Удивлению достойны неистощимость и беспредельность человеческого гения! Подумать лишь, что главные изобретения и открытия сделаны человеком как бы «случайно» (какая неслучайность в этой «случайности»!), неизвестными и бескорыстными людьми, как быстро эти открытия и изобретения стали достоянием всех людей! Причем, на всех континентах, за морями и океанами!..
Так, например, из всех трав и растений, имя которым – миллион – были выделены хлебные злаки. Замечено было, что навоз (как он тогда назывался? до того, как догадались о его пользе для поля? Для произрастания и урожая злаков, догадались о том, что его надлежит грузить: «на – воз», навозить на поле, отчего и назван был: «навоз»?) – есть удобрение. Затем также замечено было, что «хлёбово» – жидкое месиво – посредством огня превращается в хлеб (возможно зимой, у костра подогревали замерзшее «хлёбово», и так, «нечаянно» впервые выпекли – хлеб!). Кто-то добавил к закваске дрожжи (хмель) – и снова «случайное», поистине гениальное – открытие! Хлеб стал пышным, ноздреватым от воздушных включений, более вкусным и питательным!.. Сколько их – разве счесть все изобретения и открытия – лишь возле одного хлеба!.. Без академических научно-исследовательских институтов, ученых званий, научных степеней, наград и премий, совершенно бесплатно и бескорыстно люди занимались научным творчеством, даже не подозревая за собой, что они ученые и «двигают прогресс человеческого общества», что они труд мысли поставили «на народное служение» – и т.д.
Мир многокрасочен вокруг нас. Мы к этому привыкли с детства, уже не удивляемся. Мы различаем семь цветов радуги – нам этого достаточно. Между тем художники различают оттенки этих красок – и несть им числа! Древние мастера живописи, например, различали десятки тысяч «цветов», то есть оттенков «семи цветов радуги». Ведь по сути их не семь, – а именно тысячи и тысячи.
Итак – краски, цвета, оттенки… Но вместе с тем, непостижимо как, среди десятков тысяч красок-цветов-оттенков, четко видим водораздел: где они природные, а где искусственные, промышленно-бытовые, что ли!.. Первые – всегда отличаются той тайной, которую глаз видит, а слово неспособно выразить: в общем они живые! Вторые силятся казаться живыми! В возможном приближении к природе – одна из главных усилий, задач, целей живописи. Природа и в этом остается недосягаемым образцом. Есть здесь неодолимый, видать, природой же положенный, предел… Видать, тот же предел и перед усилиями интеллектуального порядка (наукой), перед нашей умелостью (техника). «В идеале», как говорится, человек сумеет лишь приблизиться к природе – создать искусственного человека. Живого же создать ему никогда не удастся. Здесь принципиально-нравственный запрет для нас со стороны природы. Чтоб человек не дошел до отрицания самого себя – и, стало быть, и природы…
Во всяком случае – велики и разнообразны дисциплинарные наказания природы за неуважительность нашу к ее тайнам! Видать, есть у нее про запас и «высшая мера»…
Вернемся к краскам и цветам, к оттенкам их. Которые, стремятся стать живыми средствами живописи. «Живопись – искусство изображать предметы красками», – сказано у Даля. Слово «живопись» в общем гнезде от слова «живой». Ушакова, например, живопись почтена пятью отдельными гнездами: «живописать», «живописец», «живописность», «живописный», «живопись»… И вот человек умеет различить тысячи оттенков-нюансов цвета, умеет все их отличить от природного цвета, умеет, наконец, с грустью сознавать здесь и «предел»! Как и во всем, мы в незримой власти природы, власть эта действует над нами исподволь, но неукоснительно. На большее, чем наука, искусство, производство – сколько нам во всем этом позволено будет природой – нам, видать, надеяться не приходится! Причем, все же, удается нам что-то здесь, лишь избрав моделью природу, ее вехи! Похоже на то, что природа – поступается лишь тайнами второстепенного порядка, чтоб тем верней оберечь от нас «верховные тайны»… В сущности – в самом понятии «природа» – тайна! Подобно матери с растущим ребенком, она поощряет нашу свободу, наши усилия, но и тревожится за нас, доверяет и проверяет, поощряет и запрещает!
И, стало быть, все наши усилия по «усовершенствованию» природы, видать, лишь большая или меньшая степень заносчивости (или простейшего невежества), что в конечном итоге наказуемо самой природой… И, разумеется, нет в этом ни мистики, ни идеализма. Человек – сам природа, но далеко не вся, лишь часть ее! Она уступает ему – пусть и с огромным сопротивлением – часть тайн, но, надо думать, все это лишь то, что она хочет, может, что возможно для нее уступить. Главные, «принципиальные» для нас тайны она держит за девятью замками и жестоко наказывает за дерзость (не невежество ли это – для главной сокровенной тайны природы?) сорвать эти замки… Нравственность – видать – ее главный принцип!
Видать, нам еще не открылось главное: наше отношение к природе, сущность и цель ее власти над нами. Не открылась сама тайна нашей жизни! Как мать, природа жаждет нашего духовного взросления!
Мы начали с живописи для того, чтоб показать, насколько природа бдительно охраняет грань между собой и человеческими усилиями! Ведь ни одному гениальному живописцу на протяжении тысячелетий так и не удалось дойти – красками – до живого! Ученые и инженеры могли бы над этим задуматься. Разумеется, не за тем, чтоб отказаться от творчества, а для того, чтоб вооружиться общей – философской – мыслью, по возможности руководствоваться ею в своих поисках… Без духовного сознания жизни – подлинного творчества нет!
Манера говорить была у него – «дамская»… Не в том смысле, что говорил о всякой чепухе, будничном и бытовом как разговаривают обычно женщины, а что обрел он эту манеру именно в разговорах с «дамами»… Он спешил себя зарекомендовать с лучшей стороны, волновался, поэтому боялся паузы, забивал ее многословьем, ужимками, вводными словечками, слушал, не вдаваясь в суть, скользя по верхам, главное, всегда спеша, не давая никому сказать – в общем вел себя так, точно циркач, спешащий перебежать по тонкой проволоке, одолеть пространство, страшась заминки, увещевая и скользя по ней, вихляясь, и потряхивая большим веером…
Писатель З., поставив локти на стол и держа руками свою львиную голову с топорщащейся сединой, внимательно слушал студента, читавшего свой рассказ. З. всегда слушал в этой позе чуткой сосредоточенности – и вправду напоминая того полулежащего бдительного льва, сторожащего ворота или подъезд какого-нибудь старинного особняка…
Когда З. собирался говорить, он срывался с места, пускался в бег по комнате, втянув при этом в плечи свою львиную голову и время от времени постукивая друг о друга сжатыми кулаками – как бы утрамбовывал так, доводил до формы нужную мысль. Ведь перед ним сидели не кто-нибудь, будущие писатели, студенты литинститута!..
Студенты – уже не первогодки – знали, есть такие писатели, известные в литературе, но больше этой известности, больше книг своих ценят в себе писательский опыт. Бывает даже – больше им не пишется, словно завороженные этим опытом, все копаются в нем, сопоставляя с великим опытом классики, и спешат всем передуманным по этому поводу поделиться, с теми же читателями, со студентами. З. был таким…
– Как, как там у вас? «Дьявольски умен»? Не-эт, не то, не то!
И З. заметался по комнате, бодливо втянув в плечи голову, напряженно, как бы осердясь, постукивая кулаком о кулак. Студенты переглянулись. Жди очередную «филиппику»…
– Я понимаю… Где-то слышали… Или даже читали… И что же с того? «Дьявольски умен»… Уж какой там ум – у дьявола? Хитрость – да! Умен, как бог! Хитер, как дьявол!.. Пора бы уже, товарищи, уму определить место возле добра, возле красоты! А то – и добро умное, и зло умное!.. Ум зла – в конечном итоге не ум! Так же, как уже поняли – нет у зла красоты! Имитация, подделка! Стало быть, нет у него и истины!.. Давайте уму отведем место по достоинству – у красоты и правды, у добра и истины! И «злой ум» – не ум… Это все нежелание посмотреть в корень! Зачем восхищаться этим «злым умом»? Никто не говорит, что он примитивен… Но дьявол – это что? Антитеза богу? Да нет же! Это всего лишь завистник бога! Не одинаковые величины с разными знаками… А величины разные!..
– Почему же бог его не… уделает?
– Зачем? Он же тоже его создание! «Уделает»! Какой же это был бы – под стать сатане! – мелкий бог… Он ведь – велик, необъятен, у него даже образа нет! Сатана волосат, с рожками, красноглаз, с хвостом… А бог? Он – жизнь, он – вселенная! Какой же образ ему может соответствовать?
– Значит, он терпим?
– Разумеется… Ведь дьявол, сатана пусть – живой! Может ли бог покушаться на живое?.. Стало быть, «умен, как бог» – мало! Вот – «милость божья»!.. Благость, могущество… Это понятно. «Мудрость», «ум» – слабо для него!.. Мало это… Для человека! Это надо себе уточнить. А то – «красив, как молодой бог!» А разве у бога есть возраст, есть сыновья? У царей – сыновья-принцы, или там – великие князья… Давайте к богу относиться с почтением в эпитетах, не трепать их всуе, ставить грамотно! Тем более, что церковного бога упразднили. Но дух жизни, но духовное начало ведь не упразднить! Иначе будем … интеллектуальными дикарями! Читайте…
З., словно устав, сел на стул перед своим столом, поддался вперед седой львиной головой, почему-то осердясь, стал слушать студента.
Все или почти все коллизии и злоключения в общении и в дружбе связаны с тем, что одни ждут от общения или дружбы внимания к себе, приязненности и тепла, в то время как другие в состоянии дать лишь свое субъективное я, искренность и правдивость в меру своей души, хотя сами – тоже ждут внимания, тепла и приязненности… Дружбе легче в готовности «давать» нежели «брать»…
Безотчетного общения нет – оно не может осуществиться из одного лишь «субъективизма». Нужно уметь чутко настроиться на душевную волну своего визави. Не потому ли дружба чаще удается женщине или той части мужчин, о которых женщины же говорят, что они «хорошо воспитаны»? Под стать любви, и дружба – есть творчество!
Воспитание в таком смысле и проверяется в общении («в обществе»). Вот почему творческим людям, общающимся большей частью «сами с собой» – воспитание (в обычном смысле) трудно дается. Они, своим творчеством, могут явиться воспитателями целых поколений, но беспомощны бывают в общении (в обществе), в гостиной или на балу… «Человек» для него труднее, чем «человечество».
Не таков ли «невоспитанный» Пушкин – «средь шумного бала», скажем, у Воронцовой-Дашковой, ожидающий жену, прижавшийся спиной к колонне, руки сложив на груди и мрачно взирающий на веселье… Не таков ли Бальзак, что еще хуже, желающий прослыть светским человеком, тучный и одышливый, в топорщимся фраке, громко хохочущий и неловко вальсирующий с какой-то молодой дамой. В то время как жадно лорнируем – как некомильфо – со всех сторон пожилыми дамами, с явным осуждением на их морщинистых, спесивых лицах…
Неоспоримая истина, что гению ничто человеческое не чуждо. И все же Пушкин даже за ломберным столом интересен нам не тем, что он думает о карте, которую нужно бить, сколько он сегодня проиграл или выиграл, а тем, что он думает о лежащей дома на письменном столе незаконченной главе «Евгения Онегина», или о плане романа, о пометках царя-цензора на «Бориса Годунова»…
Лермонтов, вероятно, нам только кажется поглощенным мазуркой, созерцанием роскошных нарядов и сверкающих мундиров, обнаженных плеч красавиц, их белозубых улыбок и блестящих, возбужденных танцами, глаз. Скорей всего, что, глядя на все вокруг «с холодным вниманием», он уже воображает сцены из «Маскарада», шепчет первые строки монолога Арбенина, видит сквозь «магический кристалл» печальную кончину Нины, жертву страстей и предрассудков света. С них, почти незаметных окружению, мы не сводим глаз…
Когда Маяковский – с мрачным прищуром и как бы железной подковой окольцевав волевой рот – долго целится кием в шар, и всем он кажется только бильярдистом, в голове поэта наверняка роятся образы, лихорадочно «делаются стихи». Поэт, не дававший себе передышки и расслаблений, постоянно перебирал десятки тонн словесной руды единого слова ради. Он всегда работал! Маяковский, максимализм реалиста в ком чурался всяких толков про «наитие» и «вдохновение» – нарочито снизил поэзию до понятия работы – «делать стихи»! Снизил ли? Нет, пожалуй, этим еще больше возвысил!
Работа… Да, – но какая титаническая, беспощадная, сжигающая! Жизнь, вся, каждое мгновенье, каждый шаг, в ритмах строк!
В словарях частотности потребления – слово «работа» у нас на первом месте. Поэзия устами Маяковского подарила этому слову еще одну биту, еще одну единицу информации…
…Нет, не простая жизнь подлинного художника! Беспрестанное действие всех чувств, всех душевных сил, предельное напряжение мысли и сердечной мышцы. Работают все десять миллиардов нейронов!
У Сергеева-Ценского рассказано, как Гоголь пьет чай в гостях. Сперва он заметил, что «чай холодный»; затем добавил, что это просто «труп чая»; наконец, отодвинув стакан, глубоко задумался. Еще через минуту, другую он что-то обстоятельно заносил в записную книжку. В гостях у друзей, можно работать, не корчить светскость!
«Левый марш» – от первого до последнего слова! – «сделан был» Маяковским по пути в Кронштадтский экипаж, где поэту надлежало выступать перед моряками. Шедшего рядом друга, он прерывал просьбой: «Помолчи, пожалуйста. Пока дойдем до того дома, я должен сделать строфу». «Пусть оскалясь короной…» («усть-лясь… Хорошо»).
Пушкинский мозг не отдыхал и во сне. Поэт просыпался и записывал гениальные строчки – чаще всего из тех, над которыми бился днем, оставляя их недописанными, чтоб не терять «разгон» мысли.
Каждый школьник знает, что Периодическая система элементов «приснилась» Менделееву во сне. Феномен сна таким образом получил главное, принципиальное объяснение. Нам снится то, над чем больше всего днем трудится душа – мозг, воображение. Ни одному человеку на свете, не пишущему стихи, ни разу они не приснились. Ни одному человеку далекому от химии – не приснилось даже подобие Периодической системы! Творчество – как жизнь, жизнь – как творчество!
Впрочем, о простых смертных. Я знавал бухгалтершу-ученицу, молодую и робкую особу, еще неопытную в деле, которой пришлось вдруг – с места в карьер! – заменить старшего бухгалтера. Она мне сознавалась, что долго не дававшийся ей баланс «вдруг приснился ей ночью». Бедняжка до того была поражена, что вот-вот готова была поверить в сверхъестественную силу… Мне трудно было ее успокоить и объяснить земные причины этого чуда. Известный в Москве изобретатель Александр Григорьевич Пресняков рассказал мне, как часто ему снятся механизмы, узлы конструкций, детали, целые технические решения – причем, до того оригинальные, что он просто в отчаянье, когда проснувшись утром, не может их воспроизвести в чертеже… На тумбочке с «совой» он пристроил чертежную доску.
Кажется, это качество мозга – творить независимо «от нас» – ученые называют: эвристикой. Очень модная ныне наука! Но, ясно, что творит мозг, когда он загружен постоянно, не отвлекаясь сосредоточен на одном и том же. Ньютона спросили, как его осенила мысль о всемирном тяготении. «Очень просто – я постоянно думал об этом». Горький вспоминал как они сидели зимой на лавочке с Репиным. Собака Репина, хозяина дачи «Куоккалы», окропила снег перед лавочкой. Горький украдкой (чтоб не оскорбить эстетическое чувство художника) попытался затоптать след «Собачьей бестактности». «Зачем вы это делаете! – воскликнул художник, – я уже несколько минут как стараюсь запомнить этот золотисто-янтарный цвет!».
Не оставляет меня чувство досады, когда возвращаюсь к «Траве забвенья» Катаева. Именно к страницам, посвященным Бунину. Не то, чтобы Катаев был здесь неуважителен к большому писателю, поддался соблазну произвольного сочинительства – и т.п. Досада на нарочитую приземленность описаний, на показ Бунина в снижено-бытовом плане: как тот ест, поругивается с женой, мелочно лукавит, суетно озабочен своей внешностью и производимым впечатлением. Как ни странно, все это больше характеризуем мемуариста, чем Бунина! Будто в жизни кому-то удавалось быть отдельно «простым человеком», отдельно – «большим художником»!
Катаева увела хорошо утоптанная обывательская дорожка: «Простой смертный вроде, а взялся за перо, не узнаешь его!».
Нет, не простой смертный, и бунинское, чистое и всегда «ухоженное» перо здесь ни причем. Душу писателя Катаев скрыл от нас бытовыми мелочами и ничего о ней нам по существу не поведал. С Буниным встречался Катаев-гимназист, Катаев-начинающий поэт? Но разве это оправдание для зрелого Катаева, взявшегося рассказать нам о встречах с большим писателем? Между тем запомнившиеся эпизоды могли стать где «ключом», где «шифром» к внутреннему миру большого писателя, к его творческой лаборатории, а не просто бесстрастно зафиксированы. На катаевских страницах мы видим одесского дачника, чудаковатого, назидательно-желчного, шлепающего по песчаным дорожкам в своих неизменных сандалиях. Даже бунинские, пристальные и «заплаканные глаза кондора» – образ заемный, Андрея Белого… Безоглядная лихость стилиста подчас подводила художника.
Моруа не встречался с Бальзаком, Цвейг – с Толстым, Роллан – с Бетховеном, Стоун – с Ван-Гогом. Но в книгах-биографиях мы находим не просто колоритных чудаков, а сложную духовную жизнь, титанический труд, озарения и сомнения – живое дыхание творческой мысли, прометеевское подвижничество во имя истины, – все то, что отличает гения от простого смертного. Думается, Катаев всегда был пристрастен к себе в силу чего чувствовал себя «лицом к лицу», то есть когда «лица не увидать»…
Тарханы. Дворовая церковь. Зеленовато-серая бумага конторской книги. Края потерлись, уголки загнуты. Местами листы выгорели, местами – пятна от сырости. Все буднично до предела в этой церкви. Она почти без утвари, облупленные стены, каменные плиты пола в трещинах. Время, неумолимая, еле приметная, но беспрестанная разрушительная работа его…
Книга – на столике под стеклянной крышкой. Записи – где химическим карандашом, где чернилами. Цвет чернил со временем стал неопределенным, тускло ржавым. Конец пятидесятых…
Будничность обстановки этой дворовой церкви – и ощущение необычайности минут. Строчка с записью о рождении в семье Лермонтовых сына Миши тесно сжата другими строчками-записей. Раскрытая книга регистраций рождений и смертей лежит под стеклом, и каждый может ее прочитать! Глаза скользят по строчкам вверх-вниз, и снова возвращаются к этой строчке. Бесподобное мгновенье жизни!
Подолгу сморим на строку, не читая. Явь? Или сновиденье? И чье сердце останется спокойным, не забьется радостной грустью, чувством счастья, переполняясь изумлением! А вместе с тем – и глубокой признательностью к людям, сохранившим эту незатейливую конторскую книгу из дешевой бумаги, которая сама по себе и гроша ломанного не стоит, книгу, которой поистине нет цены, благодаря одной этой строчке. Вот каковы высшие ценности жизни!
Читая новые тома поэта, богатые издания, в которые вложили немало души и фантазии и художники, и полиграфисты, как-то еще больше удаляешься от живого человеческого облика Лермонтова, от его личности. Реальны строчки, типографская краска, а сам поэт почти легенда! Не оживляют его ни прекрасные фотографии и рисунки, ни комментарии и примечания…
И вдруг эта, подлинная запись о дне рождения! И поэт незримо вырастает рядом, живой, словно долгожданный гость. Долго лелеянная встреча. Все вокруг преображается, обретает смысл и значение, наполнено живым существом поэта. Не он ли стоит за колонной! Не его ли шаги раздаются на деревянной лестнице? Или это стучит наше сердце? Лермонтов рядом. Незримо присутствует во всем. Он у самой души твоей! Нет, живая часть ее!..
Словно найден ключ от старинных часов – и вот поворот-другой, они пришли в действие после века неподвижности и отрешенности. Мы ставим их стрелки по своим ручным (марки «Полет», автомат, выпуска 1988 года), и старинные часы, перешагнув век забвенья, идут в ногу с нашим временем!
Поэт зачастую уходит из жизни рано, не успев взяться за большую прозу. Она, к слову сказать, всегда и пробный камень подлинного поэтического дарования. Она и по-новому показывает нам творческую личность поэта. Модный, шумный, неорганичный поэт тут же разоблачает себя. В прозе такого искусственного поэта сразу же видна вся случайность и кратковременность славы его. И наоборот, мы знаем прозу Пушкина и Лермонтова, Блока и Цветаевой, Есенина и Ахматовой, Бунина и Андрея Белого, Маяковского и Пастернака. Авторы прозы (пусть это не обязательно романы и повести, а критические статьи и пьесы, очерки и раздумья о творческом процессе) всегда достойны своей поэтической славы! Проза по художественной силе равна их поэтическим жанрам. Ведь проза, как еще сказано было Пушкиным – «мысли и мысли», отсутствие которых в прозе трудней скрыть чем в стихах, которые «выезжают на форме»…
Нет, не сможет ординарная личность создать высокохудожественное произведение! «Скучный Достоевский», «будничный Чехов», «скандальный Есенин», «неотесанный Маяковский» – все это россказни обывателей, которым гений, в каждом случае, «не нашел нужным» открыться, по-обывательски, в ущерб творчеству…
И вот, дескать, «понимаете, человек, ничего особого, но берет перо, и не узнаешь человека!» И подумывает: «не взять ли себе перо в руку…»
Обыватель не желает утруждать свой ум. Он не любит тайн, над разгадкой которых нужно ломать голову. Он обожает «простые» и «ясные», как резолюции, объяснения…