Искусство панегириков, безошибочно нацеленное на высокие премии и громкие звания, поэзия без народного служения и жизненности, беллетристика во внешном подобии прозе и без глубинной эпичности – точно поверхностный водослив вместо реки, с притоками и родниками… И безбедное существование тех, которые называются художниками!..
Но жизнь предъявляет свои требования, она не желает оставаться в неподвижности, в застое – и искусству и литературе приходится выйти из казенно-обслужного состояния! Они пытаются «поспевать за жизнью»… И тогда уже возникает новое подобие.. Точно паровоз, торчащий в голове состава, толкаемый – не тянущий – на уклоне самим поездом!..
Подобно самой истории – есть свои позорные страницы в истории литературы и искусства. Тогда им следовало бы называться не так, потому, что именно в эти периоды своей – да и общественной истории – они лишь бесплотная тень, лишь искаженный лик подлинных литературы и искусства, по сложным причинам вынужденных уступить свое место тому, что, из корысти и карьеризма, бесталанности и прислужничества спешит присвоить себе незаслуженное престижное имя…
В своем «Завещании» («Письмо к съезду»), Ленин, давая характеристику членам ЦК, в первую голову как недостаток указывал на их «увлечение административной стороной дела»…
Таким образом Ленин указал на существенный признак бюрократа ближайших грядущих лет! Не бюрократ-бездельник, не «кипучий бездельник», не малограмотный тугодум с непроницаемым мурлом, недвижной глыбой дремлющий за письменным столом. Бюрократ нового типа – деятельный, даже «слишком деятельный», он именно: «увлеченный административной стороной дела»…
То есть, это руководитель, утративший перспективу, духовную суть наших идеалов, бюрократ, переставший чувствовать живой человеческий смысл нашей борьбы, цель наших устремлений. Этот бюрократ – омертвевшая часть живого организма…
В числе читателей романа «Зависть» Олеши, романа непонятого, но щедро руганного, во многом непонятого, но по счастью издаваемого, не было одного читателя, который смог бы по достоинству, во многом лучше критики, оценить это произведение. Роман на три года опоздал к Ленину-читателю!..
Андрей Бабичев – художественное воплощение образа бюрократа новой формации, которого за грядою лет прозрел Ленин, всегда ратовавший за острокритическую литературу и искусство! Любая истинная критическая мысль даже в произведениях враждебных нам авторов Запада Лениным немедленно бралась на вооружение. Ленин ратовал за паровоз тянущий, а не контрпарящий и тормозящий!..
«Страшен миг, когда стремленья нет», – сказал Бунин. «Если нас что и погубит, то это будет бюрократия», – сказал Ленин. Поэт и Ленин думали об одном и том же – о живом, творческом движении духа народа, без которого не мыслима жизнь. Бюрократизм – диапазон минусовых температур, противопоказанный движению. На нижнем пределе этой шкалы замирает даже молекулярное движение!..
Вот почему каждому писателю так необходимо вдумчиво – творчески – читать Ленина!
«Чем продолжительней молчанье – тем удивительнее речь»… В этой прекрасной строке поэзии больше сказалось о самой поэзии – о ее самой сокровенной сущности – чем об общежитейском… Вопреки распространенному представлению о поэте как о человеке с необычайной легкостью («как же, – вдохновение!») изрекающем экспромтные истины! Сказано и вопреки самому представлению – тоже довольно распространенному – о вдохновении как о снизошедшем наитии («откуда? Неважно! Почему на поэта лишь? Да потому, что – поэт!»), извергающем фонтаны «ладной речи»… Над этим облегченном до примитива, но зато ни к чему необязывающим обывательским представлением о поэте – и пошутил современный поэт: «Как ни води, поэт пером ты, не получаются экспромты!».
Но горе и слишком долго молчавшему поэту… Как важно знать эту предельную для творчества меру молчания!.. Паровой котел с долго шуруемой топкой, с неиспользованным паром, грозит взрывом… Припавший к гашетке пулеметчик, затянувший паузу, может быть смят лавой противника… Десантник, ради прицельности медлящий выдернуть кольцо парашюта, рискует разбиться…
«Вышел на свой меридиан, не сходи с него, не сворачивай. И займись не перестановкой мебели в квартире, а приведением в порядок своих мыслей», – сказал Пришвин. Творчество и есть – «привидение в порядок своих мыслей». Наоборот, без пера и бумаги, они язвят душу, мучают сердце, превратясь в нравственную муку. Подлинная мысль не только неэгоистична – она обобщение, сообщение, общение! Она стремится к истине без заданности – «удивить»…
«Чем продолжительней молчанье»… Но не беспредельно! Робость или благоговение, наглость или цинизм – противопоказаны как творчеству, так и любви. И там и здесь нужно зрелое мужество. И труд души! Тогда и «продолжительность молчания» – становится ненужной заданностью… Между «молчаньем» и «удивленьем» нужно самозабвенье!
Творчество – помимо всего прочего – некое двуединство нескончаемой юности, в удивлении миром, в свежести его восприятия, и зрелой серьезности – в ответственности перед жизнью, перед ее художническим отражением… Это трудное человеческое состояние! Человеческое начало в итоге уступает творческому, служит ему, преображаясь для служения… В сущности, об этом же у Пушкина – «Ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Здесь словно нет места вымыслу!.. Слово как сам художник… О субъективизме художника говорят, как раз чаще всего, когда нет в наличии «полного субъективизма», когда слово не обеспечено всем глубинным ресурсом творческой личности. Причем – неэгоистичной, самозабвенной в «Во имя»!
Именно такой субъективизм присущ поэту. Подчас и прозаику. Таким прозаиком был Толстой, который и в сюжетных романах своих меньше всего был сочинителем, беллетристом, литератором. Все было подчиненно сердечной мысли художника. Разумеется, такой «полный субъективизм» и есть и полный художнический объективизм. Это может показаться парадоксом, нелогичностью… Но, знать, у творчества и своя подчас логика!
Принято считать – ученый – это «интеллект», «логика», «рассудок», одним словом: ум… Поэт же – это «чувства», «вдохновение», «воображение» – одним словом: душа…
Разумеется, нет непроходимой грани между этими категориями, как нет ее между самими – ученым и поэтом. Более того, обладая всеми присущими поэту – «специфичными» – свойствами – ум его не не просто «тоже участвует» в труде творчества, он «дирижер» (или «архитектор», или «режиссер-постановщик»!) всех прочих данностей, составляющих явление поэта, он всё – если не «объединяет», «складывает», то уж во всяком случае – «завершает», трудясь своим «координационным началом», чувствуя целое, общее, «соотносительность и сообразность»: гармонию! Поэт, стало быть, не «ум», не «душа» – поврозь, а и умная душа, и душевный ум!
Старое, давнее, будто бы «золотое время»… Словно раз и навсегда осознав невозможность дать каждому «личное счастье» (словно даже и не понимая – как его сделать неэгоистичным, чтоб оно было подлинным, не обманным, не бездуховным), старалось устранить зато и все иллюзорные пути к этому «личному счастью», закрывало их, открыв лишь один-единственный путь к трудному счастью-долгу: в семье, в детях… И, стало быть, и в неустанном труде.
При всем притом – равно не судило и тех, кто все же упорствовал, искал обходные пути к «личному счастью», оставаясь всю жизнь «любовником», и тех, кто вообще, раз и навсегда отказывался от счастья в любой форме, завещал свою любовь служению богу (монашество)… Была здесь и терпимость, и доверие к человеку, и, наконец, понимание, что из великой природной ценности любви нельзя сделать общепринятую «норму» для всех, «стандартизировать» любовь, её поиск счастья – что было бы наибольшим несчастьем…
Как во многом другом, мы, видать, поспешили и в этом отринуть безоговорочно многовековой опыт наших предков! Стоило бы повдумчивей отнестись к нему, вникнуть в его глубинную – народную – сущность, ощутить хотя бы, если уж не понять до конца, его мудрость! А для этого одинаково вредны как наш наивно-максималистский атеизм, так и сама ритуально-церковная «обертка» в этой сложнейшей проблеме… Тут нужно свободно и непредубежденно, поверх готовых общекультурных современных – лекционно-брошюрочных прописей, постараться дойти до сокровенной мысли наших отцов!
Поэт Михаил Беляев из тех поэтов, о которых Маяковский сказал, что они нужны – как «хорошие и разные». В наше время средств массовой информации, «демократичной публичности» и «масштабной зрелищности», проще говоря, когда люди многого добиваются одной лишь «внешней формой», чему не чужды и иные поэты, особенно из тех, кто еще сверх поэта (или вместо него) наделены артистично-эстрадной, зрелищно-декламационной ипостасью, Маяковский, наверно, сказал бы, что нам нужны, не просто – «поэты хорошие и разные», а еще и – скромные, что нужно самозабвение и вне творчества.
Именно таков – хороший, «разный», скромный – поэт Михаил Беляев. У него есть свой читатель. Покупаю и я его книги, читаю их. В одной из последних прочитал стихи, которые приведу ниже. Вроде ничем особо не поражают, и все же – лица необщим выраженьем – запоминаются. То есть, запомнясь тем, что не запомнилось, и вернуться к ним хочется…
Встрепенулась зима завивная,
Белым женским плечом прилегла.
Тропу, тропу – насквозь ледяная,
А сожгла. Прилегла и сожгла.
Топок снег под вечерней елью,
Мне гулять бы, где больше тепла,
Налетела зима и метелью
По сугробам своим повела.
Этот снег и мороз этот вечен.
Мы в снегах за лесами слышны.
Ох, какие прохладные плечи
У зимы, как у верной жены!
Здесь и Блок, и Есенин, и Русь – и все в едином очаровании. Сперва самого поэта – затем и читателя. Тут сама душа – «завивная». Вьюжные рывки, веющие сугробы, морозное дыхание метели… Поэтому и голос поэта, кажется, слышным лишь таким же – прерывистым, «завивным», он сливается с метелью, с ее круговертью, с ее дыханием, слышась то внятней, то как эхо, то уносим ветром, застится снежной замятью!.. Два плана лиризма – зимы и любовного чувства – тоже как бы переплетаются, тоже стали «завивными», в одном общем достоянии души.
Но что интересно, еще до смысла строк, строф, всего стихотворения, возникает – первым – песенно-музыкальный образ стихотворения, и, собственно, это он запоминается (не запоминаясь еще по смыслу), побуждает вернуться, таково наитие лица необщим выраженьем, точно и в правду к мелодии той песни, которой лишь потом узнаем «слова». Стихи обаятельны «неплотскостью», «недоплощенностью».
Сама «плоть стиха» еще не отчетлива в ощущении – а наитие от стихотворения уже передалось нам! Странно, мы здесь не досадуем на «неясность», не «спотыкаемся» об «остраненные» строки – словно путник в метелящей вьюге, отвертываем лицо от снежной ветровой сечи, мы, словно на волне нечаянной радости-одоления, идем вперед, полные веры-доверия к этой смутной радости, которая ведет нас к другой радости – впереди, реальной, заслуженной, как награда… Импонирует и душевная – посреди творческой – задумчивость!
«Последовательность», «логичная постепенность», «сюжетная ясность» здесь были неуместны однозначностью, главное, «устранением души», ее поэзии, ее наполнения, которые больше «последовательности», «логики», «сюжета», будучи безначальными и бесконечными, как сама природа, сама жизнь. И что перед нею, жизнью души, ее поэтической стихией – это стихия зимней метели!
Знаменательно, что нет здесь слов «любимая», «любовь» – а стихи – о них. Нет слов, Родина, Россия – и о них тоже стихи. Блок когда-то Россию назвал – женой. Потому что это больше, чем любимая, больше чем влюбленность – это любовь-долг, любовь-служение, любовь-подвиг. И это – вечная жена!
Здесь нет связи-заимствования, поэт самостоятельно приходит к образу «жены – русской зимы». Пути поэтической мысли сложны и незримы – но всегда по-своему логичны…
…И почему это люди труда так сдержанны, не спешат выказать свои познания, готовы послушать и понять каждого – в то время, как человек «кончавший», «с дипломом», «образованный» в общем, наоборот, спешит показать каждому свои знания, зарекомендовать себя, утвердиться в своем чувстве превосходства?
Не происходит ли здесь то, что человек труда опасается – как бы не показаться умнее других, в то время как «образованный человек», «интеллигент» опасается как бы не прослыть глупее других? Не в том ли дело, что в глубине души у первого – спокойная уверенность в своем жизненном опыте, которым он пользуется обдумчиво, в то время как у второго, «интеллигента», в глубине души, наоборот, инстинктивная неуверенность в своих познаниях – книжных, «вообще», с которыми он может пользоваться лишь автоматично, без опыта жизни, без диалектического – многозначного – раздумья?
Человек труда – скромен, он предполагает в каждом человеке ум, добро, истину, он словно и не сознает свое сокровенное я, он чувствует себя человеком среди людей, все люди – его я – в то время как «интеллигент» остро чувствует свое я, подчас, в эгоцентризме, в эгоизме, подменяя им всех людей, все человечество…
Вспомним, например, Пашу Колокольникова из шукшинского рассказа, затем и фильм по этому же рассказу. Паша добр, благожелателен, любит делать добро людям, но как он все это – из скромности, из цельности и сокровенности натуры – скрывает!.. Весь автоматизм обычного «культурного» словоговорения («всеобщее образование») в Паше находит одну лишь точку прикосновения-сопротивления, одно лишь насмешливое словечко: «пирамидон»!.. Паша не только не спешит зарекомендовать себя умным, культурным, «зрелым» – он, кажется, именно опасается показаться таким, поэтому прикрывается шуткой, ёрной, грубоватостью… А ведь ум у него – жизненный, из опыта труда, он сразу проявляет себя – серьезно и решительно, мудро и мужественно – когда нужно помочь людям, пусть и ценой отказа от любимой (нелюбящей), пусть и с риском для собственной жизни. Есть, выходит, в Паше Колокольникове и культура, и личность, причем, самозабвенные, из народных начал, из умудренности трудом!
Никак он не интеллигент, если судить по анкете, «по статистике», но как живы, действенны в нем понятия добра, человеческого участия, щедрости! Паша еще «остепенится», повзрослеет, может, вовсе станет серьезным, обдумчивым в поступках, уйдет из него «чудик» – но никогда не утратит он свой народный характер, всегда он нужен будет нам!
В «Не бывает прошедшего времени» Коротича приведены интересные выписки (из западных газет). Стоит их и здесь «протиражировать». Они сами по себе настолько «красноречивы», что не нуждаются в комментариях…
«Справка. (К вопросу о военных бюджетах). «Голландский эксперт доктор Б. Ванролинген задался целью подсчитать расходы, необходимые для уничтожения одного неприятельского солдата в разные исторические эпохи. Оказалось, что затраты составляли: в эпоху завоевательных походов Цезаря – 4,3 франка, в период наполеоновских военных кампаний – 17 250 франков, во время второй мировой войны – 287 599 франков. В период позорной кампании, которую американские «джи-ай» вели во Вьетнаме, соответствующие затраты составили для США 1 725 000 франков…
Парижский журнал «Матэн Магазин»».
Многие мысли приходят в голову по поводу этой, столь растущей, статистики убийства и безумия… Среди прочих – и такие. О беспредельной терпимости людей труда, создающих эти средства, но вынужденных их отдавать, поддавшись обману по поводу «защиты родины» или понуждаемые насилием. Более того, надевающих солдатскую форму и, в силу того же обмана или насилия, вынужденных убивать или самому погибать. Те же, кто затевает войны, те лишь наживаются на войне, а то еще, помимо наживы, умудряются войти в историю как «великие герои» и «выдающиеся личности» (в этом уже другая «заслуга» – историков и писателей, заблуждающихся, или тоже наживающихся на войне…) Где конец безумью алчи, безумью обмана?
Сколько ни толковать о жанре, главным, наверно, остается для него то, что он, во-первых, должен быть органичен самому писателю, во-вторых, он тем более должен быть органичен «теме», «материалу»… Иными словами, в отличие от тех, что считают: «писатель избрал жанр», наоборот, «тема», «материал» сами «выбирают» («находят») писателя и жанр!
Может, нечто подобное этой аберрации происходит с мужчиной, который самонадеянно полагает, что «избрал женщину» – в то время, как все обстоит наоборот: это женщина его «избрала»…
И еще одно: повесть и роман можно назвать «хлебом прозы», и, стало быть, этим жанрам нужно – поле, чем и обусловлены все виды работы, от зимнего снегозадержания до летней страды. Но растет еще на земле и фрукт-овощ, не столь масштабный труд, зато, может, более кропотливый, которому нужен сад, нужна грядка, нужны более прихотливые, более уточненные заботы…
Хлеб – «выбирает» простор поля, столь же, видать, «просторный» характер хлебороба, фруктовый сад и овощная грядка «выбирают» соответственный им характер, то есть тип человека, его «внутреннее устройство». И если с хлебом и полем мы сравнили – большие формы прозы, роман или повесть, то с садом и грядкой можно сравнить ее малые, «кропотливые», «немасштабные» формы – рассказ, эссе, статью… В том же писателе подчас – разные масштабы эпичности!
И там, и здесь, на земле ли, на белом листе ли, тот же труд-служение, труд самозабвения, там – хлеб и плод жизни, здесь хлеб и плод духа жизни. Об их единстве – когда еще сказано: «не хлебом единым!»
Прозаик: Давно хотел вас просить… Как это получается?.. Вы ежегодно выпускаете по книге стихов… Будь вы вроде меня – аз грешный прозаик, то есть по роману или повести каждый год – это понятно было. Куда ни шло… А здесь – поэзия! Лирика!..
Поэт: По-вашему, в поэзии – как в воинской службе, скажем, – есть возрастной предел?
Прозаик: Не знаю уж как там на военной службе… В спорте, или на театре, как встарь говорили… Без нас разберутся там… А вот в поэзии – убежден, что есть, должен быть, такой предел!
Поэт: И кто же, по-вашему, главное, каким образом, он должен быть установлен?
Прозаик: Как кем? Самим поэтом! Разве не совестно, скажем, в семьдесят лет – о любви? Лирика, так сказать!.. Сам поэт – из совести! – должен себе предел поставить! Почувствовать его! И сказать себе – кранты! Завязал! Буду писать прозу, мемуары, учить молодых или там – редактировать их первые книги… Мало ли дел!
Поэт: Но – если пишется, стало быть… Естественно это?
Прозаик: В том-то и дело, что – как я понимаю – думал об этом – неестественно! Пушкина вспомните! «Лета к суровой прозе клонят». А ему было не семьдесят, прошу пардону, как вам, а тридцать с хвостиком! «К суровой прозе»… Стало быть, поэзия, если продолжить ее за этим пределом – будет без вдохновения, без воодушевления, из одной инерции и умелости! Прошла пора любви-влюбленности и поэт – сам себя! – признает морально бесправным без них писать стихи… Лирику!
Поэт: А как же Ульрика и Гёте? Ей пятнадцать – ему за семьдесят? Другие, видать, у поэта возрастные пределы…
Прозаик: Ах, не знаю, не знаю… Исключение… Может, медицинская проблема… Потом, что знаю – то знаю по нашей классике. Пушкин! Мало вам, – возьмите Блока… Еще и тридцати не было, а записывает в дневнике, что стихи ему больше писать не следует. Потому-де, что он слишком уже умеет это делать… То есть, сам опасается инерции голого профессионализма. Раз. Без внутреннего побуждения. Люба, Дельмас, Волохова: прошлое. Нет любви-влюбленности… Ведь что с вами – то есть, не с вами одним, лично, в таком, то есть, случае – происходит? Вроде актриса, на театре опять же, – созрела, перезрела, состарилась… А во всеоружии мастерства продолжает играть роли Джульетты и Офелии? Каково по-вашему?..
Поэт: Но я ведь искренне пишу! Лирика философская, гражданская…
Прозаик: А состарившаяся актриса – что же, по-вашему, неискренно играет? А то – случается – и вовсе девственница…
Поэт: Чувствую – вы типичный прозаик… Даже в юности стихов не писали. Вы их не понимаете небось… Так рассуждать! К вашему сведенью – есть разные жанры лирики. Поздние жанры лирики. Философская лирика. Гражданственная лирика… И все это, как вы сказали, та же – любовь-влюбленность, те же воодушевление-вдохновение… И какое дело читателю до моего возраста? Лишь бы стихи были настоящими. В самом деле лирическими… Вы – максималист и… сектант! Регламентировать творчество возрастом! Вы и художнику запретите в старости писать лирические пейзажи? Влюбленные пары? Молодых вообще?..
Прозаик: Ну, нет! Живопись – другое! Это искусство. Тут главное – мастерство и профессионализм! А поэзия, душа, жизнь – все один к одному! Вы меня не переубедите! Сознайтесь – вы уже давно делаете стихи? Они не приходят к вам из действительно пережитого чувства? Осуществляете профессию, но как поэт уже не живете?
Поэт: Живу! Когда пишу их, когда за рабочим столом… «И забываю мир…» И возраст свой не помню… Затем – как вы узко понимаете любовь! Жизнь это и есть любовь!.. Жена, дети, семья… Пусть уже другая – духовная любовь. И что же? Ведь вмещает она ту, молодую любовь-влюбленность! А вы возраст… Уже не говоря, что «возраст» как понятие – уточняется все время. Когда-то сорок лет считалось старостью. Кто ныне скажет это? Вы рассуждаете о поэзии – как рассудочный прозаик… Уж теперь вы меня простите! Знать, есть, есть в чем-то между поэзией и прозой это… Волна и камень, лед и пламень…
Прозаик: Ах, и Пушкин против меня! Поднимаю руки! Кранты! Потом это… И вправду… «Любви все возрасты покорны»! Ведь что такое творчество – та же поэзия, скажем? Это – любовь!