bannerbannerbanner
полная версияИлимская Атлантида. Собрание сочинений

Михаил Константинович Зарубин
Илимская Атлантида. Собрание сочинений

Полная версия

Том первый
Избранные повести

«Дать жизни вздох…»

Вот чем певец лишь избранный владеет,

Вот в чем его и признак и венец!

А. Фет

Сколько нужно времени, чтобы узнать человека, – «пуд соли съесть»? А сколько времени, чтобы проникнуться текстом и замыслом автора, почувствовать и понять его «новое слово», свое, неповторимое и одновременно созвучное неосознанно чаемым смыслам, живущим в душе читателя? Дыхание жизни – вдруг, сразу – вот оно, чудо художественного дара писателя.

«От избытка сердца говорят уста» (Мф., 12:34). От избытка творческих сил пишет человек. Воздух прозы Михаила Константиновича Зарубина – воздух полета души, взыскующей правды бытия, пронзительно ощущающей его трагизм и излучающей тепло добра, целительную, мироприемлющую любовь. Это пение одухотворенного сердца, сумевшего переплавить страдание («Всё болит у древа жизни людской») в свет. Это мироощущение нашего современника, открытого вечной координате жизни, нетленной в сиюминутно изменчивой реальности.

М. К. Зарубин – не только автор 16-ти книг, написанных в разных жанрах, отмеченных престижными премиями, член Союза писателей, он Заслуженный строитель Российской Федерации, руководитель крупнейшего строительного треста Санкт-Петербурга ЗАО «47 ТРЕСТ». Но в строительстве-созидании русской культуры главным для него является слово, служащее преодолению энтропии жизни, благодаря выявлению ее основополагающих, исконных смыслов, их многокрасочной, животрепещущей «симфонии», слово как ключевая сила «духовной брани».

Михаил Константинович Зарубин заслуженно удостоен звания действительного члена Академии Российской словесности. Удостоверение было вручено писателю 10 июля 2019 г., в знаменательный для русской истории день – 340-летия победы в Полтавском сражении, день памяти великого старца преподобного Амвросия Оптинского. Эти даты сошлись не случайно: наш герой своим творчеством и всей жизнью служит духовной истине и укреплению мощи России. В этом легко убедится благодарный читатель, взяв в руки собрание сочинений М. К. Зарубина.

Избранные произведения, составившие трехтомник, – настоящая русская проза, которой присуще глубинное чувство Родины, ответственность в заботе о ней, трепетная чуткость к красоте окружающего мира, сердечный резонанс душевному содержанию дорогих людей. Смысловая ткань сочинений М. К. Зарубина родственна традиции близкого сердцу автора земляка, лично знакомого с юности человека – Валентина Григорьевича Распутина.

Рассказы, повести и публицистика М. К. Зарубина – словно река, питающаяся из единого истока, символом которого стал Илим, водный путь в Иркутской области, родине писателя. Место, где родился автор, десятилетия тому назад было глубоко залито водой, сделавшись для него священным Градом Китежем.

Писатель говорит: «…моя малая родина – весь Илимский край, куда вмещается моя жизнь со всеми ее связями, поездками, лесами и полями, птицами и зверьем, ягодами и грибами, горестями и радостями, которые трудно пережить в одиночку. Да, все это, от горизонта до горизонта – моя малая родина – великое четырехмерное пространство, которое умещается в моем сердце». Появившись на свет в Восточной Сибири, Михаил Константинович волею судьбы на многие годы оказался связанным с Ленинградом-Петербургом, восприняв город всем своим существом. Мощная дуга Иркутск—Петербург словно радуга над бескрайними русскими просторами в творчестве писателя. Россия – в его сердце, в живом созидающем слове.

Г. В. Скотникова, доктор культурологии, профессор

Долгая дорога к маме
Повесть

Благодатное утреннее июньское солнце быстро растопило ночную прохладу. Поднимаясь выше и выше по небосклону, оно согрело воду в реке, радужно расцветило песчинки в дорожной пыли, раскрасило теплыми акварельными красками лепестки цветков, поворачивающих ему навстречу свои горделивые головки, покачивающиеся в волнах пронизанного светом ветра. Несвязные ноты птичьего чириканья, прерывно доносящегося с разных сторон, постепенно распределились по высоте, выстроились в гармоничный музыкальный ряд, и слитный многоголосный птичий хор счастливо грянул оду новому дню. Эта неповторимая музыка становилась все громче, полнозвучная она разливалась над просветленными полями, над встрепенувшейся тайгой. Казалось, ликующая мелодия устремилась к высшей точке лазоревого, расшитого как парча золотыми нитями солнечных лучей небесного купола, бережно обнимающего пробуждающийся мир.

Жизнь прожить

В доме Анны Карнауховой все проснулись рано, кроме четырнадцатилетнего Мишки, который ночевал на сеновале.

Сама Анна уже и не помнила, когда нормально отдыхала. Сильнейшие боли не давали покоя ни днем, ни ночью. Иногда, в промежутках между приступами, ей удавалось забыться, но это случалось все реже и реже. Она, еще не старая женщина, жила вдвоем с сыном, муж прошедший всю войну, израненный, живого места на теле не было, пришел с фронта и умер буквально через год, простыл на Ангаре и сил выжить не хватило, дочери вышли замуж и разлетелись из дома, счастливые, даже не от замужества, а от возможности освободиться от «колхозного крепостного права» и получить в сельсовете паспорт, который многие деревенские жители никогда не видели.

Не сказать, что от наличия паспорта им стало жить лучше. Заметных перемен в жизни не произошло. Те же работа и домашнее хозяйство, но уже вдали от родительского дома. Хотя сейчас они стали приезжать чаще.

Деревня Погодаева стояла на берегу Илима. Сорок домов вытянулись цепочкой вдоль реки, и только два или три стояли на отшибе. У Карнауховых собственного отдельного дома не было, ютились в прирубе[1] к добротному дому Харитины Перетолчиной. Но Мишку это не огорчало. Он любил свое жилище, находящееся на краю деревни. Летом прямо из окон мальчик любовался неоглядным полем поспевающей пшеницы, млеющим на щедром сибирском солнце. От малейшего дуновения оно покрывалось рябью и становилось похожим на перламутровое море. В своей недолгой четырнадцатилетней жизни Мишка, единственный из деревенских ребят, видел настоящее море: его, как лучшего ученика в районе, в прошлом году посылали в «Артек» на Черное море.

Зимой он прямо со двора убегал на лыжах к Кулиге. Лыжню делал прямой, без изгибов и крутых поворотов, и почти каждый день нарезал по ней с десяток километров, тренируя тело и воспитывая волю. Мальчишка знал окрестности своей деревни на много верст вокруг. Знал, где водятся грузди и рыжики, где растет крупная и сладкая, как мед, малина. Ведал, куда и вовсе соваться не следует – можно встретиться с «хозяином тайги», и не факт, что сумеешь от него убежать.

Особенно он любил речку. Илим, веками бежавший к Ангаре, делавший столько поворотов, петель, зигзагов, что невозможно сосчитать, перед Погодаевой словно остепенялся, выравнивался, становился широким и полноводным, но сразу за деревней, ударившись в лоб Красного Яра, поворачивал почти на девяносто градусов и дальше продолжал петлять.

– Мила! – позвала Анна дочь.

– Что, мама?

– Разбуди Мишаню, пора.

Но Мишка уже входил в дом, успев поплескаться под умывальником во дворе.

– Здравствуйте всем, – степенно сказал мальчик сестрам и матери, которую те уже привели в порядок: умыли, причесали, надели новую кофту и, усадив на кровати, пододвинули к ней стол, где стоял нехитрый деревенский завтрак.

Мать таяла на глазах. Дочери приехали, чтобы ухаживать за ней, и, как говорили в деревне, «проводить по-людски». Чем-то страшным, необратимым веяло от этих слов, и Мишкино сердце сжималось от тоски и безнадежности. Мила, родившая два месяца назад дочку, приехала из Иркутска, а Капа добралась из низовьев Ангары, где ее муж работал в экспедиции.

Завтракали молча, украдкой поглядывая на мать, не желая даже взглядом напоминать ей о страшной болезни. Все, в том числе и она, знали, что болезнь эту не победить, но все равно каждый надеялся на чудо.

Медсестра, которая приходила делать матери уколы, под большим секретом сообщила Мишке, что его мама умирает, и ему надо набраться терпения и мужественно пережить испытание. Тогда от неожиданности подросток выронил стакан чая, который подавал медсестре. Он хотел закричать на нее, оскорбить, унизить бранными словами, но сдержался, хотя не мог поверить услышанному. Да, он видел, что мать с каждым днем слабела, черты ее лица заострялись. Большие синие глаза словно выцвели, светлые густые волосы, которые она заплетала в косу, поредели и почему-то потемнели. Ей было трудно говорить, чистый, как родник, голос, который он так любил слушать, стал слабым, надтреснутым. Из груди вырывались не слова, а хрипы, она долго прокашливалась, вытирая губы платком. Маленькие ее руки с длинными тонкими пальцами пожелтели, кожа на них стала прозрачной, как пергамент. Но Мишка не хотел верить в худшее.

Мать никогда не была дородной, как большинство деревенских женщин. Для Мишки она была эталоном красоты. Среднего роста, худощавая, с правильными чертами лица: прямой нос с чуть заметной горбинкой, голубые глаза, роскошные пшеничные волосы. В колхозе мать не отказывалась ни от какой работы: была дояркой, жала хлеб, ухаживала за курами на ферме, пасла коров. Все домашнее хозяйство, разумеется, было на ней. И при этом каторжном труде у нее были на диво красивые руки, легкая, стройная фигура, которую не могли скрыть даже телогрейка и сапоги. Наоборот, они только подчеркивали ее изящную женственную красоту.

 

Лучезарный взгляд матери всегда, даже в самые тяжелые дни ее жизни, светился добротой, рядом с ней было уютно и тепло. Некоторые деревенские бабы побаивались ее. Вероятно, оттого, что она никогда не ругалась, как они, грязно, с криками и матом, призывая нечистую силу.

Мишка видел, как мужики заглядывались на эту красивую женщину, и тогда его охватывал страх. Он боялся, что в ней возникнет к кому-нибудь из них ответная заинтересованность – в глазах подростка-безотцовщины это было равносильно предательству. Некоторые приходили свататься, но мать всем отказывала, чему Мишка был несказанно рад, и от чего он любил ее еще больше.

Мать говорила ему: «Ты у меня самый лучший мужичок…» – и прижимала его большую голову к своей груди, а он вдыхал такой родной, вкусный, привычный запах весеннего утра, исходивший от нее. Это же была его мама! Разве она может умереть? Одна мысль о том, что он останется без нее, приводила мальчишку в отчаяние. Пытаясь во всем угодить больной матери, Мишка наивно надеялся, что однажды утром он проснется, и все будет как прежде.

В своем всеобъемлющем детском восторге перед красотой бытия он еще не осознавал переживания чувственной любви. В душе подростка неодолимая тяга к матери была первым ростком этого благодатного чувства. Он учился у нее, как держать себя в присутствии старших, как надо вежливо всем отвечать, как сдерживать недобрые эмоции, хотя иногда так хотелось крикнуть огорчительные слова в лицо обидчику, чтобы они задели его за живое, унизили, причинили душевную боль. Улица всегда имеет влияние на детскую психику, улица – это своего рода школа жизни, где происходит первое узнавание и хорошего, и плохого. Конечно, встречи с ребятами оставляли след. След не всегда благой.

Обожженный злом, Мишка всегда залечивал раны рядом с мамой, она находила слова, которые утишали душевную боль, успокаивали маленькое взбунтовавшееся сердечко сына, ослабляли удушливые страсти. Дом был местом, куда всегда хотелось прийти, прибежать, где можно было укрыться от всех невзгод. Там, даже в суровые дни, витало тепло неизбывной любви, согревающее, излечивающее, возрождающее. Мишка много разговаривал с матерью, обычно это было по вечерам, когда они гасили керосиновую лампу и под свет луны вели долгие разговоры о жизни. Он даже не задумывался о том, как может неграмотная женщина знать так много. Эти ее знания были той глубинной, передающейся из поколение в поколение исконной мудростью-любовью, которая была необходима Мишке, чтобы озарить мир внутренний – мир своей взрастающей души, и полюбить мир внешний – свою деревню, окрестные просторы и то, что за ними, то прекрасное, не имеющее названия, непостижимое, что пока не разглядеть, но чего так ждет душа. И что уже грядет.

Рассказы матери были образны, пронзительны, слова ярки, мысли убедительны в своей вековечной народной праведности. У нее был дар рассказчицы или, как сказали бы в старину, – сказительницы. Если шел разговор о людях, мальчишка по едва уловимым приметам в материнском рассказе узнавал их, если говорили о местности, матери хватало нескольких образов, и оживали Тушама или Россоха. Мишка не удивлялся этому, для него и не могло быть иначе. Слова матери были для подростка открытием мира, в котором ему предстояло жить, без них окружающая жизнь, казалось, меркла, теряла свою правду. Он постоянно испытывал радость узнавания, нет, не удивление, а именно – радость. Это благодатное чувство озаряло всю его дальнейшую жизнь.

Конечно, Мишка понимал, что сестры приехали не зря. Если бы мама могла вырваться из когтей смертельной болезни, вряд ли бы они оставили своих мужей и бросили неотложные дела. Как сказала соседка, – приехали, чтоб проводить мать в последний путь по-людски.

А ему сейчас приходилось расставаться с любимой мамой. Мишку отправляли на областной пионерский слет в Иркутск. Вот мать и уговорила его воспользоваться оказией и навестить старшего брата, что жил в Черемхово, шахтерском городке в ста километрах от областного центра. Ранней весной тот приезжал в Погодаеву, тогда они с матерью и решили судьбу Мишки. Против поездки в Иркутск и Черемхово он не возражал, однако хотелось вернуться назад. Ему не представлялось жизни своей без мамы. Она убедила сына хотя бы лето прожить у брата, а там будет видно. На том и порешили, – каждый со своей надеждой.

Мишка считал себя взрослым парнем, способным выполнить любую работу. Он предполагал вернуться домой к осени, чтобы продолжить учебу, чтобы ухаживать за больной мамой, доить корову и делать за нее другие дела по хозяйству. Мать же рассчитывала, пока жива, устроить его судьбу, ведь не станет ее, думать о нем будет некому, и попадет парень в детдом.

Завтрак окончился, сестры собрали посуду, передвинули стол на место. Анна, устав от сидения за трапезой, прилегла, попросив Мишку присесть рядом с ней. Он сел, взял ее руку, положив свои ладошки сверху и снизу, чтобы ей не было больно держать кисть на весу. Он с нежностью смотрел на родное лицо, говорить не было сил, к горлу подкатил комок слез. Мишка, чтобы мама не заметила его слабости, осторожно положил мамину руку на одеяло и встал у окна, глядя вдаль.

Перед ним во всей своей могучей шири красовалось зеленое погодаевское поле. Пройдет месяца два, и заколосится на нем пшеница, каждое зернышко нальется солнечными соками, дивным в этом году будет урожай. Справа стена леса, который, простираясь на сотни километров, уходит в поднебесную даль, сначала к Качинской сопке, затем к Шальновскому хребту, и дальше, и дальше, где Мишка никогда не бывал.

Слева навис Красный Яр – отвесная стена над рекой, он прикрывал деревню от северных ветров, был ее непробиваемым щитом.

– Ми-ша, – произнося имя сына по слогам, позвала мама.

Он опять сел на кровать, взглянув на мать, погладил ее руку. И тихо, жесткими губами с запекшейся корочкой прошептал:

– Прости меня, мама.

– Это ты меня прости, сынок, что не вырастила тебя.

– Опять ты, мама. Не надо. Уверен, что ты поправишься, я вернусь… Наверное, вообще зря уезжаю.

Мать внимательно посмотрела на любимого сына и улыбнулась, словно хотела подбодрить его.

– Отправляю тебя в такую даль… Береги себя по дороге, не выскакивай на станциях.

– Мама, ты ведь знаешь, что я через всю страну проехал, когда добирался в Крым.

– Тогда ты был не один, у вас вожатые были.

– Не бойся, мама, я буду внимателен.

Она взяла его руку, погладила, крепко прижала к своей щеке, горячей от слез. Миша осторожно высвободил руку, взял платок и бережно обтер им лицо матери.

– Спасибо.

А слезы все катились по ее щекам, как струйки из горячего родника.

Сын молчал, смотрел на мокрое родное лицо, на покрасневшие глаза, понимая, что слова здесь не нужны. Ему самому захотелось закричать от нестерпимой боли, возникшей не только в груди, в сердце, но где-то глубже, в душе, хотя он не знал, что это такое. Миша встал на колени, положил голову на грудь матери, она гладила ее тонкими холодными пальцами, пытаясь дотянуться поцеловать, но сил не хватило… Еле слышно, как заклинание, звучали ее, непонятные сыну слова:

– Прости меня, прости…

К ним подошла Мила.

– Миша, нужно идти, самолет ждать не будет.

Мальчик поднял голову, посмотрел в глаза матери, залюбовался ее лицом. Она ему улыбнулась. Улыбка была, как и прежде, озаряющая, согревающая, обнадеживающая.

– Пора, сынок. Береги себя, как приедешь, сразу напиши мне письмо, я буду ждать весточки.

Сын попытался что-то сказать, но не смог. И тогда так долго сдерживаемые слезы все-таки брызнули из его глаз. Ему стало стыдно своей слабости, он выбежал в сени, за кадушкой с водой прижался к стене щекой и разрыдался. Сестра бережно обняла его:

– Не плачь, Миша, матери будет тяжело, иди, попрощайся, – она утерла ему слезы. Он снова вошел в дом, подошел к матери, поцеловал ее в губы, потом приник к ее зябнущим рукам и, целуя их, прошептал:

– До свидания, мама!

– До свидания, – тихо ответила мать, – будь осторожен, береги себя.

Мила взяла брата за плечи, но он не позволил ей развернуть себя спиной к матери. Неловко пятясь до самой двери, сын все смотрел на родное лицо, на чуть приподнятую руку, на любимую добрую улыбку, которую видел в последний раз.

На воздухе подросток немного успокоился, пошел в огород, дошел до межи, отделяющий огород от колхозного поля, заметил, что по дороге, ведущей в лес, появились столбы пыли. «Значит, люди выехали работать», – мелькнула привычная мысль. Солнце поднялось над высокой Ждановской сопкой, стало пригревать. Все вокруг было знакомо. Каждая тропинка и дорожка вели в заповедные места, где он познавал мир, собирал ягоды и грибы, возил копны сена на сенокосе, рыбачил, пас коров, с ребятами ездил в ночное. Вспомнилось, как у костра они вели долгие разговоры, пока пристальное ночное небо не убаюкивало мальчишек своей мерцающей звездной картиной, и они в мгновение отрубались, порой засыпая в тех же позах, в которых сидели еще минуту назад. Миша понимал, что все это отрывалось от него, уходило в прошлое. Впереди ждал мир незнакомый, но в него очень хотелось войти. Не в кино, а наяву увидеть паровоз, трамвай, троллейбус, высокие дома, красивые улицы, нарядно одетых людей. Но одна мысль, что рядом не будет мамы, огорчала до такой глубины, что мечты вмиг исчезали, и ему никуда не хотелось уезжать. Нить взаимной любви, связывающая их, была настолько прочной, что обрыв ее для обоих казался смертельным.

– Мишаня, нужно ехать.

Мила взяла брата за руку и повела по проулку к реке. Пройдя несколько шагов, он вдруг явственно услышал голос матери.

– Миша…

Он оглянулся, вопросительно посмотрел на сестру.

– Мила, ты слышишь?

Та непонимающе пожала плечами.

– Не придумывай, пошли.

Однако брат развернулся и побежал домой.

– Куда ты? – крикнула сестра. Но мальчишка уже скрылся за воротами.

Мишка, запыхавшись, влетел в дом.

– Мама, ты звала меня? – радостно выпалил он.

– Что ты, Мишенька, как я могла, может быть, только в своем сердце, но этого ты слышать не мог.

– Я услышал, я услышал тебя! Помнишь, как много лет назад я услышал твой зов, когда дядя Ваня забирал меня к себе.

– Тогда я, действительно, кричала и звала тебя.

В тот год зима была уж слишком свирепой. Морозы как начались в ноябре, так и продолжались уже третий месяц. Окна были покрыты толстым слоем льда и снега, чугунная печка, что стояла возле русской печи, топилась круглосуточно, да и русскую протапливали два раза в неделю.

На улицу Мишка выбегал только по нужде. Местом постоянных его посиделок была русская печь. Тепло, которое исходило от нее, притягивало словно сладость.

Единственная деревенская улица была занавешена плотными клубами белого морозного марева, так что и в двух шагах человек, идущий впереди, исчезал, словно испарялся, и только скрип подошв и отрывистое дыхание свидетельствовали, что это не мираж.

Сестренки прибегали из школ, задыхающиеся от мороза, долго отогревались у печки, растирая ладошками щеки, постепенно начинали обмениваться впечатлениями. Мама возвращалась, когда сумерки осаживали дом плотным темным покровом, она брала керосиновую лампу и шла доить корову, единственное богатство семьи.

Ужинали поздно, уставшие и молчаливые. Мишка пытался о чем-то расспросить, но получал в ответ короткие фразы или просьбу помолчать.

В конце февраля мороз отступил. Исчезла едкая маревая пелена, обволакивающая деревню, солнечные лучи победоносно прожгли ее, пробились к земле, и освобожденная природа сразу потянулась навстречу солнцу, все ожило, возликовало в сиянии подтаявших и заискрившихся сосулек и льдинок. Оттаивали и людские души. На улицах появилась ребятня, летящая на лыжах с угоров[2], кричащая от избытка радости при взятии снежных крепостей, сооруженных вместе со старшими братьями и сестрами, также истосковавшимися по солнечному свету, мягкости снега и ясности небес.

Вот в такое время к Карнауховым приехал дядя Ваня, материн младший брат. Жил он в низовьях Илима, почти при самом его впадении в Ангару. Они с женой трудились в колхозе, воспитывали двух дочерей.

Вечером перед самым ужином Иван с Анной о чем-то долго говорили. Иногда мать утирала платком глаза, ее брат, насупившись, молчал.

 

Часто Мишка слышал свое имя, но неотложные разбирательства с котом не давали ему возможности прижаться к матери и подслушать разговор взрослых.

После ужина мать подозвала сына к себе.

– Мишенька, – начала она необычно ласково, – ты поедешь в гости к дяде Ване.

– С тобой, мама?

– Нет, сынок, я, может быть, летом приеду. – Она прижала сына к себе, – у дяди Вани тебе будет хорошо.

– И там рыбалка есть?

– Там все есть, – буркнул дядя Ваня, в неуверенности потирая свой лоб. – Ладно, собирай сына в дорогу, а мне постели где-нибудь, а то голова раскалывается, да и утром надо пораньше выезжать.

Мишка, обрадовавшись поездке в «дальние страны», почувствовал холодок в словах дяди и примолк. Уже ночью, когда все легли спать, он стал выпытывать у матери:

– А что, я у дяди Вани буду жить один?

– Ну, как один, у него дочки есть, они чуть постарше тебя.

– Я не об этом спрашиваю, а тебя со мной не будет?

– Нет, не будет.

– А как же я?

– Ты будешь взрослеть, мужать, там больше достатка, чем у нас.

– Достатка, а что это такое?

– Достаток, а это когда и еда есть, и одежда.

– Но у нас тоже все есть.

Мать прижала его голову к груди, поцеловала в лоб.

– Спи, Мишенька, завтра утром рано вставать.

Его разбудили, когда все уже сидели за столом. Сестренки знали о поездке и, убегая в школу, по очереди поцеловали его, напутствуя вести себя достойно на новом месте жительства, не хулиганить.

Собирались быстро, покидав вещи в сани, усадили туда Мишку, укрыв его огромным меховым тулупом.

Мать на прощанье прижала сына к себе, и он вдыхал родной и так любимый им запах земляники, который исходил от ее волос. Ему так хотелось забрать его с собой.

– Анна, пора. – Услышал он голос дяди. Мать оторвала от себя сына, поправила на нем тулуп, и санные полозья заскрипели по намороженной дороге. Когда стали спускаться с угора, чтобы въехать на «магистраль», раскатанную по льду на середине реки, Мишка явственно услышал:

– Миша, Мишаня.

– Дядя Ваня, – тронул он рукой спину дяди.

– Что такое?

– Похоже, мама зовет меня.

Иван остановил лошадь, но криков не услышал.

– Это, Мишка, показалось тебе.

– Ничего мне не показалось, – настойчиво сказал мальчик.

Иван вздохнул и прикрикнул на лошадь:

– Ну, пошла, каурая.

В это время из-за поворота показалась Мишкина мать. Она бежала по следу саней и из последних сил кричала:

– Иван, остановись.

– О, Господи, наверняка чего-то забыла, – неодобрительно вздохнул Иван.

Их разделяло метров триста, но Анна, бегом, так быстро, словно ее кто-то подгонял, догнала повозку. Фуфайка ее была расстегнута, платок сполз на плечи, от разметавшихся волос, он нее всей шел пар, тотчас индевеющий на голове, на одежде. Так что издали показалась, что она облачена в белые покровы.

Подбежав, мать не могла говорить, только тяжело дышала. Отдышавшись, схватила в охапку сына, рванувшегося ей навстречу. Посмотрев на брата, быстро и беспрекословно выпалила:

– Прости, Иван, не отдам я Мишку.

Иван подошел к сестре.

– Голову и грудь прикрой, застудишь, ну а Мишку…

Он повернулся к саням.

– Тебе решать. – Подал вещмешок с Мишкиными вещами, добавив:

– Эх, Аня, Аня, говорили вчера, говорили, а ты опять за свое. Девок кормить нечем, сама отощала, ходишь, как тень.

Кивнул он на мешок.

– Донесете? Возвращаться плохая примета.

– Донесем, Ваня, донесем, чего там нести, – радостно затараторила мать.

Анна и Мишка, прижавшись друг к другу, неотрывно смотрели на уменьшающуюся вдали санную повозку до тех пор, пока она не скрылась за Красным Яром.

– Пошли, моя роднулечка, – мать закинула тяжелый вещмешок за плечи, и они легко зашагали домой…

* * *

– Мама, скажи ты ему, что пора прощаться, ведь опоздает на самолет. Из-за него рейс не отменят, – громко, от самого порога переходя на крик, потребовала Мила.

– Миша, пора, родной, – Анна погладила его по руке. Слезы уже не застилали ее глаз, что стали глубоки и пристальны, казалось, мать пыталась вобрать образ сына в глубину своей изболевшейся, но не померкнувшей души. В эту минуту умирающая женщина была озарена неведомо откуда взявшимся сиянием. Это был свет ее нерастраченной любви, сияние ее собственной души.

– Мама, может, я останусь с тобой.

Она резко отвернула голову к стене, рыданий слышно не было, но ее плечи почему-то содрогались.

– Не плачь, мамочка, не плачь, я пойду.

Мила показала ему кулак, покачала головой. Он поднялся, не зная, что делать. Мишке больно было смотреть на плачущую мать, он был в таком состоянии, что мог в любой миг закричать, завыть по-звериному. Боль рвущейся нити родства между ним и матерью была настолько нестерпимой, что мальчика стали покидать силы. Анна, чуя это, повернулась к нему, утерла свои слезы платочком, и ее лицо засияло всепобеждающей любовью. Улыбаясь, она тихо, но отчетливо попросила:

– Миша, сынок, наклонись ко мне.

Мальчик встал перед матерью на колени, их глаза оказались рядом.

– Родной мой, дороже тебя у меня никого нет, мне трудно расстаться с тобой. Но так будет лучше. Умоляю, поезжай. Не делай мне больно своим упрямством.

Подросток сдержанно поцеловал мать в щеку, резко поднялся с коленей и стремглав вырвался на улицу.

Мила догнала его у самой воды.

Его видавшая виды лодка, готовая к отплытию, покачивалась у лавницы. Сестра положила вещи, сама села посередине, и Мишка, привычно оттолкнувшись длинным веслом, направил свой немудреный транспорт против течения. У берега течение было слабым, и лодка быстро побежала вперед. Мила молчала, у Мишки тоже настроения для разговора не было, мысли, сменяя одна другую, были новыми, неясными. То он с жалостью думал о матери, и тут же его обуревала радость от того, что он полетит на самолете. Жалел, что не поедет в этом году на сенокос. Теперь он мог бы косить наравне с мужиками! Мишка даже ноздрями затрепетал, представив, как сочная трава под его косой ложится ровным рядком на зеленое покрывало луга, раскинувшегося вдоль берега таежной речки Тушамы. И тут же в голове возникала другая картина: в городе он пойдет в цирк и увидит настоящего слона. Он гнал эти мысли, вспоминая о матери, о ее болезни. Как она там сейчас? Наверное, плачет. И опять перед ним рисовались чудные картины города, куда он направляется. В мыслях подростка видения сменяли друг друга, и было трудно думать о чем-то одном, на чем-то одном сосредоточиться.

Переплыли Илим, к берегу пристали у скобяного магазина. Сестра, взяв весло из рук брата, напутствовала.

– Не забывай нас, Мишаня, осенью встретимся. Смотри там, в городе… И письма пиши, мать будет ждать…

Взяв свой маленький фибровый чемоданчик, Мишка пошел в школу, где собиралась вся группа для поездки на областной слет. Он шел по центральной улице райцентра, давно ему знакомой, мимо восхищающего своей классической строгостью двухэтажного дома, где располагался райисполком. Рядом – скромное здания почты, в зимние дни они с приятелем отогревались здесь перед окончательным марш-броском к дому. Поблизости, чуть в глубине, – чайная. Она, привлекающая к себе сладким ванильным запахом выпечки, запомнилась столами, покрытыми вышитыми белыми скатертями, и вкусными макаронами, экономно политыми чайной ложечкой растопленного сливочного масла. За чайной, в самом центре села – Дом культуры. Это был, без преувеличения, центр мироздания. Все в жизни селян, самое значимое, дорогое для памяти и радостное для сердца, проходило именно здесь. Праздничные концерты и театральные постановки, в которых Мишка непременно участвовал, кинокартины, танцы, собрания… С каким желанием сюда стремились люди!

Уверенные, равномерные Мишкины шаги резонансно усиливались деревянным покрытием тротуара, сколоченного из сухих лиственничных досок, и, казалось, были похожи на метроном, отсчитывающий последние мгновения детства, из которого он сегодня уходил. Все оставалось позади: мама, река Илим, райцентр и деревня, где прошла вся прежняя, наверное, лучшая часть Мишкиной жизни.

Но Мишка этого не понимал и об этом не думал. Откуда парню было знать, что он переступает через незримую, обязательную для каждого человека границу между отрочеством и юностью. Но не той юностью, где молодой человек абсолютно свободен в выборе дальнейшего жизненного пути, а юностью как началом взрослой жизни, первой ее ступенькой. Еще вчера все зависело от того, как решит и что скажет мама, учитывалось мнение окружающих, ведь не всегда и не все промахи и недочеты прикрывались маминой мудростью. Теперь он один, а его главные советчики – собственная совесть и знания. И нельзя забывать о том, что тебя окружают десятки чужих, равнодушных к твоей судьбе людей.

За Мишкиной спиной громоздился Красный Яр. Огромная красно-коричневая стена. Эта стена защищала, объединяла и роднила всех, кто жил под ее материнской сенью, под этим природным щитом. Яркий гладкий отвес скалы был виден отовсюду, любоваться им можно было до бесконечности, поверять громаде самое сокровенное, разговаривать, как с живым человеком. В отдалении возвышалась Качинская сопка, вечная и таинственная, словно маяк среди океана таежных лесов: они, стремящиеся к горизонту, тоже представлялись единой глыбой. Издалека не было видно промежутка между деревьями, и тайга казалось тоже монолитом, символизирующим незыблемость и величие бытия. У подножия этого нерукотворного памятника жизни трепетали на ветру таежные цветы и травы. Их доносившиеся ароматы сегодня казались Мишке особенно насыщенными, терпкими. Они обволакивали всю фигурку подростка, вливались в нос, проникали в кровь, запоминались сердцем. Природа как будто настаивала, чтобы эти ощущения надолго сохранились в памяти мальчика, уходящего не только из детства, но из самого мира, где это детство протекало.

1Прируб – прирубленная второстепенная постройка к основному зданию.
2Угор – высокий берег реки.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81 
Рейтинг@Mail.ru