колхозницы вошли в трамвай. Не сумки туристские, на шнуровках вещмешки через плечо. Тяжелые, женщины едва на ступеньки забрались. Он помогает им, втаскивает в тесный вагон. Уж очень они ему по душе. Молодайки ладные, веселые, с румянцем во всю щеку. Сразу видно – всегда на свежем воздухе. Телогрейки на них чистые, в обтяжечку, на ногах валенки с галошами. Все хорошо, все по делу… Вот одно разве нехорошо, что в город едут за продуктами! А все же вековая пропасть «город-деревня» – исчезла.
Ездят. Временно это… Еще горожане будут проситься в деревню!.. Козырять будут своим давним крестьянским корнем, любовью к земле, будут ссылаться на предков И, пожалуй, чаще все это будет искренно. Может, еще спортивный разряд вспомнят? Кандидатскую степень? Нет, скорей не решатся о ней напомнить!.. На слух хлебороба – звук немузыкальный, так сказать, неуповающий. Могут не взять.
Он уже записал несколько «сюжетов» (все еще нет у него подходящего слова для обозначения того, что он пишет!), еще и еще записывает… Никогда не чувствует так свою жизнь, как сейчас.
Нет, надо возвращаться! Бог с ними, с лампочками. (Есть еще про запас в туалете – в крайней надобности «реквизирует» для настольной). И без соли обойдется. Что ему варить-солить? Яичницу – и ту он «упростил» – для экономии времени – до выпивания сырых яиц. Он это называет: «а-ля натураль». Даже наверно, полезней… Холестерин, белок… Зачаток жизни сковородка небось убивает… О чем он думает? Скорей домой, к столу!
А еще подумалось было – неудачный день. Всегда в таких случаях – запомнит теперь – «на люди!..» Нужен живой импульс!
В переполненном вагоне метро мужчина предпенсионных, так сказать, лет, и молодой человек студенческого облика – засоревновались вдруг в великодушии. Завертелись, зажестикулировали. Они уже чуть ли ни минуту так, с обычными при этом ужимками-улыбками, препираются: кому сесть на свободное место, которое они так настойчиво друг другу уступают… Это, видать, какое-то совпадение схожих настроений, приязненности. Никак друг друга не усадят! А уже увлеклись спектаклем – во всю играют.
Пассажиров это занимает, сдержанно улыбаются, не вмешиваются: чем же это кончится; почему не устроить себе маленькое и безобидное развлечение на чужой счет, когда сам ты устроен, сидишь, ничем не потревожен, ничего от тебя не требуется?..
Какая-то пожилая женщина (такие бывают уборщицами) чуть приподнялась, уважительно и вместе с тем как бы свойски – от явленой им доброты, что-то шепнула старшему – тому, предпенсионному. Тот сразу осекся, заволновался, ему вдруг стало не до молодого и препирательств. Оглянулся, нашел то, о чем подсказала пожилая.
Это тоже была женщина – но молодая, сурового и отчужденного облика, в широком каком-то синтетическом пальто. Надо было, видать, немало прожить на свете, подобно пожилой, главное – быть женщиной чтоб, скорей по лицу, чем по фигуре, почти скрытой под синтетикой, узреть едва приподнятый живот и беременность молодой!.. Нет, что ни говорите – мужчине такое не дано.
Молодой мужчина тоже уже смекнул в чем дело. Точно разноименные заряды, они оба, насколько позволяла теснота вагона, отодвинулись друг от друга, бережно, но решительно подталкивая на свободное место женщину.
Та осталась такой же отчужденной от всего происходящего, не изменила выражения сурового, нездешнего и бледного лица; словно никого вовсе не было в вагоне, ни этих мужчин, ни пожилой, – никого ровным счетом – кроме ее самой и той жизни, которой она смутно внимала в себе, которой всецело принадлежала сама в своей женской сокровенности…
Сев, она не только не выказала растроганности или признательности за место, а даже не взглянула на мужчин. Вообще ни на кого не взглянула. Сидела, уставясь вперед себя, все так же никого не замечая, не желая замечать.
Сознание своей правоты. Высшей правоты!..
Среди множества бедствий – самые тягостные в последствиях и масштабах – насилия над мыслью… Но и среди этих – неисчислимых, изощренных и коварных – насилий на первом месте, судя по всему, не прямые запреты и преследования мысли, а то ее лукавое состояние, когда она доведена до формального существования, вроде бы есть, когда на деле нет ее, когда она в некой ройной окаменелости и одномерной дозволенности, возведенной в доблесть, в однородности и непогрешимости, которые вернее всего отучают мыслить, кто на это еще способен, возвышая, наоборот, тех, которые совершенно на это неспособны… Такая форма мысли со временем уже ни на что другое неспособна, ни на что другое не посягает, и вяло подъедает корни собственного ройного существования. Вот здесь и начинается всеобщая неудовлетворенность, апатия, безнадежность – и небывалая тоска о подлинной мысли – ее красоте, свободе и истине в прозрениях сложных коллизий бытия!
Наше время само себя назвало на этот раз предельно просто, очень простым русским, деловым словом: «перестройка». Под этим именем оно и войдет в историю. Подобно тому, как новая эра коммунистического идеала вошла в историю такими же двумя простыми словами – «Советская власть»…
После годов застойности от формально-бюрократического руководства перестройка встречена народом более чем просто с одобрением и пониманием. Встречена с энергией и делом!
И вот, что удивительно – в это время резко повысился интерес к Ленину, по всему, что связано с этим именем в мыслях и чувствах каждого. То и дело становятся крылатыми, входят в сознание миллионов, его слова, которые раньше знали единицы. О том, что если нас что-то и погубит, то это будет бюрократия; о том, что у общечеловеческих ценностей есть приоритет перед классовыми ценностями; о том, что бюрократия действует по принципу: формально правильно, по существу издевательство; что коммунистам нужно уметь подстроить ловушку бюрократам, чтоб потащить их в народный суд; о том, что в России произошли три революции, а Обломовы остались. В крестьянине, в рабочем, в интеллигенте, в коммунисте… Да разве все перечесть!
Недавно с огромным интересом на миллионного зрителя показан был фильм о Ленине «Штрихи к портрету В.И. Ленина» – с М. Ульяновым в роли Ленина. Уже эта роль выдающегося артиста сама по себе – явление. Куда больше значения, чем для искусства и культуры…
Михаил Ульянов потом говорил – с экрана же – что он себе поставил задачу: снять по возможности с ленинского обличья сахаристую пудру, показать его живым посреди живых страстей времени.
Что и говорить – благая задача! И во многом это артисту удалось. Думается, роль Ленина не может строиться на внешнем сходстве, на игре, на обозначенности. Лишь актеру большого личностного начала здесь вообще может что-то удастся. Ульянов, например, артист-личность. Почему-то думается, что здесь немало достиг бы Смоктуновский. Но тому подобало играть Ленина периода эмиграции – Ленина-интеллектуала, Ленина-теоретика партии, Ленина среди книг, в библиотеках Парижа, Лондона, Цюриха – и т.п.
Образ Ленина еще откроет многих артистов-личностей, новые грани их дарования! Образ – неисчерпаем…
Луначарский о Ленине говорил, что его личности нет ни на первом, ни на втором плане – ее вообще нет самой по себе. Она вся – в деле, как в великом служении, так в ее сиюминутной практической конкретности…
Самозабвение! Свойства лишь гениальной творческой личности. Призывами к скромности этим не достичь. Это будет – в заурядном человеке – новая игра, новая поза. Все той же скромности.
Думается, самозабвение своей великой личности, умение удерживать всегда у дела служения, не допуская до человеческого, самолюбивого и эгоистичного «я», то свойство, та черта в Ленине, которая и привлекала к нему столько выдающихся людей, яркие характеры, самобытные натуры.
Скажем, того же Луначарского, знания культуры и интеллект которого удивлял даже Ленина…