Двадцать три часа пятьдесят девять минут тридцать первого декабря. Город замер. Тишина ожидания. Такая тишина бывает, скажем, перед важным салютом, экстренным сообщением, солнечным затмением…
Кажется, слышно, как суеверно перебирается (точно разведчик, по-пластунски, по незримому минному полю!) старый год в новый. Сознаешь всю календарно-астрономическую условность события, а сердцу чего-то неспокойно в груди. За работу, за работу!
Прогромыхал трамвай, стук колес отдаляется, замирает вдалеке. Как явственны, как значительны звуки в ночном морозном воздухе! Еще мгновение: Новый год! Будем и мы верить – как верило множество поколений до нас – что он будет к нам милостивей, чем тот, уже ушедший в Лету старый год!..
Надо отдать должное православию (не знаю – как в других религиях), которое не вынесло на улицу, на площади, в толпу – «памятник Христу». Так он остался на какой-то недосягаемой умозрительной – духовной выси без «конкретики» в размерах и масштабах «земного воплощения»! Душе человеческой оставалось по-прежнему порываться к нему. Он не стал участником земной юдоли из борьбы за существование, забот и тревог, страстей и болей человеческих. Остался Богом – всесильным и всеблагим, олицетворением, символом его, чтоб «делать свое дело». Он не пялился в глаза – среди этих забот и тревог – не давал прямой повод для богохульства, укоризны, бунта… Он звал к себе людей – а они, сознавая свое несовершенство, свою приверженность к земной злобе, то есть неспособность уж совсем последовать за ним – лишались права на укор, заменяли его самоукором, растили этим совестливую душу. Они лишались права на ту суетность и частотность, в которой упреждал Христос (или, что одно и тоже, его именем, его служителем): «Не произноси всуе имя господне». То есть – избегалась так эрозия духовности в конкретной святыне! Бог был не «чуркой» – всей Вселенной!
Распятие, опять же, не стремилось к монументальности и масштабности в таком смысле. Наоборот, тяготело к размерам «интимно-бытовым», а православие и вовсе здесь предпочитало символику изображению и материальному воплощению!
Умению беречь духовные святыни (равно, как многому-многому другому!) нам надлежит учиться у наших предков!
Время – одна из таинственнейших данностей природы, жизни, мира… Недаром одна лишь «догадка» Эйнштейна по поводу его относительности, революционизировала науку! Думается, здесь лишь небольшая частность, общее ли условное свойство, а тайна остается. Разумеется, время не то, вернее, не совсем то, что мы представляем себе по нашим, обычно весьма скудным, познаниям в астрономии, или по ее грубым и приблизительным «моделям»: календарям и часам… То есть, время как субстанция, обусловленная – и обусловившая – пространство и материю, остается феноменом.
Наше же, «бытовое», время в свой черед не так просто, как это представляется. Ведь не зря сказано – «все течет, все меняется». Стало быть, время не в календарном чувстве смены дней, нами условно обозначенных во имя ощущения времени как реальности, а в конкретности наполнения, в событийных сгущениях, в духовных свершениях, в этой «неравномерности» и «прерывистости» течения времени!.. Время не то, что «течет», а то, что «меняется»!
Тот же XIX век мы чувствовали по-другому, не будь в нем Пушкина и декабристов, Гоголя и Лермонтова, Достоевского и Толстого всей нашей великой классики! ХХ век мы чувствовали совсем по-другому, не будь в нем Ленина, Октября, победы над фашизмом, начала космической эры…
Может вообще нет «времени» – есть лишь его наполнение духовными свершениями?..
А пока мы не просто сидим созерцающе на зеленом берегу этой быстротечной реки – мы сами эта река! От нас зависит быть ли ей нашей Летой, или нашим бессмертием. Потому что бессмертны дела (а не памятники – которые та же «материальная субстанция времени», то есть: не вечны!).
Женская эмансипация… Кто оспорит это великодушное, гуманное, общественно-прогрессивное явление?
Все дело, однако, в том – каким содержанием наполнить эмансипацию. Сперва женщину эмансипировали сами прогрессивно-мыслящие мужи (и дословно, и фигурально), но, видно, инстинктивно исподволь гнули здесь свою линию. Затем женской эмансипацией занялось само общество и, конечно, тоже не забыло, судя по всему, свой интерес…
Наконец, женской эмансипацией занялись сами женщины. Здесь уже явно стало всем худо. И мужчине, и обществу, и даже самой женщине!
…Придя с работы, сунув сумки из рук, жена кидает себя на тахту. «Молчите! Минутку – дайте придти в себя». Дальше – уборка, стряпня на завтра, одним глазом в телевизоре, другим в уроках внучки, наконец – более чем поздний ужин, ванна. Затем – бигуди, лосьон, крем – какие-то колдования пальцами у щеки, женско-шаманское камланье: «чтоб утром сделать себе лицо…»
Наконец – в постель. И каждый вечер та же молитва:
– Ах, кто бы меня закабалил!
– Хорошо, – говорю. – Закабалю…
– Ты-ы-ы? – тянет она презрительно. – Иди уж! Со своими несчастными сто шестьдесят рэ!..
Поэты пишут о женщине – о любви поэтической, интимной. О любви супружества – пишут публицисты (чаще всего – врачи). Наконец, о любви – как добре, о семье «как ячейке государства» пишут социологи (философы).
Но что можно сказать по существу о любви «номер два» и «номер три», не зная ее – главную – «номер один»?
Но почему ж универсальные знатоки женщины, «энциклопедисты любви», поэты не расширяют здесь свои «прерогативы», оставаясь в рамках любви, воспетой лишь в плане лиризма, романтики, восторга?
Думается, все великие поэты так или иначе здесь отразили бы все планы, все коллизии и превратности – вплоть до супружеской любви, вплоть до ее социальных преломлений: не упущение здесь поэзии, а роковое наше невезение. Большинство великих поэтов наших уходили рано из жизни. Задачу за них пыталась решить наша классическая проза. Тургенев и Достоевский, Толстой и Чехов – немало здесь сказали нам. Но без той – той «первой», в прозрениях именно поэзии, здесь все еще недостает важного звена!
Пожелаем – хотя бы поэтому – долголетия и гениальности нашим современным поэтам!.. Только так, видно, обретем цельность во взгляде на это непростое явление: на важнейшую ценность жизни!
Одной из причин наших побед в гражданской войне, затем и в Отечественной войне (необученная, вполовину из добровольцев, раздетая и голодная армия без надлежащего вооружения – разбила кадровые, блестяще вооруженные армии 14 государств; почти то же самое затем – в войне против гитлеризма после внезапного нападения фашистской Германии) вижу в том, что «формы» – во всем, от воинской одежды до внешне-уставной дисциплины, от формальной тактики до формального управления военными действиями на фронтах – на нашей стороне было даже меньше, чем «положено», зато серьезности (рабочие и крестьяне, одетые в армейские шинели) было более, чем в избытке. Причем, не внешней – внутренней, из судьбы каждого воевавшего… Главным командиром-генералом нашему солдату был – он сам!..
Несугубость формы обусловлено серьезностью, жизненностью цели содержания, но никак не наоборот! Это так же верно, как преобладание формы над содержанием говорит о мнимости цели и обрекает ее. Как в жизни, так в литературе, так и на войне…
Призвание… Творческая личность… Творческое служение. Почему все «сходится» на ком-то одном, но минует всех остальных? Почему, наконец, творческая личность, которая больше всех имела бы право говорить «я» – словно и не думает о нем, как бы даже совсем себя не сознает: человек весь в самозабвении творчества!
Призвание – как власть свыше – еще пока тайна, даже назвать его по имени надлежащим образом для нас пока затруднительно. Бог? Природа? Ноосфера?..
Если Есенин сказал о человеке, что он – «чаша космических обособленностей», стало быть, творческий человек в чем-то «особая чаша»! Почему же призвание – обращается к нему, как «особой чаше»?
Думается, главное здесь либо в отсутствии эгоизма – либо в наименьшем его сопротивлении власти призвания. Отсутствие эгоизма и означает изначальную духовность…
Армия сильна и побеждает сознательной дисциплиной. Стоит дисциплине стать внешней, формальной, а затем и вовсе пасть – как армия терпит поражение. Без духа «во имя» – дисциплина мертва…
Демократия по сути та же армия, та же массовая, коллективная психология, та же нацеленность на общую задачу, только здесь не может быть сознательно-уставной дисциплины – она здесь возможна лишь как самодисциплина из сознательности, из доверия к личности!
Вот почему подлинная демократия – как состояние общества – начинается далеко не сразу за правовыми акциями и учредительными декретами – это целая, подчас долгая, школа жизни, школа демократической гражданственности… Дисциплина доверия и ответственности!
Большой, толстый, улыбчивый и полнокровный… Как он ходит – нет, посмотрите на него! От этого живота вперед, откинутых назад туловища и головы до походочки перевальцем – какое во всем самоуважение, самолюбование… Нет мира и вселенной – есть: он!
– Э-э!.. Не закрывайте, понимаете!.. – почему-то хихикнул.
И самую малость делает вид, что прибавил ходу – уверен, не закроют, дождутся его! Вот он и показал себя…
Эгоист… Но как разны они, лики эгоизма!
Вижу прямой – весьма масштабный – урон для нашей литературы в том, что писатели слишком много общаются непосредственно с читателями! С двух сторон атакуется она, умозрительная грань…
Писателям навязана обязанность: выступать! Звонки, афиши, аудитории в огромных залах клубов, ДК, лекториях. Они выступают. Именно как «лекторы», как «докладчики»! Уже одно то, что говорят они, как заправские ораторы, говорит о совершенном писательском в этом уроне! Ведь писатель – именно тот, кто «не может» иначе выразить свои мысли, как письменным словом, тот, который, больше, чем кто-либо чувствует – «слово изреченное – есть ложь»!..
Союз писателей, «аппарат его», это называют: «общественной работой», поощряет за нее, награждает. А, казалось бы, должны бы в первую голову следить, чтоб это не произошло; подобно тому, как спортивное общество запрещает своим членам, запрещает своим мастерам все «около-спортивное», как коллектив деятелей искусств (артистов, музыкантов, вокалистов), запрещает своим членам всякие виды «концертных приработков», снижающих профессиональную потенцию…
Иными словами, союз писателей, являющийся прежде всего профессиональным союзом, не охраняет, наоборот, распыляет профессионализм писательский!.. И все во имя планово-бездушной «галочки»!
В общем, в любом случае говорящий писатель – фигура неестественная. Видеть это для меня досадно…
Все сказанное может показаться «субъективизмом», «максимализмом» – и т.п. И вправду, есть случаи, когда «говорящий писатель» оставил след как в литературе, так и в ее истории. Например, речь Блока в день 84-й годовщины со дня смерти Пушкина. Например, речь Достоевского на открытии памятника Пушкину в Москве…
Но оба «выступления» не ораторские – а чтение написанных речей! Да и «речи» ли это – исповеди из самих глубин души!
Между тем, все больше писателей говорящих. По телевидению, по радио, с трибун всяческих общих собраний. В одиночку, группами.
Пусть даже не «по сценарию» вопросы-ответы. Но все же каждый ответ писателя на каждый вопрос из зала – звучит как безаппеляционная одномерность, как окончательная истина! В то время как это же, написанное, обязано быть в диалектической – художественной – многомерности. В единстве озаренности и тайны, веры и сомнения. Иначе – какое же это художественное, писательское слово? Публичность и демократичность, гласность и социальность писательского слова – может родиться только в одиноком раздумье! Ораторское искусство – ничего общего не имеет с трудным писательским словом и его художественной истиной…
А вот уже вопрошавший бредет от микрофона на свое место – на лице пристойная мина удовлетворенности. Он получил «ответ» на свой «вопрос»… Все в зале сидят так же пристойно, дисциплинированно, аплодируют, когда это необходимо, умиляются писательскому остроумию, довольны, что «попали» на «мероприятие»! (Скорей всего – по пригласительному билету, изображает толпу согласно режиссерской и редакторской «концепции» и разработке).
Товарищи! Да что же мы это делаем? Разве не хватает нам игр? Зачем еще литературу – главную духовную святыню – превращать в игру? Зачем писателя превращать в эстрадника – мало вам и без того артистов? Чтецов и декламаторов? Лекторов и докладчиков?..
Оставьте писателя за письменным столом, за своей работой. Не зовите его «выступать», «обсуждать», «дискутировать». Не сулите ему легкой телепопулярности. Не превращайте его в оратора – нечто полярное, исключающее: писателя…
Сознаюсь, никогда не довелось мне иметь дело с компьютерами. Не интересовался ими – ни по какому поводу. Не надо меня подлавливать в таком невежестве – сам об этом заявил вот, «в первых строках»…
И все же именно о компьютерах собираюсь повести речь. Впрочем, по поводу их… Как мы любим сенсации! Раньше говорили – «А вы слыхали?» Теперь говорят – «А вы читали?» Потому что, больше всего любят сенсации журналисты. Почему бы им не любить их? И открывают доступ к газетной (журнальной) полосе – и оплачиваются хорошо, и массу писем читательских (обывательских) получишь – на стол их редактору: «Надо отзываться!» И опять же доступ к печатной полосе, и опять аккордный гонорар!..
На этот раз – «Вы читали?» – в газете – о том, что компьютер покончил с собой! Не выдержали нервы! «Стрессовая перегрузка!» «Психологический протест!» И набор многих красивых и эффектных журналистских фраз.
Как же покончил с собой компьютер? Пистолет к виску? Веревку на шею? Кинулся под трамвай? Наконец, принял яд?..
Представьте себе – именно к яду прибегнул, черт эдакий! Взял и выпил целую канистру кислоты, стоявшую рядом. И убил себя, отравив внутренности. Кислота их тут же разъела!
Вот чего достиг искусственный разум! Потрясающе!
И в самом деле – обыватели читают и ахают! Помните, спиритические сеансы, описанные Толстым в «Плодах просвещения»? Как ахали просвещенные дамы и господа! Как их дурачили неграмотная горничная и работник, дети таких же неграмотных крестьян! Те же «плоды просвещения», все продолжается… Теперь ахают журналисты, специалисты и прочие кандидаты наук…
Ну, а если б в канистре рядом был бы… сладкий растворимый кофе, а не кислота? Утолил бы компьютер «жажду», внутренности уцелели б – и никакого «самоубийства» не было б!.. Научили компьютер «хватать», вот он и хватает! С его «разумом» ему все равно что… Что ни подсунут ему… А если б рядом стоял коньяк – шум бы назывался: «Запил от стрессовых перегрузок»? Тоже эффектно, ничего не скажешь. Но «самоубийство» эффектней!
Да, компьютеру все одно чем «подчеваться». Кислота, оказавшаяся случайно (а, может, не случайно: кто-то поозоровал, ради сенсации! Или из технократического патриотизма; или, наконец, чтоб досадить «лирикам», которые опять потеснили «физиков»…) рядом и послужила поводом к сенсации…
Говорят, программисты, люди, работающие с компьютерами испытывают «психические несовместимости», не выносят «интеллектуальных сложностей», терпят муки от «сложного нрава компьютера»… Но, помилуйте, спросите любого человека, занятого машиной, пусть и попроще компьютера (машинистку, токаря, шофера) – разве они не терпят «нрав» своей «техники», разве она их не «пытает», не «проверяет» всю жизнь? Разве не идет здесь бесконечный поединок – кто – кого?.. Не побеждает ли всегда ум-уменье человека?
И, если все же, свой поединок машинистка, токарь и шофер не мистифицируют, не выдумывают небылицы про самоубийство, может, это лишь потому, что у них нет досуга на это («надо давать план»), а, главное, «плоды просвещения» их – «помельче», слава богу, не кандидаты, не доктора!..
Люблю рассматривать почерк великих. Почему бы не издать «Антологию автографов великих людей»? Очень была бы интересная, насущная книга! Оставив автора, печатный станок уничтожил автографы…
Передо мной на этот раз автограф стихотворения, переписанного Есениным. Удивительный автограф! То, чего обычно ждешь от автографа, то есть почерка, единственно-неповторимого, характерного и личностного, здесь собственно, нет. Полупечатные бисерные буквы, каждая буква отдельно! Все стихотворение, точно Пизанская башня, только с наклоном влево, строки и строфы ровно ниспадают вправо. Подпись – и в ней, имя и фамилия отдельными буквами…
Нет, ничем не примечательный почерк, вполне обезличенный почерк, то есть: вообще не почерк! Ведь почерк – это по-черк, по черточке, нечто цельное оставшееся после начертания. Стало быть, и индивидуальность начертания этой цельности – а через них, через эти черты – индивидуальность человека!
Удивителен есенинский автограф именно этой неожиданной обезличенностью, отсутствием индивидуальности в почерке. Еще более удивителен автограф – неутомляемостью письма! От первой до последней буквы – ни следа утомляемости… Есенин был холериком, причем: чистым холериком! По существу, в чистом виде – явление редкое. За него тут принимается нечто легко возбудимое, даже просто неуравновешенное. Между тем – здесь существенно именно неутомляемость, длительность и энергичность высокого уровня эмоций!
В есенинском почерке, пожалуй, главная черта – постоянство «импульса высокого напряжения», его эпичная эмоциональность!.. И, разумеется, огромная сосредоточенность (особенность его вдохновения!). И сила тока (труд) и напряжение (вдохновение) – огромны!
Судя по почерку, даже Пушкин не был чистым холериком. Почерк так часто являет усталость… В Пушкине, кажется, все темпераменты!
Думается, чистыми холериками (скажем так) были еще Суворов в прошлом, Гагарин – в современности уже.
Не верю в графологию как науку. Но зная хорошо человека, проявляя интерес к его внутреннему миру и по поводу почерка его, нам удается многое здесь прозреть….
Писательский труд менее всего подходит под категории политэкономии. «Деньги – товар – деньги»? «Производительные силы и производственные отношения»?.. Да, не производство, да, творчество – но ведь в наличии «продукт»? Почему так случаен спрос на него?.. Труд весь – из сердечного и материального риска… Почему же пишут люди? Почему я пишу? Во что верю, на что надеюсь?.. Именно – я?..
Видимо, в чем могу быть уверен на свой счет – это в любви к правде. Может, наивной, все еще юной в своем энтузиазме, а все – чувствую, что она, правда, часть моей души!..
Затем – оригинальность моего я, его устройства. Нет, разумеется, не та оригинальность, которую спешат увидеть, подивиться ей, как самому искусству, артистизму, яркой – внешней – новизне, которую выставляют, которая собирает «жадную толпу», за которую она платит деньги: лишь бы увидеть! Услышать! Нет, напротив, такого нет во мне. «Выставь» меня – сам пропаду от смущения («волосы вроде не причесаны!» «Пуговицы, пуговицы!.. Все ли застегнуты!» «То ли говорю? Так ли надо говорить? Ужас!» «Господи, в зале, наверно, и знакомые! Вот потешаются моей неуклюжестью!»), да и людей приведу в то же смущение. Вот уж истинно: не порадуют!.. Вот в этом как раз и моя оригинальность – в совершенном неумении казаться, или быть, оригинальным! Наверно, что-то стόю именно будучи сам по себе… Не дается мне ничего из общего… А ведь много лет борол себя – именно быть «как все»! Не вышло… Но годы эти, эта борьба с самим собой, что-то дали душе? Она себя осознала, я понял, что больше у меня ничего нет. Одной лишь ею владею. Из нее, стало быть, и ждать чего-то могу. Для себя. Для людей… Пусть слово опустится в нее – что-то найдет, что стоит вынести наверх!
Вообще-то писателей – художников – классифицировать не приходится. Ни один гений здесь не построит «периодическую систему». Да, неповторимы и единичны, как элементы, но – не элементарны! Но – связи с другими художественными мирами – не по закону «рядов», «групп», «периодичности» в изменениях личностных свойств!
Главные все же «параметры» каждого суверенного писательского мира – его личность, его слово, его произведение. Эта триада осуществляется по своим – внутренним законам!
И даже умозрительно проследить можно динамику, так сказать, этих составных «триады». Скажем, один писатель вырастает из интимной первичности души. Она все больше растет в нем (личность) – пока не ощутит потребности в слове! Душа его – его мир, он верит: там все-все имеется для писательского осуществления! Слову здесь нужно лишь – не приноровиться – стать средством служения, нужно лишь – соответствовать! Таким писателем – высшим образцом такого проявления – представляется Толстой. То есть, повторим: начинает душа – слово «опускается к ней», чтоб служить!
Другой писатель, скажем, начинает словом… Начинает беллетристом (газета, журнал, «другая письменность»…). Обретает профессионализм, которому уже тесно в заданной теме, в заданном литераторстве, в заданной работе словом!.. Здесь – представляется иная картина. Пробудившаяся душа (личность) сама поднимается до зрелой умелости профессионального слова, властно берет его, сперва вроде бы «на службу», затем – на поприще служения писательского!.. Результат тот же, хотя другое направление «векторов процесса», другая форма и степень активности составных той условной триады, которую мы обозначили выше.
Таким писателем – высшим образцом такого проявления – представляется Чехов. Именно переход от Чехонте к Чехову, «газетчика» к писателю, беллетриста к художнику!
О писателях же не «классического калибра» – возможность судить отдаем читателю. О прирожденных же «литераторах», о беллетристах, вряд ли стоит говорить, искать в них великую – пусть и условную здесь – триаду художника: личность-слово-произведение! И ее нет, и нет этих переходных коллизий становления художника…