У Цветаевой есть такие строки: «Еще меня любите за то, что я умру». На первый взгляд – строки проходные, ничего особого в них, кроме обычной, присущей каждому мысли о неизбежности смерти, мгновенное саможаление и грустинка по этому поводу… Но, знать, со строками поэзии нельзя обращаться суетливо. Помимо первого смысла, надо еще уметь почувствовать в них подтекст, другой, третий, наконец, может, самый нужный смысл – пусть даже такой, о котором не думал сам поэт! Ведь в этом и тайна поэзии, она словно берет лишь «начало» в душе поэта, он лишь исток ее, она же расходится все шире, все дальше, находя отклик в каждой душе, сообразно ее опыту, ее содержанию, ее «природному устройству»!..
Иными словами, мимо строк поэзии так же нельзя «пройти», бросив беглый взгляд, как мимо полотен в музее. Нужно остановиться, всмотреться, вдуматься, установить свое интимное отношение с полотном, взяв его в душу, или, что одно и то же, уйдя душой в него – как в жизнь!.. Творчество – духовное единение человечества!
В самом деле, помимо личного «я», и мысли о неизбежной смерти – в строках еще и та мысль, что, если думать о том, что мы смертные, помнить о смерти, как говорили древние: «мементо мори», то и любви в жизни прибавится! Люди не будут так опасны взаимной враждой, ненавистью, агрессивностью, как ныне!.. Между тем – «забыв о боге», мы устыдились говорить о смерти. Есть спорт, есть здоровье, надо продлевать жизнь, сберечь работоспособность… И ни слова о смерти – непристойно это! Ни отпевания покойников, ни кладбищ, ни церковного звона, ни поминок. Все это «религия», «пережитки», «темнота и отсталость»…
Но бог с ними, с богом и религией! Если все это делает человека человечней – стало быть, это оправдано. Если это уменьшает вражду и учит любви к ближнему (вот опять напрашиваются привычные кавычки! Чтоб сразу перестраховаться перед читателем: я атеист! Но читателю это не нужно, ан сам атеист, не веря в церковного бога, тем острей чувствует жажду в духовной вере!) – это вовсе не пережиток. Ведь зачем-то так рьяно напоминает о себе мудрость: «мементо мори»?
Сколько мы вредим себе подчас тем, что выбрасываем мудрые заветы предков, их предания, только за то, что когда-то все это приобщили к «господнему промыслу» священнослужители!..
И в который раз убеждаемся в том, что поэзия, говоря и самое интимное о своем «я», говорит нам и самое общечеловеческое! И, по счастью, это так, потому что в современном мире изолгавшаяся или формальная демократия слишком уж часто говорит «мы», имея в виду вражду, злобу, убийство. И все во имя эгоистичного «я»!
Ведь подлинная поэзия, с ее мудрой, пусть подчас не простой естественностью, остается всегда с природой, с жизнью, с человеком, как бы изолгавшиеся, или формальные, демократки не старались запрячь ее в оглобли именно того «мы», которое на деле означает вражду, и, стало быть, ни человека, ни человечества!
Мы, Россия, страна великой поэзии! То есть, мы народ и великой всечеловеческой надежды на мир, на любовь, на дружбу. На то время, «Когда народы, распри позабыв, в великую семью соединятся»! У этой надежды нашей поэзии – высказанной – что знаменательно – Пушкиным – нет альтернативы. Нашей демократии, идущей всегда к человеку по заветам поэзии, не дано изолгаться! Будем же всегда помнить и о всечеловеческой любви, и о смерти, и все во имя жизни на земле!
Если писательское уменье уподобить, скажем, уменью пловца, пусть даже вполне профессионального, владеющего стилем (кролем, брассом и т.п.), в чем нет, конечно, особого дара, или тем более подвига – перед нами предстанет литератор, беллетрист, пусть даже весьма искушенные в своей профессии…
Но если такой пловец – рискующий собой спасатель, причем не спорта ради, не аквалангистом-любителем подводной фауны, не искателем жемчуга, он – до крови из ушей, до остановившегося сердца – спасает людей, вот с ним я сравню писателя-художника!
У Гончарова в «Обрыве» сказано – «сочинители – натуры холодные»… Не странно ли, – холодная натура Пушкина или Лермонтова, Достоевского или Толстого…
Ведь именно «сочинителями» тогда называли всех писателей, независимо – художник ли он, или беллетрист. Не субъективное ли это суждение? Затем, не суждение ли это Райского, а не самого Гончарова?.. Может, речь о «холоде» в контроле накала вдохновения?
«И в самом буйстве вдохновений змеиной мудрости расчет». Пожалуй, первое, «буйство вдохновений», – это скорей относится к впечатлениям, к – «пока не требует поэта к священной жертве Аполлон», это – жизнь, вся непосредственность души, ее жадность на «картины бытия», это все восторги и печали по поводу «картин бытия». Вдохновение у Пушкина – это творчество! Это «спокойствие» – на отсутствие которого – из-за забот и невзгод житейских – он постоянно жалуется… Но, когда пишет о вдохновении – и у него оно такое же «буйство»! Мы имеем в виду стихи о вдохновении.
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге.
Минута – и стихи свободно потекут.
Это Вторая Болдинская осень, 1833 год, стихотворение «Осень». Словно нет труда гения, перемаранных черновиков с напластованиями зачеркнутых слов и строк, есть одно лишь «буйство вдохновений»! Впрочем, здесь еще пока лишь – «пальцы просятся к перу»… И все же – собственно, за вдохновение выдается «восторг»… То есть – все в меру понимания вдохновения «толпой». Да она иного понимания и не приемлет! Ей подавай легкость, экспромтность, одни лишь озарения и наития, одни лишь беспечность и непосредственность! И, выходит, ей и вправду незачем знать об упорном и напряженном труде поэта ради слова истины, ради образно-жизненного слова! В статье зато (отзыв на статью Кюхельбекера) Пушкин резко осуждает «восторг», то есть – то же «буйство вдохновений»…
Иное, видать, понимание вдохновения у «толпы» и у «поэта»! «Толпе» его не понять, и «поэт» чаще всего потчует ее собственным ее представлением о вдохновении поэта! Да и себе так не убыточно, сохранена сокровенность душевной тайны, черта «тайной свободы»…
Что касается Гончарова – он даже среди прозаиков подчеркнуто эпичный прозаик! Но холод Гончарова таил большую теплотворность творчества. Холод был внешним. А вот Райский – наоборот, горячий, отзывный, его «теплотворность» была скудной, она-то по существу была – холодна! Между тем Гончаров, внешне и биографией, давал повод думать, что сказанное он относил к себе. Человек ровного характера, «эпичного склада» натуры, сдержанно-корректный, вежливо-немногословный, как свидетельствуют о нем мемуаристы. Хоть писательство и было неожиданностью для окружающих – близких и начальства, хоть «Обломов» и явился убийственным обличением для крепостного, самодержавного строя России, – именно свойствам характера прежде всего писатель был обязан своей продолжающейся карьерой. Выходец из купеческой среды, Гончаров был сперва секретарем адмирала Путятина, совершал кругосветное путешествие на «Палладе» в окружении моряков-аристократов из титулованных родов, был цензором при министерстве народного просвещения, преподавал литературу цесаревичу Николаю Александровичу, служил в министерстве внутренних дел, редактировал официальную газету «Северную почту», входил в члены Совета по делам книгопечатанья и т.д.). Самодисциплина жизни и творчества!..
Но как все же – «холодные натуры»?.. Видать, и вправду – каждый раз читателю нужно уметь прозорливо, творчески дифференцировать слово писательское, где в нем начинается и кончается писатель, где герой-образ, а где и общее человеческое начало. Триединство здесь трудное, диалектическое, в живом движении! И субъективно разделяя их, и неразборчиво, без переходных, точно в живописи, нюансов воспринимая эти данности, мы обедняем свое художническое восприятие. Лишь широкая, жизненная, «художнически-диалектическая интеграция» этого триединства позволит нам и в этом случае почувствовать – где́ Райский, лишенный творческой воли дилетант, где́ его талантливо-волевой создатель, а где и творческая личность, так сказать, абстрагированная! У творческого озарения, у его субъективизма – все провидческое, это суть образного объективизма. И, стало быть, где перед нами явление творчества – «субъективизм» художника следовало б назвать по-другому! Специалистов, оперирующих логическими построениями из фактов, всей этой постепенностью идущих к объективной истине, – в литературе принципиально быть не может. Тем – кого называем здесь «специалистами» – удается подобная истина лишь поскольку следуют «молнии субъективизма» (Блок) художника! Такие специалисты здесь и вправду могут что-то полезное достичь, насколько сумеют обустроить (точно колодцы выложить камнем, обшить срубом) прорыв в пространстве «молнии субъективизма» художника!.. Но, увы, как часто видим, что специалисты (само слово говорит о сущности – ограниченности задачи!), вместо занятий своим делом, занимаются «критикой», «заменой» собой художника, трудом, бесплодность которого подчас достигает примитива, хоть и выдан он под видом науки…
Классический образец такого труда был в свое время подвергнут убийственной критике Блоком! Речь об известной статье поэта «Педант о поэте» по поводу книги профессора, либерально-буржуазного литературоведа Н. Котляревского, посвященной Лермонтову. Блок нигде не утверждает, что поэт – престижнее, выше, достойнее – специалиста. Но он резко выступает против непонимания особой роли поэта, суверенности его творчества, против смещения, смешения, замены его неозаренным субъективизмом «специалиста»…
«Лермонтов начинает упираться и противоречить своему строгому судье… Получается двойственность: с одной стороны длинные тирады профессора Котляревского, с другой – стихи поэта Лермонтова, – и дуэт получается нестройный: будто шум леса смешивается с голосом чревовещателя. По книге г. Котляревского выходит, что Лермонтов всю жизнь старался разрешить вопрос, заданный ему профессором Котляревским, да так и не мог… Будем надеяться, что болтовня профессора Котляревского – последний пережиток печальных дней русской школьной системы – вялой, неумелой и несвободной, плод которой у всех на глазах».
Иными словами – профессор, «специалист», попытался заменить собой поэта. И субъективизм суждений – «вялых, неумелых, несвободных» не замедлил сказаться…
Но мы начали с Гончарова и его слов о том, что «сочинители – натуры холодные». И пусть это «о себе», пусть это «объективно», «частный случай», но это слова художника, в них живое наблюдение над природой творчества, в словах – художнический субъективизм, и мы видели, что, так или иначе они – истинные, совпадают с пушкинскими, хотя и кажутся противоположными по смыслу!..
Газетчик: Рад вас видеть! Прочитал с удовольствием ваш роман! Знаете, мне пришло в голову – напишите нам статью! Небось писательских писем, откликов-отзывов целый вагон!..
Романист: Спасибо. Я не пишу статей в газету. Принципиально… По заказу. Ваше настроение не генерирует моего…
Газетчик: Но почему? Роман ваш издан тридцатитысячным тиражом – а у нашей газеты тираж десять миллионов. Вас сразу десять миллионов читателей узнают – кинутся роман читать!.. Затем, издатели… Издателям имя писателя в газете куда больше впечатляется, чем на книге! Реклама…
Романист: «Реклама – двигатель торговли…» Это американцы так говорят. Но, по-моему, литература не должна уподобляться торговле. Нельзя ничего в ней облегчать. Даже приход читателя к книге… Суета это. Больше: смерть… Это о литературе. Она должна, по-моему, быть отделена от газеты… Что касается меня лично – напишу статью, вы ее засушите, что мне потом людям стыдно будет в глаза смотреть! Или из уважения ко мне – то есть к моему имени – вовсе не напечатаете. Будете извиняться, выкручиваться, врать… но не напечатаете… Нет! Не надо статей! Я в чистом виде – писатель. Без компонента журналиста, публициста, очеркиста… Не владею вашим – газетным – языком… Что такое газетный язык? Казенщина, официальность, политика, канцелярит, штампы… Вам что надо? Чтоб слово обозначало, называло, но не – изображало! Слово ваше – гербарий, скелет, мнемоничность! Крови и плоти – жизни – вам ненадобно. Все настолько – «вообще», что уже конкретно ничего не значит! Вы не луч, не цветы и травы – вы сено, нет, вы – сенаж, силос, комбикорм… Корова жует, когда ничего другого не дает… Что же молчите? Почему не перебиваете, не возражаете, не спорите? Не направляете меня?.. Усмехаетесь…
Газетчик: А потому что, в душе я с вами совершенно согласен… Сам устал от этих… обязательно интенсивных глаголов… расширение, повышение, углубление, ускорение… Я ведь не родился газетчиком… Погубил в себе поэта…
Романист: Не может этого быть. Значит, не родились поэтом… Поэт всегда, всюду – остается – поэтом! Простите, может отнимаю иллюзию, утешение… Но стал я бояться такта и вежливости… Один шаг до полуправды. Пожалеть себя, людей, жизнь… Вот и – полуправда! Это хуже – лжи! Писатель, по-моему, не может быть в таком смысле – тактичным! Он – максималист! Вроде Толстого!.. Или вообще не общаться с людьми. Только посредством слова!.. Но это уже другое… Спасибо что меня поняли, что не стали настаивать – на статье… Чего доброго – написал бы статью – за которую дают… «статью»!
«Призовите «легковесного» и велите ему написать курс астрономии… он и это исполнит в точности. Он докажет, что существует на свете даже астрономия легковесная, в силу которой солнце восходит и заходит по усмотрению околоточных надзирателей…».
Автора этих строк можно бы и не называть. О нем с достаточной несомненностью говорят и ирония гротеска, и едкость сарказма. Да, слова эти – Салтыкова-Щедрина.
«Легковесные» – особая порода бюрократов. Так сказать, «деятельных». Значительно позже, уже в наше время, Ильф и Петров откроют новую популяцию бюрократов – «кипучих бездельников» (их, уже и вовсе с высоты нашего времени и нашего опыта можно бы в свой черед разделить на две подгруппы – «трибунно говорящих», и «общественно бегающих»). Во времена Щедрина эти «кипучие бездельники» все еще были в чистом, первозданном виде бюрократы: сидячие и пишущие. Служащие бумаге и плодящие бумаги… Увы, и эти мастодонты бюрократизма не перевелись в наше время! И «процент» их не снизился! Выросло лишь общее – валовое число – бюрократов…
Щедрин в своих, первозданных, сидящих и пишущих бюрократах подчеркивает самое характерное. Совершенный отрыв от жизни, отсутствие чувства реальности. Нулевая личность – при полном автоматизме, надежности, неукоснительности исполнителей: службисты. И поэтому – карьеристы… Мыслей собственных – никаких, ни-под каким видом! Поэтому, собственно, – «легковесные». (Ведь от «сидячего» образа жизни, размеренности – тут скорей физическая тяжеловесность: тучность, оплывчатость, «ожирение», и общее, и сердца!). Вспомним, что и у Гоголя – о Хлестакове – «легкость мыслей необычайная»! Правда, Хлестаков – чиновник-бюрократ ближе к современным, к ильфо-петровским «кипучим бездельникам», хоть «трибунно-говорящим», хоть и «общественно-бегающим»! Хлестаков как-то миновал стадии «легковесного писательства». Ему по душе более развитая, более масштабная бюрократическая муза… «Тридцать тысяч курьеров»! Это уже больше похоже на некое современное министерство, парадом развернувшего свои «персональные» на переднем плане, во весь фасад своей многоэтажной, высотной бюрократической цитадели…
И все ж, думается, без гоголевской формулы сущности Хлестакова – «легкость в мыслях необычайная», и не родиться бы щедринской формуле – «легковесные». Помним ведь, как – резким скачком! – выросла бюрократия после николаевской реакции в крепостной России, уже во времена Щедрина, отмены крепостного права и царствования двух – второго и третьего Александров!.. А без этих двух формул, в свой черед, вряд ли появилась ильфо-петровская.
Так сказать, два наблюдения здесь – и над эстафетой творчества, и над эстафетой развивающейся традиционности бюрократии!
Салтыков-Щедрин в немногих словах дает убийственную характеристику современному ему бюрократическому чиновничеству. Любое распоряжение – чувств никаких не изведав – они исполняют: «в точности!». Более того, годы такой ревностной исполнительности в них породили даже рвение – своим пером они готовы «доказать» что угодно! Даже, что нужна их легковесная астрономия – а не астрономия научная, что всем мирозданием ведают… околоточные надзиратели! Бюрократический порядок как миропорядок! Радостно бюрократу служить ему! Нет истины и справедливости, есть тайна круговой поруки выгоды!
Вот до чего доводит неестественность самодержавия – до извращения душ, превращения всех в исполнительные, бездумные, но корыстолюбивые, механизмы власти – от царя до околоточного (или в обратном порядке данностей…).
Самое общее, самое простое (может, поэтому и самое истинное) понимание писателя (поэта, художника) – из представления его истока. «Хотите понять поэта – отправляйтесь на его родину», – говорят французы. Образование, культура, мастерство – все это не писатель, не весь писатель, не святая святых его души…
Разумеется, писатель – человек знающий. Он много знает о жизни. Знания эти добыл он – главным образом – пристрастно вопрошая свою душу! По поводу внешнего общего знания… Это «иные» знания! Они художнические, внутренние, пропитанные кровью сердца и соками нервов, они взяты извне, из рассудочно-бытовой жизни и погружены в мир природы, столь же естественный, сколь и художнические-творческий… Так веточка, срезанная с дерева, обреченная нежизни, будучи посаженной в почву, пускает в нее корни, чтоб стать зеленым древом, способным жить, расти, плодоносить! Оно жизнь, природа, творчество!
Иными словами, писатель всего лишь тот, кто восстанавливает порушенное единство: природа-жизнь-общество-человек. Тот, кто созрел, обрел единые, художнические, знания – из этого великого, то и дело рушимого, единства (природа-жизнь-общество-человек), по поводу его, и восстанавливает его своим образным словом.
Если что не так – оно и не то! Писатель такой должен называться иначе (журналист, публицист, беллетрист).
Наше время – как никакое другое – нуждается именно в художнике, который один способен – «восставить связь времен». Лишь это – призвание художника!
Как радует нас разнообразие природы, как неутолимо наше любопытство на ее фантазии во всем – травы, птицы, цветы! Мы неутомимые путешественники, не жалеем ни сил, ни времени, отправляясь вдаль, в неизведанные края – чтоб увидеть его: фантастическое разнообразие природы! Ее фантазии не каменные, не железные: живые!
Но ведь такова и природа человеческая – ее разнообразие, новизна характеров, несхожесть натур, вся «смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний»!
Почему же мы здесь так максималистски нетерпимы, всех хотели бы видеть лишь на свой образ-подобие, почему мы здесь так узко-тенденциозны, лишась вдруг широты, великодушия, щедрости? Почему не стыдимся этого, как последней глупости? Почему нас не навещает здесь простая, казалось бы, догадка: мы тáк – противны природе, покушаемся на ее мудрую щедрость, на ее творчество!..
Невежество и ограниченность, страх и эгоизм – вот что делает нас «предельщиками», лишает доверчивости к духовной основе жизни!
Любимое словечко администраторов, руководства, всяких лиц начальствующих: «нормально»… Как самочувствие – «нормально»; как дела (на заводе, в лаборатории, в подчиненном НИИ и т.д.) – «нормально»; всё-всё, вся жизнь – «нормально»!
Где и когда, кем и как установлены нормы на все случаи жизни? Но, видать, начальство их подразумевает, надеется, что они будут наконец установлены, чтоб ему было вольготно руководить с этой «нормированной жизнью»! Пока же сам предписывает «нормы»!
Слава богу, что жизнь и впредь останется, и во веки веков пребудет – «ненормированной». Иначе – это была бы самая страшная ненормальность!
«И среди буйства вдохновений – змеиной мудрости расчет»… Что ж, «буйства вдохновений» (согласно этой тютчевской формулы, даже целому статусу, поэта и творчества!) – Пушкину и вправду было не занимать. А вот, что касается – «расчета», даже – «змеиного» – здесь стоит остановиться, подумать…
Видимо, все же нужно отрешиться от чужих – пусть и гениальных – формул, самому, первозданно и непредвзято, почувствовать человеческий облик Пушкина. Думается, главным было здесь – его пылкость, воодушевление, жизнелюбие, причем, при совершенно здоровых телесных и психических началах восприятия! В Пушкине не было и капли неврастеника или ипохондрика, их уставаемости, апатичности (после «восторженности», нелюбимой Пушкиным). То есть, жизнелюбие его, талантливость, вся мощь воображения – при его пылком нетерпении – складывали редкостную творческую волю, которая, в свой черед, рожала редкостную по меткости словесную форму для лирического чувства: сразу, кратко, законченно, жизненно!
Это свойство пушкинского гения – можно заметить, например, и по его рисункам. Ни на одном не видим «прикидочных», «сдвоенных», «поисковых» линий. А ведь они таковы, и «прикидочные», и «сдвоенные», и «поисковые», даже у великих художников! У Пушкина (он даже никогда не учился рисованию!) портрет (чаще профиль) выходит – сразу! – без отрыва пера, одной линией – во всей своей внутренней психологической достоверности. Не будь Пушкин гениальным поэтом – он был бы гениальным художником! Именно такой художник жил профессионально-непробужденным в потенциальном творческом ресурсе гениального поэта, помогая внутреннему виденью и меткости живой формы. Как бы вчуже – так жил дар художника в даровании поэта!