В конверте, который «кровный брат» оставил Ивану, оказались мелко исписанные, в клеточку, листики.
«…Возможно, Ваня, я оставлю у тебя тягостное впечатление рассказом о своих “подвигах”. Прости, брат, больше мне некому открыть душу. В Бога я, к сожалению, не верую, или так кажется мне, настоящих авторитетов, кроме воровских, в жизни не встречал, никого и никогда не любил, кроме тебя и одной смешной детдомовской девчонки – ее, может, и на свете уже нет.
Когда человека бьют по голове, ему причиняют не только телесную боль – его лишают способности мыслить, и самое главное – убивают его человеческое достоинство. Меня била по голове мать, бил отчим, власовская морда, били сверстники, потом сокамерники. Я понял во время первой отсидки: чтобы выжить, нужно сопротивляться. Я научился сопротивляться, на удар отвечал тремя, а когда силенок не хватало, царапался и кусался. Меня стали опасаться и дали кликуху – “бешеный”. Физически я был слаб, но внутренние ярость и непримиримость – тоже сила. В драках я использовал любые подручные средства, то есть что попадалось под руку. Мог ударить и ножом – того, кто нападал.
О моих воровских “университетах” распространяться не буду, скажу только, что преподавали в них настоящие “профессора”. Меня стали уважать в том мире, а когда наша страна, Ваня, развалилась с треском, воры старой закваски вынуждены были сбиваться в стаи и зарабатывать себе на жизнь рэкетом и полулегальным бизнесом. Волею случая я возглавил одну из довольно крупных провинциальных группировок, кроме того, держал сибирский общак, в общем, в графе “профессия” писал “предприниматель”.
Но я хочу рассказать о другом. Не могу забыть свое детство. У тебя была добрая, любящая мать, были сестры, друзья, ты не голодал, не знал обид и унижений от своих близких. А я знал. Я прошел ад, Ваня, о котором в нашей деревне едва ли кто догадывался. Меня не просто били, меня убивали. Когда приехала бабушка и забрала меня, я понял, что спасен. Но радость длилась недолго, бабушка умерла, меня отправили в детский дом, а что это за учреждение, знают только те, кто пожил там хотя бы с годик. Говорят, есть и другие, но я попал в невыносимый. Там пришла ко мне первая любовь – безответная. Я любил ее, хоть знал, что она, шестнадцатилетняя, дарила свою “любовь” каждому старшекласснику, кто был способен… Я часто вспоминаю ее, потому что она была первой, единственной, к кому я испытывал такое чувство. У меня никогда не было семьи, детей – случайные девушки, одинокие женщины…
Я всегда хотел есть. Я больше никогда в жизни не голодал, но всегда помнил это чувство… Я навсегда благодарен тебе и твоей матери за то, что вы частенько подкармливали меня – пусть земля будет пухом для тети Ани! Если бы она была жива сегодня, я мог бы многое для нее сделать. Я любил тебя, потому что ты был моим единственным другом, ты был сильнее, ты защищал меня, ты был моим старшим братом, хотя мы и одногодки.
Я знаю, что такое ненависть. Я начал ненавидеть очень рано. Когда мне исполнилось тридцать, я приехал в деревню, где отчим и мать жили после переселения. Все так же пьянствовали, скандалили… Приехал тайно, ни одна душа не знала о моем появлении.
В потемках я подошел к дому на отшибе. Видимо, мать с отчимом уже спали, окна не светились. В рюкзаке была десятилитровая канистра с бензином; толстую рогатину, чтобы подпереть дверь, припас заранее. Я облил бензином дом, оставалось чиркнуть спичкой…
Что удержало меня? Ваня, я понял вдруг, что никогда не смогу протянуть тебе руку, посмотреть тебе в глаза. Никогда…
Ночь я скоротал в лесу, у костерка, а на рассвете переправился на другой берег Илима и на маленьком “кукурузнике” улетел в Иркутск. С краем моего детства я простился навсегда… А сейчас, бывает, вдруг увижу во сне нашу деревушку, зима, санки, луна в небе… Или осенний лес, все понимаешь, чувствуешь и не можешь, что у тебя на душе, рассказать…
Стареем, наверное, кровный ты мой брат…»
В этот раз Мишка с матерью потратили на сбор брусники больше времени, чем обычно, – целый день. На их постоянном месте у Малой речки кто-то ее уже обобрал, прошелся по ягоднику с варварством бульдозера. Ягоду брали наверняка браконьерским способом – совком. Веточки-крохотульки замяты, глянцевые листики безжалостно потоптаны, многие кустики с корнями вырваны. Пришлось идти к Россохе, но и там нетронутых полян не нашлось, одни оборыши. С полупустых участков за день с трудом набрали по ведру, но благодаря этому в турсуках[24] осталось место для рыжиков, которые год от года селились в еловом лесу возле большого болота. Наполненный ягодами и грибами Мишкин турсук был тяжел, лямки врезались в плечо, и мальчик то и дело оттягивал их руками, ослабляя давление и давая отдохнуть уставшим плечам. Мать, видя это, часто делала остановки, поглаживала плечи сына и приговаривала:
– Своя ноша не тянет…
– А какая тянет, мама?
– Чужая, – улыбалась мать.
– Разница-то какая?
– Значит, есть разница, раз говорят. Потерпи немного, Миша, сейчас до кулиги[25] дойдем, а там по полю, и считай, что дома.
– Далеко еще, – вздыхал Мишка.
Чтобы подбодрить сына, мать время от времени говорила:
– Посмотри, сынок, какая красота вокруг. Не налюбуешься.
Они садились на теплую лесную подстилку, мать очерчивала рукой возле себя какой-то незримый полукруг, словно хотела заключить в него и приблизить к сыну все самые, на ее взгляд, красивые места. Простая деревенская женщина, она всегда старалась поделиться с людьми своей радостью, вовлечь все окружающее в поле своего тепла и света. Иногда она делала не совсем понятные для Мишки вещи: осторожно пригибала к его лицу веточку осины и восторженно говорила:
– Миша, посмотри, как солнечный лучик высвечивает осиновый лист, каждую жилку. И цвет листа меняется. Видишь: веточка стала похожа на золотой ручеек… Какая же красота в природе!
Мать с сыном любовались другими невиданными красками леса. Казалось, этой осенью они совсем не такие, как прошлой. Желтые нынче стали совсем золотыми, красные – клюквенно-брусничными, а зеленые были каменно-холодными, малахитовыми.
– Миша, ты только прислушайся! Чего только не услышишь в лесу! Слышишь, как журавли кричат? Это они в чужие земли собираются. А что это за скрип – знаешь? Это скрипят старые деревья, вроде бы чуют лютую зиму. Ты думаешь, деревья нам даны только для того, чтобы печки топить да дома строить? Нет, сынок. Они еще и почву лесную оберегают, сбрасывают листву на землю, укутывают ее теплым одеялом, чтобы не промерзала в морозы. Ведь в ней должны перезимовать и корешки, и зернышки. А вот посмотри, какие сосны-красавицы. В старину из них делали военные корабли. Так они и называются – корабельные сосны.
Мать брала Мишку за руку, и они шли дальше, вдохновленные близостью деревни. Но сынишка уж слишком устал. Увидев на дороге сухую сосновую ветку, мать подняла ее, укоротила, обломала сучья и подала Мишке.
– Вот тебе посох.
– Я же не дед какой-то!
– С посохом и молодые ходят, лишняя опора в лесу не помешает.
После первой сотни шагов спросила Мишку:
– Ну как?
– Здорово. Так и вправду легче. Спасибо.
– Спроси любого старика в деревне, он тебе то же самое скажет. Никто из них в лес без палки не пойдет.
Так за разговорами и с небольшими передышками добрались они до кулиги. Поле открылось сразу, за поворотом, и мгновенно ослепило чудесным видением. Мать схватила Мишку за руку и, приложив к губам палец, оттащила сына на несколько шагов назад. Прижав к себе Мишку, она восхищенно выдохнула:
– Журавли…
– Да, – прошептал он. – По всему полю.
Через ветки маленьких елочек было хорошо видно, что все поле, протянувшееся от леса до реки, было занято журавлями. Птицы были в движении: кто-то важно вышагивал на длинных палочках-ножках, похожих на ходули, кто-то выискивал мышонка-лягушонка, или что-то еще съестное, на недавно скошенном поле.
Мишка впервые увидел такое множество журавлей.
– Зачем они здесь, мама?
– В дорогу собираются. Перед отлетом вожак привел свою стаю попастись на скошенном поле, они здесь наедаются впрок, склевывают опавшее зерно. Сил набираются.
– Подойдем ближе.
– Нельзя, Миша, журавль – осторожная птица. Видишь, летает парочка. Это дежурные, они наблюдают за округой. Как только мы выйдем на поляну, вся стая поднимется и улетит.
– И что делать? У нас же нет другой дороги.
Мать замолчала и после недолгого раздумья сказала, как о деле решенном:
– Придется идти через лес, Миша.
– Но это же такой крюк!
– Да, крюк, но журавлей пугать не будем. Жалко их. Ты не представляешь, какая трудная и опасная дорога их ожидает. Не все долетят до южных земель, не все весной вернутся обратно. Пусть еще немного отдохнут на родной земле.
Мишка не стал спорить, он знал, что если мать решила сделать доброе дело, то не изменит решения, и даже Мишкины слезы не помогут. Колени не сгибались, плечи ныли, спина болела, а путь в обход был в два раза длиннее, чем через поле. Чтобы облегчить Мишкины страдания, мать взяла его посох, один конец положила на плечо сыну, другой – на свое, разместив турсук посередине. Друг за другом, гуськом, так они и пошли по окружному пути.
На очередном привале мать, прижав Мишку к себе и вытянув ноги, стала разминать онемевшую кисть правой руки. Потом печально сказала:
– Знаешь, Миша, журавли – самые мои любимые птицы, они похожи на людей. Красивые, верные друг другу. Они и чувства свои выражают, как люди. Запомнился мне один случай. Давно это было, когда мы с твоим отцом еще только собирались пожениться.
– До войны?
– Конечно, до войны, после нее забот слишком много было, некогда следить за журавлями. Только в небе их и видели. Так вот весной, когда они вернулись из теплых краев на свою поляну, мы с твоим отцом видели редкое зрелище – журавлиный танец.
– Они танцуют? – удивился Мишка.
– Очень красиво танцуют! Соберутся в кружок, один или два выходят на середину и начинают пируэты выделывать. Сначала слегка подпрыгивают. Потом пускаются в настоящий пляс, даже коленца выкидывают, да такие, что помрешь со смеху. И кружатся, и прыгают, и крылья распластывают, и вприсядку идут, будто трепака отплясывают на своих ходулях. А те, что по кругу стоят, не просто смотрят, а тоже в такт притопывают и крыльями прихлопывают.
– Ты же сама говорила, что они близко к себе не подпускают, а ты все это рассмотрела.
– Случайно, Миша. Так уж Бог дал, вернее, показал перед грядущими испытаниями. Наверное, чтобы сильнее мы свою землю любили. Не знали мы, что скоро многим придется идти за нее умирать. А чем сильнее Родину любишь, тем нещаднее врага бьешь и в победе не сомневаешься. Вот Господь нас и сподобил – чудо такое показал. Может, память об этом журавлином танце помогала твоему отцу и воевать, и побеждать.
– Мама, а какая польза от журавлей?
– Журавль – птица не промысловая, его не едят. В нашей деревне в мою бытность никто журавлей не обижал. Если Господь дал ему жизнь, значит, нужен он нам. Да и как же без него? Не представляю без журавля ни осени, ни весны. Журавлиный клин – как стрелка на циферблате. А красота-то какая! Как кричат они перед отлетом! Очень печально кричат, любое сердце дрогнет от этих криков. Зато по весне счастье, когда слышишь в небе журавлиную перекличку. Одного этого хватит, чтобы поверить в то, что добра на земле больше, чем зла.
Мишка смотрел на вдохновенное материнское лицо, на голубые ее глаза, на русые волосы. Не было ничего прекраснее маминого лица и этих проникновенных слов.
До дому добрались поздно вечером. Мишка, не ужиная, залез на печку, обнял подушку и уснул как убитый.
Утреннее солнце не то чтобы выплыло, но прямо-таки выпрыгнуло из-за сопки. Казалось, оно торопилось свою миссию выполнить – одарить мир светом, осветить все пути. По-хозяйски загорланили петухи. Но Мишку, привычного к деревенским звукам, разбудили не петухи и не солнечные лучи, а прекрасно-печальные, доселе незнакомые его маленькому сердечку поднебесные крики.
– Что это?
Мишка подбежал к окну, но вставленная к зиме вторая рама не давала возможности охватить взглядом все небо. На ходу застегивая штаны, в ботах на босу ногу Миша выскочил во двор.
Он сразу увидел маму. Она стояла посередине двора, приложив ко лбу руку козырьком, защищавшим глаза от слепящих солнечных лучей, и смотрела в небо. Мишка посмотрел по направлению ее взгляда и тут же зажмурился, – свет ослепил и его. Он заслонил солнце ладонью вытянутой руки и не столько увидел, сколько услышал журавлей.
– Курлы… Курлы… Курлы…
Высоко в небе, клин за клином проплывали над деревней прекрасные птицы. Над Красным Яром, над рекой и полями, над тайгой и дальше, дальше, дальше…
– До свидания, – шептала мама. – Возвращайтесь поскорей, родные…
Слов не было слышно, но губы ее еще шевелились, что-то шептали. Молитву, догадался Мишка, когда увидел, как мать широким крестным знамением осеняет журавлиный клин.
Распластав сильные крылья, птицы летели прямо на солнце. Казалось, в этом стремительном порыве они хотят окружить его своей мощной живой цепью и притянуть, приблизить к остывающей земле, чтобы солнце согрело и поля, и реки, и леса. Чтобы в родном краю навсегда установилось лето, и больше не нужно было журавлям ни улетать, ни возвращаться.
Заканчивался февраль, но морозы не ослабевали. Воздух был пронизан белым кудреватым туманом. Через марево, насыщенное мелкими ледяными частицами влаги, солнечные лучи не могли пробиться к людям; ни тепла, ни света на землю не проливалось. Такие зимы частенько случались в далекой таежной деревне на берегу Илима, находящейся за сотни верст от Иркутска.
Анна шла по единственной деревенской улице, широко и извилисто раскатанной санями, утоптанной копытами лошадей. Женщина была молодой и статной, ее не портили даже уродливый ватник и большой клетчатый платок, которым она тщательно укутывала себя, защищаясь от едкого сибирского мороза. Шла быстро и легко, не оглядываясь по сторонам. Встречаясь с односельчанами, коротко кивала им головой и уступала дорогу, тем показывала, что сегодня ей не до разговоров, свойственных деревенским бабам.
Далеко-далеко от этой сибирской деревни шла война, о которой только и были разговоры у всех деревенских жителей. Вернее, жительниц. Мужиков-то – по пальцам пересчитать. Говорили о победах, о поражениях, читали друг другу редкие письма с фронта, оплакивали погибших, радовались тем, кто возвращался домой из госпиталей. Почти все деревенские мужики, здоровые и сильные, ушли на войну. Некоторые вернулись калеками, больше пропали без вести или погибли.
В первые месяцы войны, слушая радио, Анна никак не могла понять своим простым деревенским умом: почему советские войска постоянно отступают, оставляя город за городом, хотя в песнях и стихах наши солдаты представали в образах былинных богатырей, способных одолеть любого врага? В каждом деревенском доме погибли по одному, а то и по два, три, четыре мужика. Не было ни одной семьи, куда бы ни пришло горе. Женщина помнила всех своих земляков, ушедших на фронт. Как провожали их всей деревней, построив длинные столы и лавки из горбыля. На этом простецком сооружении и закуски расположились соответствующие: вареная картошка, квашеная капуста, соленые грибы и, конечно же, самогон, «казенка» бывала не часто. Случай выходил не рядовым, поэтому не жалели на закуску и деревенского сала, и жареных кур, и пирогов с капустой…
Мужиков забрали разом, так что деревня осиротела в один день – остались дети, женщины и старики. Тогда еще у них не было опыта восприятия горя военных утрат, которые, как тяжелые грозовые тучи, стали наползать позднее: то похоронка разразится громом, то пришкандыбает наспех подлеченный в госпитале инвалид. Одного из них доставили домой в сопровождении двух медсестер из районной больницы, так он был искалечен…
Всю свою жизнь Анна прожила здесь. Тут встретила свое счастье – любимого Степана. Поженились они еще до войны, родили двух дочек, и им казалось, что счастью этому не будет конца-краю. Степан был старше Анны на десять лет, долго не женился, вероятно, по причине своего характера. Он был человеком суровым, неразговорчивым, высказывался только по необходимости, да и то односложно. Никто в деревне не видел его смеющимся, кроме, пожалуй, Анны, за которой он ухаживал совсем недолго и своеобразно: то вечером положит ей на крыльцо букетик ромашек, то корзинку груздей поставит поутру, то еще что-нибудь лакомое припасет, но делал это так скрытно, что никто не мог выследить его за этим занятием. От природы Степан был чрезвычайно силен, физически вынослив, видимо, пошел в своего деда Ивана Макарыча, знаменитого охотника. О Макарыче, как звали его деревенские, рассказывали чудеса.
Макарыч хоть и был росточка небольшого, но необыкновенно широк в плечах. В одиночку ходил на медведя, вооруженный только рогатиной и ножом, – предпочитал охотиться на «хозяина тайги» врукопашную. Была у Макарыча старинная кремневая «фузея», которую он никогда не использовал, потому что на птицу и более мелкое зверье ставил капканы и петли. «Фузею» он показывал всем желающим и утверждал, что это «ружьишко» изготовили немецкие мастера более ста лет назад, а силе и точности его боя можно только завидовать.
О таежных подвигах Макарыча, видимо, не без его же помощи, сложили легенды. Утверждали, что охотник «заломал» пятьдесят медведей, и это было похоже на правду, потому что медвежатину в деревне ели чаще, чем свинину. Мясом Макарыч охотно делился с односельчанами, но делал это втайне, чтобы не пронюхали власти – в те далекие времена браконьеров наказывали значительно строже, чем сейчас. Славился Макарыч и как искусный рыбак: на Илиме и Ангаре ему были ведомы особые, потаенные затоны, где водилась отменная стерлядь, которую сибирские купцы поставляли аж в сам Петербург, к царскому столу…
Степан любил своего деда, потому что основные уроки жизни он усвоил именно от него. Макарыч брал своего внука и на рыбалку, и на охоту, и за грибами-ягодами, и на сенокос, и в ночное… Отцу некогда было заниматься сыном – он как каторжный вкалывал в колхозе, чтобы прокормить многочисленное семейство. Смерть Макарыча была трагической и случайной: он ушел под ангарский лед вместе с телегой и лошадью. Случилось это на глазах внука. Степану удалось выбраться из полыньи, а старому охотнику – нет. Было ему в ту пору девяносто шесть лет.
Как все деревенские, Степан был призван на фронт. Анна чуть ли не ежедневно молилась перед домашней иконой, вымаливая жизнь и здоровье мужу, втайне, чтобы никто, даже собственные дети не видели, как она истово бьет земные поклоны. Время тогда было безбожное. Да и где молиться? Церковь сожгли большевики, осталась от нее лишь поляна посредине деревни, заросшая бурьяном.
Бог услышал мольбу Анны, Степан вернулся. Правда, с тяжелым увечьем. Подорвался на мине. Сохранить левую ногу не удалось, отняли ниже колена. Остальные раны, довольно многочисленные, были просто пустяком по сравнению с этим. Но Степан, слава Богу, – живой, родной, любимый, рядом с Анной, с дочками, со своей престарелой матерью. Война еще продолжалась, люди сердцами слышали гулы далеких боев, в деревню регулярно приходили похоронки. А для Степана все уже закончилось.
Ничего, что нужда, – она была у многих. Почти в каждом дворе дети-сироты, и нужно думать, как накормить, обогреть, приласкать. Все, что нарабатывалось в полях и на фермах тяжким трудом, – отправлялось на фронт. Самим оставались крохи. Хорошо, лес подкармливал: грибы, ягоды, кедровые орехи. Тайга не даст умереть с голоду, даже зимой, в самые суровые времена. Вот уже и февраль сорок пятого. Поговаривали, что война скоро кончится, да и зима тоже сдавала свои права. И снова каждая свободная минутка у деревенского жителя будет связана с огородом и лесом.
Степан вернулся с войны на костылях, но долго ковылять на них не собирался. Он ведь был не только искусным охотником, лесовиком, но хорошо знал и плотницкое, и столярное ремесло – вся деревенская мебель, какая стояла в их доме, была сделана его руками. Короче говоря, Степан решил изготовить себе протез, не дожидаясь, пока ему, инвалиду войны, предоставят казенное изделие из алюминия и невыносимо пахнущей кожи. Во-первых, неизвестно, когда это произойдет, во-вторых, Степан не очень-то доверял ширпотребу – сделать протез своими руками и проще, и надежнее.
Однако он просчитался. Первый протез вышел слишком тяжелым, второй чересчур легким, третий сдавливал культю так сильно, что на глаза тут же наворачивались слезы, четвертый скользил, пятый скрипел; короче говоря, Степан затратил месяц упорного труда, пока не добился того, чего хотел. Еще два месяца ушло на привыкание к деревяшке – это был поистине кровавый опыт, потому что швы, хотя и затянулись, были все же некрепкими, кровоточили… Степан не знал тогда, что к протезу привыкают не месяц и не два, а гораздо дольше…
Сегодня Анна торопилась. Ей надо было рассказать мужу, какое важное событие ждет их скоро. Она шла и боялась взглянуть односельчанам в глаза, потому что они сразу же обо всем догадаются. Однажды это уже было, когда она носила под сердцем старшую. Соседка, старуха Степановна, поглядев в сияющие глаза Анны, подозрительно сказала: «Да ты, Нюра, прямо светишься вся. Уж не затяжелела ли?»
И вот опять… Она почувствовала беременность еще несколько дней назад и растерялась. Кругом война, беда, слезы, а тут такое. Не вовремя это. И что скажет Степан?
Степан с работы пришел раньше обычного, дочки уже собирали на стол. Увидев стыдливо зардевшуюся Анну, муж, заглянув ей в глаза, тоже все понял.
– Нюра, это правда? – спросил Степан.
Анна только развела руками и смущенно кивнула. Степан устремил взгляд в окно и какое-то время взволнованно молчал, свыкаясь с известием.
– Ну, что же, – наконец подытожил он свои мысли, – может, пацан будет…
– А если не пацан? – спросила Анна.
– Девка – тоже неплохо…
После ужина до самой ночи занимались хозяйством. Лампу не зажигали, керосин приберегали. Уже укладываясь спать, снимая с ноги деревянную колотушку, Степан сказал:
– Забыл сказать тебе, утром уезжаю за сеном.
– Это куда же?
– На дальнюю Тушаму, бригадир отправляет.
– С кем едешь?
– С пацанами, их на четыре дня от школы освободили.
– А что, кроме тебя никого не нашлось?
– Да кого же, Нюра? Одни старики остались.
– Тайга, боюсь я, Степа.
– Ничего. Пацаны молодые, здоровые…
– Чего я тебе в дорогу-то дам?
– Что есть, то и дай.
– Надолго едешь?
– Дней на пять. Ружье возьму, петли на зайца поставлю…
Утром Анна бережно уложила в небольшой холщовый мешок круглую буханку хлеба, три луковицы, завернула в бумажку соли, аккуратно, белой тряпочкой обмотала кусочек сала и в маленькую алюминиевую кастрюльку упаковала три вареные картофелины. Посмотрела на свои заготовки, почему-то покачала головой, пошла в сени, принесла чашку и в добавок к упакованному вытряхнула замерзший брусок молока.
Степан уже не спал. От прикосновения жены беспрекословно поднялся с кровати, взглянув на ходики, стал быстро одеваться.
– Не торопись, успеешь.
– Было бы лето… Пока по снегу доковыляешь.
– А фузею на что берешь? На медведя, что ли, собрался.
– Мало ли что…
Он обнял жену, неловко поцеловал ее в губы.
Солнышко из-за леса вскинуло свои первые лучи, а обоз из семи саней, торопившийся за сеном, уже миновал поляну, расположенную перед деревней, и нырнул в лес. Степан оглянулся, ласково посмотрел на родную деревню. Вот она, дом за домом, усадьба за усадьбой. Солнечная и приветливая. Нет лучше ее на свете. Стоит она в центре мира, ведь дороги и тропинки расходятся от нее во все стороны света. В Озерки и Кулигу, в бор, на таежные речки Тушаму и Рассоху, к сенокосам, рыбачьим и охотничьим местам.
Степан любил бывать в Кулиге – всего-то три километра от деревни, а как в другом мире. Летом он ездил туда полевой дорогой, возвращался лесной. До войны они ходили в эти места с Нюрой за грибами. Ему всегда нравилась похожая на распластанную в небе птицу поляна, большим крылом врезавшаяся в тайгу. А с другой стороны окоем реки. Высокие густые ели, сомкнувшиеся непроходимым частоколом, казалось, преграждали к Кулиге пути злодеев, но расступались перед честными добытчиками.
– Дядя Степан, не отставай! – услышал он голос Гошки, парня, живущего с ними по соседству.
– Да-да. Засмотрелся. Хорошо тут у нас.
– Да чего хорошего? – вступил в беседу Мишка Клашин. – Вот в райцентре хорошо. Школа есть, библиотека, пекарня, детсад, ясли, несколько магазинов. Это, я понимаю, красота…
– Ладно, Мишка, спорить не будем. Скажи лучше – как дорогу пробивать будем?
– Коренного под узду придется вести, – проворчал для пущей важности по-стариковски Мишка. – Больно снегу много…
Дорогу, действительно, местами занесло снегом, но наст был мягкий, и лошади спокойно шли, пробивая хороший санный путь.
До сенокосных угодий, что были в дальней Тушаме, добрались на второй день к вечеру. Проверили, не попортило ли зверье два зарода[26], что остались не вывезенными с осени. Следов вдоль изгороди было много, но сломать ее или перепрыгнуть силы у лосей и косуль не достало.
– К ночевке готовиться будем, – сказал Степан. – Давайте обживать зимовье. Гоша и Толя, распрягайте лошадей и ведите в загон под крышу, не забудьте сена дать. Мишка и Саша, топите печку, воду надо вскипятить для чая. А я, пока светло, петли на зайцев поставлю, вдруг какой зацепится…
Пацаны пошли к зимовью. Избушка располагалась посреди просторной поляны в окружении дозорных кедров. Приземистая, с маленькими оконцами под двухскатной крышей. Между бревнами в пазах виднелись обрывки мха. Через сени, которые были завалены дровами, заготовленными еще во время сенокоса, отдернув щеколду на двери и отбросив крючок, прошли внутрь. Пахнуло нежилым. Железная печка, стол возле окошка, двое широких полатей, вот и вся обстановка. С потолка, опоясанный веревками, свисал тюк.
– Что это такое? – спросил Саша.
– Постель, – ответил Мишка.
– А чего она вверху-то?
– От мышей.
– Иногда, я слышал, в зимовье медведи заглядывают, – неожиданно сказал Саша.
– Ну, ты скажешь! Он что, щеколду умеет открывать?
– Не знаю…
– Всё! Хватит трепаться, давай печь начнем топить, смотри, и спички, и береста есть…
Когда вернулись Степан и остальные ребята, в зимовье было тепло, на печке звучно попыхивал чайник. На маленьком подоконнике нашли огарок свечи. Ужин окончился быстро, и все сразу легли спать.
– Дядя Степан, – послышался нарочито равнодушный Гошкин голос, – а что, медведи могут зайти в зимовье?
– Конечно, могут, дверь нужно хорошо закрывать. Накинули крючок?
Толя встал и на ощупь добрался до двери. Звякнул крючок.
– Вот так спокойнее.
– А зимой же медведь спит!
– Они к осени жиреют, запас набирают. Потому и спят мертвецки. А если какой медведь плохо питался и недостаточно ожирел, то ему не заснуть, будет бродить всю зиму, еду искать. Это шатун, страшный зверь. Он никого и ничего не боится, у него одно дело – найти добычу и сожрать.
– Дядя Степан, а ты шатунов встречал?
– Бог миловал.
Степан уснул. Во сне он увидел Нюру совсем молодой, девчонкой, еще до замужества. Они шли с ней по дороге вдоль широкого поля пшеницы. Он пытался взять ее за руку, но она со смехом выдергивала ее и убыстряла шаг. Слева над всей округой царственно возвышался Красный Яр. Вдруг совершенно неожиданно Анна метнулась в сторону, подбежала к обрыву, широко раскинула руки и прыгнула… Нет, она не падал, а летела, вернее, парила над Красным Яром, над рекой, отдаляясь, направляясь вниз по течению, и скоро исчезла из виду. Степан одиноко бродил по берегу Илима, ждал, когда вернется Анна, но она не возвращалась…
По привычке Степан проснулся рано. Тусклое таежное утро медленно просачивалось в оконце. Он подкинул в печку дрова, быстро оделся и вышел на улицу. Надо было проверить петли, поставленные вечером. Мгновение раздумывал, взять тяжелую фузею или оставить, потом махнул рукой, зашел в зимовье и закинул ружье за спину.
– Так спокойнее, – сам себе сказал фронтовик.
Степан вдохнул колкого морозного воздуха, который на границе дня и ночи казался голубовато-прозрачным, как хрусталь. Звук шагов инвалида далеко разносился по округе. Идти было очень трудно, деревянный протез глубоко проваливался в наст, и выдернуть его из слежавшегося снега было нелегко. Вспомнился дед Макарыч, с которым они ходили на охоту. Однажды, указав на Полярную звезду, сверкавшую ярче всех остальных, старик сказал, – это путеводная звезда для всех, и она обязательно приведет домой путника, который потерял дорогу.
«Да, дед, сейчас я так хорошо знаю свой край, что нигде не потеряюсь», – горделиво подумал Степан. Справа и слева стояли заснеженные кедры, сосны, ели, казалось, что кто-то заботливо нарядил их в белые шубы и шапки, защищая от мороза. Он остановился, любуясь этой мирной красотой, от которой отвык за годы войны. Зимнее солнце с трудом пыталось приподняться над горизонтом.
Вдруг Степана как молнией пронзило. Следы!
Их ни с какими другими он перепутать не мог. Вспомнил, что много раз встречался с такими же отметинами, когда ходил с Макарычем на охоту, но самого «хозяина» вблизи не видел. Дед, обучая внука, разбирал следы вдохновенно и с пристрастием.
– Степа, на подушечках лап у медведя, – говорил он, – мозоли, они оставляют след, который ни с каким другим зверем не перепутаешь…
Эти воспоминания промелькнули перед глазами Степана в одно мгновение.
«Откуда медведь? Да не просто медведь, шатун. Его не отпугнешь, он уже ничего не боится…»
Сделав еще несколько шагов, Степан увидел медведя, тот раздирал зайца, попавшего в Степанову ловушку. Возвращаться назад в зимовье было поздно. Такому страшному зверю догнать ковыляющего инвалида ничего не стоило. Залечь, спрятаться на ровной поляне, найти удобный упор – не было ни места, ни времени. Позади – мальчишки. Медведь с ними разберется в два счета, как только они выбегут за водой или по нужде. Тут же с ног собьет и когтями распорет.
«Некуда мне бежать, тут придется сражаться…» – вследствие солдатского опыта вспыхнула молниеносная мысль.
Стоя, Степан быстро приложился, целясь под лопатку, и спустил курок. Он понял, что попал, так как медведь крутанулся на месте, и, бросив зайца, начал прыжками уходить в чащу.
Степан заторопился, не желая упускать раненого зверя, он выстрелил еще раз, практически не целясь. Зверь не останавливался. Инвалид торопливо загнал два патрона в стволы и выстрелил еще два раза. После каждого выстрела, осознавая, что пули не достигали цели.