bannerbannerbanner
полная версияМой конь розовый

Александр Карпович Ливанов
Мой конь розовый

Полная версия

Витамины

– Вы бледны? Чем-то расстроены? Что-то случилось?

– В обычном смысле – вроде ничего… А вот переживаю – как самую настоящую неприятность… Вчера вечером, уже засыпал – как вдруг мелькнула в памяти – строфа!.. Понимаете, целая, сделанная строфа… Но какая! Все время искал ее, нужная, как кульминация, нет, больше – как главная мысль поэмы!.. Поленился записать, был уверен, что запомню… И вот утром – ищи-свищи! Ненавижу себя за вчерашнюю лень… Сном дорожил… Как бы потом не было бессонницы… И вот теперь мучаюсь… Никак не вспомню! А ведь такая совершенная строфа была! Такая нужная… За весь месяц здесь, в доме творчества, пришла такая удача – и по глупости упустил… Завтрак в горло не полезет… Никогда не прощу себе этого!

– Понимаю вас. То ли у самого Пушкина, то ли у мемуаристов, читал что-то подобное. Мол, на прогулке пришел ему в голову замечательный монолог Марины, для «Бориса»… Не записал – потом никак не мог восстановить в памяти! И все говорил, что в драме – не то, не так! В смысле ее монолога Марины. Мол, был гениальный, а вот – упустил. Пришлось сочинить другое, что-то «вроде» и «нечто».

– Вот видите! Даже у Пушкина! Какая досада…

– Думаю, что особо досадовать незачем… Вы сказали – перед сном? Вот в этом-то и дело! Это было видением гениальной строфы, ее сновиденческий образ, а не явь! Вот почему – все казалось прекрасным! Иллюзия, мираж, небыль… Забудьте!..

– Но, помилуйте! Вы ведь сами рассказали – Пушкин!

– Да, Пушкин… На прогулке! А у вас желаемое за действительное… Сны – вторичность, иллюзорность, инерция нашего мозга – пока не успокоится… Так актеры после спектакля – импровизируют: им это кажется лучше, чем на сцене… А оно – другое, то есть, то же воображаемое – вместо действительного… Почему забыли? Да потому – что именно не была строфа совершенной. Миражи кажутся лучше действительности. Когда ее – нет, когда она не удовлетворяет… Изнывающему от жажды в пустыне, песок начинает казаться: водой. Чистой, родниковой прохладности и свежести… Мираж, морок, небыль! Лишь явь прекрасна и совершенна! Плоды знойного воображения – бесплотны, мертвы… Воображение и творит, и рушит: демон!

– Но, постойте, – как же Пушкин? И со мной что же было?

– Да то же… Была, стало быть, несостоятельность в том монологе, внутренняя, нежизнестойкость… Она и помещала памяти восстановить! То есть, – восстанавливать нечего было!.. Поверьте, все настоящее – из яви, из реальности! И как же прекрасна действительность, если даже сон, мираж, воображение, тоскуя о ней, пытаются хоть на миг предстать ими! Это тоска о: «быть»! Ах, Менделееву приснилась Периодическая система! Россказни… Приснилась, точно тень по воде, «вообще» – из действительности! И все такое подобное – обывательские толки!..

– И что же? Ничего такого не было?

– Было. Но что? Ваша потребность в той – прекрасной – строфе! Вещее это чувство-сознание: какой она должна быть. Следовательно, садитесь после завтрака – и потрудитесь! И добудете – в труде, не во сне уже! – то, что вам нужно!.. Итак, чем нас сегодня потчуют?

– Завидую вам, прозаикам… Подчиненности эмоций… Эпичности и ясности вашей…

– «Тот, кто постоянно ясен – тот, по-моему, просто глуп»?

– Нет, нет!.. Это не о прозаиках!.. О другом, о других…

– Стало быть, творческая ясность все же есть!.. Литература, вообще творчество – суть художническое чувство грани между обывательским – глупым – «постоянно ясен» – и образной устремленностью к – «вечно ясен»! Итак – это что? Салат? Ешьте! Витамины! Рифмы! «Вечно ясен»!.. Проза – питает поэзию, пища та же проза: ешьте!

Традиционность

Ахматова читателя не захватывает никакими посулами новизны. Она, наоборот, во всем подчеркнуто традиционна. Традиционная классичность – или даже так – классическая традиционность. Даже внешне никаких формальных новшеств: ни рвущейся, с переносом, строки, ни изощренных рифм, ни тем более «лесенки». Даже нет разбивки на симметричные строфы. Все в ней вроде толкает к реминисценциям – Аннинский или Баратынский? Блок или Тютчев?.. Прежде всего знакомы – ритмы, конструкция стиха, точность рифмы… Некое параллельное движение – в обе стороны – к нашей классике! Но оказывается, параллель из тех, что незримо смыкается – как ручей с рекой, как река с морем. Поэтическая дерзость Ахматовой – не в форме, в существе, внутри строфы: все здесь живое, все уязвимо, все трепетно-отважно! Ахматова не любит эпатажа, эффектированной эмоции, избыточных словесных жестов. Какая безначальность красоты и спокойная уверенность, что такой она пребудет и в бесконечности! Очень уважительна к жизни, к людям! Свое я – лишь средство – в этой увязке безначального и бесконечного, в середине которого миг личного бытия, равный вечности – потому, что смерти нет. Даже о блокадном Ленинграде, об артобстрелах – с эпичным мужеством, точно боец, исполняющий свой трудный фронтовой воинский долг. И даже смертельной опасности в угоду – поэт не перестает любить каждую малость прекрасного мира. И какая растворенность в жизни, в мире, в вечности!

И в пестрой суете людской

Все изменилось вдруг.

Но это был не городской,

Да и не сельский звук.

На грома дальнего раскат

Он, правда, был похож, как брат,

Но в громе влажность есть

Высоких свежих облаков

И вожделение лугов –

Веселых ливней весть.

А этот был, как пекло, сух,

И не хотел смятенный слух

Поверить – по тому,

Как расширялся он и рос,

Как равнодушно гибель нес

Ребенку моему.

И ни одного многоточия. Все и так многозначительно. Все в войне неестественно и бесправно, все противно природе – от сухости пекла в звуке летящего снаряда, в раскате его взрыва – до угрозы смертью для ребенка. Удивительная емкость – и картины, и философской мысли, и состояния души, их единства!

Вот какая Ахматова, ее простое – столь непростое – слово, ее классическая традиционность – в традиционной классичности!

Есть традиционность – ритуального почтения, традиционность – облегченной проторенности, и традиционность – продолженного труда. Последняя была присуща Ахматовой. Можно бы, конечно, порассуждать о неравноценности написанного, о периодах в ее творчестве, подыскать ему подобающий ранжир в нашей поэзии, но все это будет трудом не плодоносящим. Поэт – единичен, не нуждается он в критике, как любое явление природы, как то же – вечнозеленое дерево – символ вечной жизни! Как ребенок у груди материнской!..

Мелодия

Та-та-та – ти-та – ти-та-та…

А как же дальше, дальше?

Не знаю, не могу дальше, не дается мне эта мелодия. Даже одна-единственная музыкальная фраза. Кажется, Шопен. Живет во мне, уже сколько лет. А, может, все же не во мне? В сердце, в памяти, в душе? Или вне меня, в мировом пространстве, в космосе, не желая поселиться в моей памяти?.. Та-та-та – ти-та – ти-та-та… Ах, как хорошо, как светло дальше! Помню, знаю, хочу – ничего не помню, ничего не знаю, ничего не могу. Это похоже на безнадежную влюбленность. Можно надеяться лишь на чудо!

Я уже научился чувствовать, догадываться – как создается волшебная строка поэзии, цветовая гармония в живописи. Сам не могу – но зато могу догадываться (или все же – только думаю, что – могу?), как это создается? Перо и бумага, кисть и краски почти ассоциируются с самим чудом. За ними – рука, человек, его душа…

Вот именно – душа!.. Могу я вообразить, как устроена душа человека, создавшего эту мелодию? Да и человек ли это, а не впрямь: божество? Взял и написал эту мелодию, которую я и запомнить даже не в силах! Как же совершенен он – и как несовершенен я!.. О дивный плен, о власть очарования! Музыка – она, видать, величайшая из тайн. Как ее назовешь? Чередованием звуков разной высоты и длительности? Гармоничным звуковым строем?.. Как ни называй – тайна остается! И с нею – очарование и власть неизведанного, дивного мира, к которому всю жизнь стремится смущенная душа: «та-та-та – ти-та – ти-та-та…». Возьми меня к себе, я ведь твой – музыка!..

Так и сама красота – задумчиво, ненавязчиво, вдруг пройдет мимо, как бы сама себя не сознавая – ни власти, ни очарования своего, словно и сама себе не принадлежит, но принадлежа всему живому на свете, не требуя поклонения, но внушая именно эту жажду: поклонения и самоотрешения, служения и подвига! Кем и чем бы мы были без красоты, без ее божества? Пещерными животными, дикарями…

Та-та-та – ти-та – ти-та-та…

А как же дальше? Дальше как?..

Трибуна

Что же происходит? Вроде бы простейшая вещь. Человек поднимает руку, проходит по залу, поднимается на трибуну. Он говорит что-то – в общем-то ничего нового не говорит, все общеизвестное: «Жить стало лучше, жить стало веселей»… «Нужна интенсификация и интеграция»… «Экономика должна быть экономной» и все такое. А вот человек уже, точно по мании волшебства, выбран в комиссию, определен в члены, его заметили, он на высоте, на коне; его на очередном собрании снова куда-то выбирают, затем приказом повышен в должности (с повышенным окладом «согласно штатному расписанию»), снова повышен! Явлен ум? Уменье? Дар? «Человек выступил»… Чем?

Что же происходит? Ведь он на этой трибуне ничего такого не сказал, из-за чего стоило бы человека и повышать, и выбирать, и назначать! Значит, дело не в нем, в самом по себе – дело в самой трибуне! Человек на ней возвышался – геометрически! – десять минут, а она его возвысила раз и навсегда над людьми, над их окладами, положениями, авторитетами! Что же это за власть – и сущая, и невероятная до мистики! Ведь не явил человек с трибуны ни незаурядного проекта, ни недюжинной идеи, ни редкостной деловитой догадки, а как щедро наградила его – на всю жизнь видать! – трибуна. За десятиминутное пребывание на ней! Точно солдат на поле боя, в минуты решающей схватки с неприятелем, выказал мужество и находчивость, забыл себя, о риске – и произведен в офицеры, получил дворянство… Минуты – и судьба!.. Но какие минуты! Здесь все понятно. За что же награждает трибуна? Что произошло, ведь не она – люди награждают. Но почему?

 

Отвага? Вроде бы никакой и отваги здесь не требуется. Значит, не в уме и даровании, не в отваге и красноречии дело… «Методом исключения» – пойдем дальше. Стало быть – роль исполнена? Но ведь и такое не заметилось. Ни ораторского искусства, ни перевоплощения, ни какой-либо зажигательности. Ведь ничего ровным счетом не запомнилось! Вы можете вспомнить хотя бы что-нибудь из сказанного? Нет. И я не могу. Или хотя бы особая внешняя форма при банальном содержании – тот случай, когда говорят: «неважно что – надо было видеть (слышать) – как!». Ведь полезно – что красиво, красиво – что полезно.

Даже этого не произошло. Так себе, рядовой «выступающий». Для протокола. Для пристойной полноты числа выступивших… Ах, так уж не в этом ли дело? Соблюден ритуал пристойности! Человек как бы заявил – кому? Мне? Вам? Сидящим в президиуме? Всем-всем! – что он всегда готов обеспечить пристойность ритуала! В чем? Да в том, что называется: «общественная работа»! Странная это работа, которая «не дает общественного продукта» – но почему-то так много дает ему, «выступающему»… Собрание – «по сценарию», «выступление по сценарию», все-все – «по сценарию».

Тогда – и я хочу выступить! И я тоже хочу выступить! Шалишь! Не случайно, оказывается, он очутился на трибуне. Сценаристы – они – добрая половина президиума – заранее на него положили глаз, заметили в нем данные для «ритуала пристойности»! Ему и велели выступить, что и как сказать. А то, что он будто сам просил слово, сам поднял руку… Это все – «проформа». Ведь и я поднимал руку! Да и вы поднимали руку! Ведь не было нас в сценарии!.. Где уж нам – нет у нас, стало быть, «формы общественника». Стало быть, нам работать надо… Пусть уж он занимается этой «общественной работой». Странной все же работой! Общественного продукта нет – а личные блага есть. И чем выше – тем больше!.. И что ты с этим поделаешь!..

И Моцарт, и Сальери

В конечном счете – художественное творчество это: формообразование. Каждый человек обладает багажом впечатлений, запасом опыта пережитого, мыслями и наблюдениями, даже – идеями, но, знать, лишь тот художник, к кому вся эта «вторичность» (насколько творчество – вторичность – в отношении жизни) приходит к «готовой», именно – художественной форме… Видно, следствие это большой эмоциональной перегрузки по поводу опыта – и, стало быть, инстинкта к краткости, к образности, к концентрированной форме! За жизненными перегрузками опыта – следует жажда художнической «невесомости» образно-концентрированного творчества!

Разумеется, эта готовая, чувственная, изначальная форма – потом реально трудно воплощается (в слово или краски, мрамор или звуки), не легко материализуется, окончательно, добытая в напряженном труде, форма уже другая (она зачастую даже кажется хуже, чем та, чувственно-представимая!), главное, она добыта в трудах мастера, она лепится и переделывается, она дается в муках творческих – и все же, когда она удается, во всем повинна та, изначальная, направлявшая мысль, чувственная форма, которую называют по-всякому: воображением или фантазией, вдохновением или, наконец, пушкинским вещим «магическим кристаллом»!

Дальше – все труд воплощения формы, он решающ при даре, он тогда значительная часть дара – но он же ничто без той изначальной и органичной первоформы художника, которая явилась его воображению как сам прообраз красоты! Без этого чувства, без его жажды создания, без его очарования все ничто. Художником, знать, надо родиться!

Вот, «с другого конца» вроде бы – а пришли мы все к тому же, к пушкинско-дифференцированному Моцарту и Сальери, которые лишь «вдвоем» суть художника!.. Вроде бы трагедия о зависти, пример, из смертных пороков, а на деле – и глубокое раздумье о природе творчества, его сложных, подчас тоже трагедийных коллизиях! То есть, в каждом подлинном художнике – «моцартовское начало» (интуиция, экспромтность, «буйство вдохновений!») и «сальеровское начало» (мастерство и логика, труд и метод!).

Завоевание

Ах, вдохновение, вдохновение!.. Можно ли не поверить в него, когда даже у Пушкина столько упоминаний о нем!

Когда-то оно означало чуть ли ни – все творчество. О нем во всю вскоре заговорили все – уже не поэты, сами читатели… Будто сам поэт уже и вовсе ни причем, все дело в этом загадочном и прихотливом, навещающем поэтов, вдохновении. Уже даже не синоним оно творчества – а само творчество! Главное, найдено, наконец найдено «объяснение» Поэта и Поэзии! Как же? Вдохновение ведь!..

И понятно почему поэты отказались от этого слова. Редко встретите его, например, у современных поэтов. Во всяком случае – ни ныне, ни прежде – поэты не «ждали его прихода», как это представляли, представляют себе и ныне некоторые читатели. Из тех, кто обожает во всем – «ясность». Даже – «простую ясность»… Поэты трудились, и трудятся над словом, над строкой – «государственный труд над строкой». И оказывалось всегда, что все как раз обстоит наоборот. Не ждешь, трудишься – вот и «приходит вдохновение»!.. Что ж оно такое? Да бог с ним! Знали, забыли – не допрашивайте нас! Не мешайте – ра-бо-тать… И вправду – лучше суеверно забыть о нем…

В самом простом (может, самом точном, даже самом истинном) смысле – вдохновение приходит, «когда душа освобождается от тела» (и нужны ли здесь кавычки?), тело словно и не слышишь вовсе. Может, оно и стало на время душой? Все в нее – перелилось? Не отсюда это редкостное и радостное чувство полета? Сердце то замирает, то трепещет – готово разорваться. Не до него! Ведь – вера, что сможешь, свершишь, напишешь? Пусть, пусть сердце рвется на куски – слово, нужное слово: найдено! Ведь – вот же удается то, что прежде, долгими днями, не удавалось, пряталось, в смущении или в лукавстве, жило где-то под спудом, в черновиках. Точно та южная, желанная красавица, которая видит тебя, следит за тобой из-за каждого дерева, изучает, испытывает тебя – прежде, чем решится выйти навстречу, предстать воочию. Что ей до твоего отчаянья, до твоей тоски, до твоих взоров?.. Докажи ей, что ты достоин ее! Выдержи испытание!

Но вот ты забыл ее, или просто забылся в своей трудной мужской работе, взял топор, замахнулся на огромный, засохший дуб; он звенит под топором; стонет ухает, щепки, точно всполошившиеся птицы, летят во все стороны; рубаха на тебе взмокла; но ты не сдаешься, ты доведешь дело до конца; и вот уже цепляясь за живые ветки соседей, со свистом рассекая воздух, рухнул на землю великан – чтоб молодая поросль могла пробиться сквозь землю, устремиться к синеве, к солнцу!

И она поверила в твою силу, и, по-женски загадочно улыбаясь, она выходит из укрытия и внезапно встает перед тобой. И вроде бы смущаясь, а все же во власти своего женского самообладания, она первая говорит тебе: «Здравствуйте!».

Чудо! Видение! Счастье!.. Ты вдруг кидаешься охарашивать рубашку, растрепавшиеся волосы – она смеется. Она понимает твою растерянность, она рада своей женской вкрадчивой власти над тобой, потому что знает все-все наперед, что видит свершение великого двуединства сна и реальности, яви и сказки, любви и жизни!

И разве ее приход – не вдохновение? Не завоевание? Разве оно не пришло именно посреди труда и твоего мужского самозабвения в нем? Труд, творчество, любовь – великие аналоги жизни!

…Иначе рассказать о вдохновении – я не умею. Об этой дивной сказке среди яви. Она пахнет прохладной свежестью лесных трав, теплом прогретой солнцем листвы, и пόтом звенящих, напряженных мышц, – да, и пόтом здорового молодого трудящегося тела! И все это – в ликующем смехе, во вкрадчивом и властном – завоеванном в труде – вдохновении, которое пусть и приняло здесь образ ожидания, образ предчувствия, образ счастья!..

Оно – завоевание твоего самозабвенного мужества.

Мужская истинность

…И все же, и все же – на женщину мы производим впечатление не столько нарядом и манерами, внешностью и речью, вообще всем внешним, сколько той цельной внутренней сущностью, которая и есть наша мужская истина, что ли – которые женщины и чувствуют в нас именно как цельность и законченность…

Яд

…Он рассказывает ей о том, как устроен телефон, об угольном порошке и его свойствах «воспринимать звук» в микрофоне, меняя плотность и токопрохождение, об идентичных этим меняющимся величинам электромагнитным колебаниям мембраны наушника.

Она слушает, рассеянно кивает, улыбается… Мол, ничего-то я этого не понимаю, потому что не хочу понять, потому что мне эти знания совершенно ни к чему: никогда они мне не пригодятся!..

Потом она рассказывает ему как приготовить рассольник, как нужно вымачивать почки, как разрезать их, какими должны быть огурцы, чтоб получился «резкий» или «нерезкий» рассольник, сколько нужно рису, перца, лаврового листа и всего прочего…

Он слушает, рассеянно, из одной вежливости, кивает и улыбается. Мол, зря стараешься, не из тех я мужчин, которые станут заниматься стряпней (или даже гордиться этим), никогда мне твои подробные советы не пригодятся, и вообще, видать, угощаем мы друг друга в разговоре, как кошка журавля – и наоборот…

Наконец – и она замечает его рассеянную улыбку, умолкает и машет рукой…

Чтоб не обидеть ее – он решает сделать разговор действительно общим. О чем бы таком ей рассказать?.. О чем! Да, конечно, о Пушкине!

О Пушкине – стало быть, о любви, о женщинах, о самом-самом сокровенном, интимном, прекрасном… Ну, конечно, о Пушкине!..

– Понимаешь, я думаю как злопамятны, как мстительны женщины! Скажем, Полетика Идалия Григорьевна… Она была побочной дочерью графа Григория Александровича Строганова, двоюродного дяди Натальи Николаевны Пушкиной, обер-камергера, действительного тайного советника, видного царедворца, опекуна над семьей поэта после дуэли и смерти…

– Я знаю… – сказала она. Он с минуту лишь помолчал, соображая, что бы означало это ее «я знаю». Но она тут же добавила – «дальше рассказывай!» – и он понял, что здесь-то интерес ее не из вежливости. Предстало что-то женское, что ей подлежало защитить!

– Матерью Идалии была португальская графиня д’Ега, поэтесса – но в самой Идалии мало было этого… поэтического. Хотя одно время смогла расположить к дружбе Наталью Николаевну, затем вроде бы и самого Пушкина. Она как будто была влюблена в Пушкина, не раз открывалась ему, но он оставил ее сердечные излияния без внимания. Даже вроде бы чем-то оскорбил ее… Видно, затаила надолго чувство мести. Это она устраивала жене поэта свидания с Дантесом, она играла большую и неблаговидную роль в дуэли Пушкина… Я думаю – известные «дипломы» – дело ее рук! Очень на нее похоже! Какая-то яростная, законченная ненависть к Пушкину. Затем – до самой смерти своей – к памяти о Пушкине! Вот что такое – обида, ненависть и месть женщины! Нет, что ни говори – не способны на такое мужчины!.. Она жила очень долго, до 85 лет. И вот, проезжая по Тверской, велела кучеру «править к памятнику», то есть к памятнику Пушкину на углу Никитского бульвара и Тверской, чтоб плюнуть на памятник… Такая злобная ненависть! А все же – ни капли здесь женского величия: одно ничтожество… Курьез?.. А, может, из тщеславия? Чтоб войти – хоть таким образом – в историю? Кто знает? Главное – такое кощунство, а закон, полиция, все: молчок…

– Уж какая там «полиция»!.. «Вечно женственное» – и оно оскорблено!.. Царям не совладать с господнею стихией!.. Подумать лишь – одна дочь поэтессы, португалка (Португалия? Это что же? Порт у Галии? Ну, пусть перед Испанией – те же, видать, все галлы!). Влюблена в него – русский поэт, в жилах которого, кроме русских дворян – кровь абиссинских князей, немецких рыцарей… Одному богу известно – какую идею природы носила она в сердце своем! Природы, – понимаешь! А Пушкин в этом – семейный человек, мнение света, супружеская верность, и всякое такое…

– Да она этим как раз ему отомстила!.. Прежде всего – сплетней, что он в интимной связи с сестрой жены, с Александрой… Надеялась на «общественное мнение»! Сообщила это княгине Вере Вяземской, Геккернам: и пополз слух по гостиным. Так сильна была сплетня, что даже дочь жены Пушкина от Ланского, Александра, потом – Арапова, дудила в эту же дуду. Потом уже ученые Бертенев, Щеголев… Женщина, которая могла распустить такую сплетню (мол, Александра сама ей созналась), вполне могла и написать «дипломы»… Знаешь, дипломов было пять штук одинаковых! Очень здесь проглядывает – женское прилежание, законченность. Мужчину хватило бы разве-что на один диплом… Нет, что ни говори – такую… окрошку состряпать могла только женщина…

– Это камень в мой огород?

– Нет, в общий: женский… Даже – «в вечно женственный»… Какое лишь преступление ненаказуемым остается, даже неподсудным, если от женской любви!.. Круги зла!.. Семейный, три сестры, скрытая женская зависть двух – к третьей, жадность любви, успеха, счастья… Близкие, родня, знакомые… Свет – ядовитый, анчарный, завистливый – «мистика придворного кривлянья»… «Общественное мнение»… История – последний вроде бы из кругов. Но и в нем еще много, «исторического», яда… И поэт – в самом эпицентре кругов… Разве не ад? Разве не круги ада?.. И уже другая мистика – непостижимых тайн жизни… Что мы знаем о ней?.. О своей жизни?.. Очень мало, почти ничего… Блок писал: «Весь мир наш разделен на клетки толстыми переборками: сидя в одной, не знаешь, что делается в соседней… Пробиться сквозь толщу переборки невозможно… Все разделены, все говорят на разных языках, хотя, может быть, иногда понимают друг друга».

 

По существу – это и о душах наших! Особенно одиноки, видать, гении! Их-то уж заведомо не понимает современность!

В другом месте, об этом же, Блок как бы продолжает свою мысль. Но уже обнадежен. «Значит, есть человеческие отношения, значит, они – не призрак, и не все потеряно, как думается иногда, не все растворяется в проклятой слякоти и в тумане, и люди – все люди, хотя загромождены и отгорожены друг от друга какими-то проклятыми снами».

Подчас я и думаю – общество на столько чего-то добилось, насколько сумело приблизить – нет, не людей самих, геометрически, физически! – души их во взаимопонимании!.. То есть, какого свойства культура, литература, искусство…

– Верно. Души «отгорожены какими-то проклятыми снами»… Помнишь, у Булгакова «Бег», пьеса, то есть – не действия, не актеры: «сны». «Сон – первый», «Сон второй»… Он словно настаивает всегда на этом – проклятые сны – это и есть человеческая жизнь… По сути – сон – та же реальность! Но из жизни души… Да и у Чехова это же в пьесах. Люди говорят, друг с другом вроде, а каждый о своем. «Проклятые сны»… Это хорошо Блок сказал!..

Где же тот гений, который пробудит человечество от этих проклятых снов? Разорвет эти сны, развеет их по вселенной, как бесплодный прах? Человечество дитя в неведенье добра и зла – или дряхлый, безнадежно-порочный старик? О чем ты задумался?

– Вон по радио – «ядерное вооружение», «ядерные боеголовки»… А мне все слышится – «яд», «яд»… Вещее русское слово – во всем, даже в этом! Ведь чем они начинены эти ядерные бомбы и ракеты? Да ядом же – ядом жизни, ядом вражды и ненависти! Забыли люди сами себя, заветы предков забыли! Скажем, это: «спешите делать добро!». Поэтому спешат делать ядерные бомбы. Нельзя, чтоб люди были «отгорожены друг от друга какими-то проклятыми снами»!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41 
Рейтинг@Mail.ru