bannerbannerbanner
полная версияНежелание славы

Александр Карпович Ливанов
Нежелание славы

Полная версия

Угол опережения своей жизни

Труд как непреходящее вдохновение, как счастье бытия, наконец, как духовность жизни и своей судьбы в ней… Много об этом пишут, многое напишут. Особенно, те, которые естественно – даже как бы незаметно для себя – пришли к творчеству из труда, как к единой сущности… Но из того, что мне довелось прочитать, наверно, лучшее – у Платонова, в «Происхождении мастера». Старый машинист, верно, удивится, услышав столь привычные, скажем, для журналистов особенно, слова: «влюблен в профессию». А, может, не только удивился – возмутился бы… Он в работу свою не только влюблен, не просто любит ее, он в ней – страдалец. Он – «тверд, спокоен и угрюм»! И в этом его любовь-счастье, о которых он и сам никогда не говорит, и никому – не из суеверия ли? Не из сокровенности ли любви – не позволит говорить… Такое духовное отношение бывает лишь к жене, матери наших детей – ни слова о чувствах, о любви, а на деле это куда больше, чем чувство и любовь!..

Старый машинист-наставник Платоновым написан даже немного гротесково, автор позволяет себе приязненную иронию в отношении к этому одержимому машинами человеку. По сути Платонов им любуется в глубине души писательской, испытывает к нему сокровенно-родственное чувство.

«Машинист-наставник, сомневающийся в живых людях старичок, долго всматривался в него (Захара Павловича – Прим. А. Л.). Он так больно и ревниво любил паровозы, что с ужасов глядел, когда они едут. Если б его воля была, он все паровозы поставил бы на вечный покой, чтоб они не увечились грубыми руками невежд. Он считал, что людей много, машин мало; люди – живые и сами за себя постоят, а машина – нежное, беззащитное, ломкое существо: чтоб на ней ездить исправно, нужно сначала жену бросить, все заботы из головы выкинуть, свой хлеб в олеонафт макать – вот тогда человека можно подпускать к машине, и то через десять лет терпения!».

Как видим, для старого машиниста работа с машиной – служение! Нечто больше призвания. Он готов человека преобразить – почти так же, как, скажем, шестикрылый серафим преображает – ценой мучительных «операций»! – смертного в пророка! И вот для этого преувеличения Платонову и нужна ироничность и усмешливость… Знаменательно, что речь не о богатыре: «старичок». Дескать, опять же пророку пушкинскому подобно, главное здесь – дух, а не телесное начало! Заметно – и смыслом, и местом – слово: «терпенье»… Поистине – служение, а не просто работа, труд. Кстати, по этим «законам» и будет на самом деле «преображать» Захара Павловича этот «шестикрылый серафим паровозный», старичок, машинист-наставник. Только так возможно происхождение мастера!

Вряд ли на память Платонову пришел пушкинский пророк, когда писалось «Происхождение мастера»… Но тема – труд-творчество – самозабвение служения – не могла здесь не подняться до «Пророка».

«Наставник изучал Захара Павловича и мучился:

– Холуй, наверное, – где пальцем надо нажать, он, скотина, кувалдой саданет, где еле-еле следует стеклышко на манометре протереть, то он так надавит, что весь прибор с трубкой сорвет, – разве ж допустимо к механизму пахаря допускать?!».

«Холуй», – не просто уничижительное для «пахаря» слово. Оно здесь более чем уместно! Что еще так противно служению – как холуйство!.. Нужно еще то сказать, что в те, тридцатые, когда многие «пахари», в связи с коллективизацией уходили в «рабочий класс» – сам рассказ решал важную проблему, отразив новое явление в жизни, новую человеческую психологию. Иные шли не только без любви-призвания, а с неприязнью к городу, к заводу, к технике, «оторвавших от землепашества»… Упрощенно, сообразно запальчивому моменту, называли это приснопамятными словами: «кулацкие элементы», «вредительство» – и т.п. И не случайно Платонов говорит не о «человеке из захолустья», а именно о «пахаре», который, в лучшем случае, был «гастролером» в цеху (здесь – в депо) – с точки зрения машиниста-наставника. Знал он, что «пахарь» так или иначе будет думать о «пашне»… И не к «пахарю» самому по себе неприязнь у этого умного рабочего! Он, конечно, знал цену всякому труду, ел хлеб, политый пόтом «пахаря». Тут другое – неприязнь стихией, резкой ломкой устоев, в силу чего – не по своей воле – «пахари» массой своей поперли к «машинам»…

И это подтверждается дальнейшим. «Боже мой, боже мой, молча, но сердечно сердился наставник, где вы, старинные механики, помощники, кочегары, обтирщики? Бывало, близ паровоза люди трепетали, а теперь каждый думает, что он умней машины! Сволочи, святотатцы, мерзавцы, холуи чертовы! По правилу, надо бы сейчас же остановить движение! Какие нынче механики? Это крушение, а не люди! Это бродяги, наездники, лихачи – им болта в руки давать нельзя, а они уже регулятором орудуют! Я, бывало, когда что чуть стукнет лишнее в паровозе на ходу, что-нибудь только запоет в ведущем механизме – так я концом ногтя не сходя с места чувствую, дрожу весь от страдания, на первой же остановке губами дефект найду, вылижу, высосу, кровью смажу, а втемную не поеду… А этот изо ржи да прямо на паровоз хочет!».

Думается, теперь уже никому не покажется произвольной натяжкой сравнение служения машиниста и служения пророка! И оба они – духовидцы, пусть и каждый в своем деле. Важны эти изощренность человеческого естества, самозабвение себя, гордость своим трудным служением. Вместе с тем – в старом машинисте и ревность мастерства вообще: «Какие нынче механики!» И каков слух у машиниста! Он слышит паровоз, его механизмы, как дирижер музыку, игру оркестра из многих инструментов. И эти страшные – телесные жертвы – пророку подобно, эти страдальческие озарения: «дрожу весь от страдания», «губами дефект найду», «кровью смажу»!

Но ведь и «пахарь» так «дрожит от страдания», потом и кровью орошает пашню, «чтобы рожала рожь»! И все это, конечно, знает машинист… И не против измены ли призвания «пахаря» – по любой пусть причине – главным образом возмущается его душа?

И последняя выписка (хотя хочется – после прочтения – весь рассказ переписать! Как дорогое сердцу стихотворение – в блокнот, в альбом, как встарь!):

– Мотя! – позвал наставник слесаря. – Подтяни здесь гаечку на полниточки!

Мотя тронул гайку разводным ключом на полповорота. Наставник вдруг так обиделся, что Захару Павловичу его жалко стало.

– Мотюшка, – с тихой угнетенной грустью сказал наставник, но поскрипывая зубами. – Что ты наделал, сволочь проклятая! Ведь я тебе что сказал: гайку!! Какую гайку? Основную! А ты контргайку мне свернул, и с толку меня сбил! А ты контргайку мне осаживаешь! А ты опять-таки контргайку мне трогаешь! Ну, что мне с вами делать, звери вы проклятые? Иди прочь, скотина!

– Давайте я, господин механик, контргайку обратно на полповорота отдам, а основную на полнитки прижму! – попросил Захар Павлович.

Наставник отозвался растроганным мирным голосом, оценив сочувствие к своей правоте постороннего человека:

– А? Ты заметил, да? Он же, он же лесоруб, а не слесарь. Он же гайку, гайку по имени не знает! А? Ну, что ты будешь делать? Он тут с паровозом как с бабой обращается, как со шлюхой какой! Господи боже мой!.. Ну, пойди, пойди сюда – поставь мне гаечку по-моему…

Захар Павлович подлез под паровоз и сделал все, точно и как надо. Когда зажгли свет, Захар Павлович напомнил наставнику о себе. Тот снова остановился перед ним и думал свои мысли.

– Отец машины – рычаг, а мать – наклонная плоскость, – ласково проговорил наставник, вспоминая что-то задушевное, что давало ему покой по ночам. – Попробуй завтра топки чистить – приди во-время. Но не знаю, не обещаю – попробуем, посмотрим. Это слишком сурьезное дело! Понимаешь – топка! Не что-нибудь, а – топка!…

Обратим внимание на – «что-то задушевное, что давало ему покой по ночам». Здесь больше, чем профессия-характер, здесь поистине – человек, созданный профессией, вся судьба его!

Но почему о профессии самое, пожалуй, высокой почтение, у самих представителей этой профессии? Здесь не просто гордость мастерства, умения. Здесь – не просто: «Ремесленник – я знаю мастерство», а – «Я о своем таланте много знаю»! Умудренность мастерством это и умудренность жизнью. И человек мастерства подчас и вправду говорит как поэт.

Выше помянута «гайка»… Иной скажет, и что же здесь интересного – про какие-то гайки!.. Такого человека можно душевно пожалеть. Дело не в «гайках» самих по себе. Через них – через мастерство – мастер-наставник познает человека, жизнь, дух жизни! Неразборчивость в «винтиках-шпунтиках» подчас даже некое кокетство непричастностью к технике. Таких людей можно встретить и в технике, с инженерными дипломами. И далеко не среди одних женщин и «итээр»…

Среди многих бед нашего века – одна: в утрате уважения к мастерству. Есть здесь огромный урон для жизни. Заслуга Платонова-художника – помимо всего прочего – в неутомимой страстной, образной пропаганде красоты труда, его нравственного чувства и духосозидающего начала!

Наставник и ученик его, Захар Павлович, подружились. Наставник, готовя ученика к служению машинному, неосознанно готовит его душу к преображению, к происхождению мастера.

– Ты возьми птиц! Это прелесть, но после них ничего не остается: потому что они не работают! Видел ты труд птиц? Нету его. Ну, по пище, жилищу они кое-как хлопочут, – ну, а где у них инструментальные изделия? Где у них угол опережения своей жизни? Нету и быть не может… А у человека есть машины! Понял? Человек – начало для всякого механизма, а птицы – сами себе конец.

С первого взгляда – ординарные мысли, косноязычие малообразованного человека… Но это не так! Птицам «попадает» от мастера – за их «консерватизм». Из года в год – одно и то же! Они не могут совершенствовать свой труд, преобразить его – и себя в нем. «Инструментальные изделия», – тоже кажется неким неуклюжим эвфуизмом фанатичного поклонника машин. Но и это не так. Именно «инструментальные изделия», проще говоря, инструменты, облегчают труд человека, совершенствуют как сам труд, так и самого человека! Так человек уже самой потребностью в инструментах, в умении их создавать – являет свое творческое начало, стремится к нескончаемому творчеству, преображая жизнь к лучшему трудом, устремленным всегда к творчеству.

 

Будем же учиться труду, преображая его в творчество – в чем единственный залог и нашего усовершенствования. «Труд создал человека», – сказал Энгельс. Но это следует понимать, что создание – не закончилось. И никогда не кончится. В этом и основное – историческое – упование человечества!..

Ведь лишь человеку дано счастье – жить, трудиться и испытывать потребность в «угле опережения своей жизни».

Сейчас, когда после столь долгого ожидания, изданы и прочтены нами платоновские «Котлован», «Чевенгур», «Ювенальное море» – мы убедились, что, пожалуй, никто из писателей наших, в пореволюционной эпохе, не заслуживает так имени пророка, как Андрей Платонов! Даже в издательских аннотациях, уже редакторам, приходится писать об этом!.. Хотя делается это подчас довольно бездушно, «чувств никаких не изведав», вроде этого: «…В романе «Чевенгур» автор исследует проблемы первых лет становления Советской власти, пытаясь предостеречь общество от возможных огрехов, ошибок, заблуждений» – и т.д. Мы знаем сколько бедствий и жертв за этими беглыми, через запятые, «огрехи, ошибки, заблуждения». Не подобная ли «словесность» в свое время помогала в меру сил своих «огрехам, ошибкам, заблуждениям»?

Может показаться на поверхностный взгляд – что мы такого особого нашли в этом машинисте-наставнике, ворчливом, въедливом старом мастере, фанатике машин, который ради них все забыл на свете! Речь о каких-то «гайках-контргайках» и прочих «пустяках»!..

Платонов во всех отношениях уникальный писатель. С одной стороны, поиск какой-то интегральной гармонии жизни, показ всего космоса человеческой души – с другой – эти «гайки-контргайки». Но в этом не просто писательский и художнический диапазон Платонова, здесь убежденность, что общечеловеческая гармония жизни невозможна без творческого труда-служения на самом нижнем, бытовом уровне труда, без непреложных «гаек-контргаек»!

Подчас терминология является как пагуба для явления жизни. Не в добрую минуту – и не практиком, дошедшим до науки, не ученым, что не забыл практику ради кабинета и книг, ради отвлеченного умствования и писания бумаг! – кем-то было придумано: «теория» и «практика»! И чем больше взывается к их единству, тем больше – неким роковым образом – они, сдается, противопоставляются и разобщаются… Словно раз и навсегда уже этим «делением» – умозрительным и условным – разорвана одна единая, органичная сущность творческого труда… Посмотрите, как хорошо понимают друг друга старый рабочий, мастер, то есть старик – машинист-наставник – и его создатель, автор, художник Андрей Платонов, поэт, философ, психолог, общим корнем которых – человек труда. И где здесь, позвольте вас спросить, «теория» и «практика», где начинается одно и кончается другое, где – наконец – между ними грань, граница, водораздел, то что ставит их «на свое место»?.. И этот мир творчества – а не суверенные, будто «рабочий» и «научный работник»! – не просто богат и духосозидающ сам по себе – этот мир, может как никакой другой, исполнен вещих – пророческих – предчувствий по поводу всей жизни, и общества целиком, и отдельного человека в конкретности. Разве не удивительно, что сами истоки пророческой мысли Платонова, все тихое отчаянье, которое, из тех дней, так грозно раздалось в наши дни, как предупреждение о близившихся бедах, все это произрастало из вещего чувства труда, из души людей труда, не из высокоумных университетских аудиторий и профессорских кафедр! Школа труда – главная школа жизни, Андрей Платонов ее держался всю жизнь не задано, из инстинкта мыслителя и художника.

Да, не простое это ворчание старика машиниста-наставника – это предчувствие надвигающегося хаоса. «Решениями» уклад народной жизни можно лишь порушить, он органичен, как сама складывающаяся десятилетиями плодотворная почва для хлеба-жизни! Бездумно и лихачески – без духовного чувства земли и хлеба-жизни – «заглубил плуг», и земля-кормилица становится тут же мстительницей за поруганные святыни, за бездуховное, нахрапистое, «по теории», насилие над природой…

Литературоведенье и критика, занявшись анализом вещих предупреждений Платонова по поводу губительных последствий от лукаво-волюнтаристской – у одних, наивно-доверчивой – у других – эйфории двадцатых и тридцатых, «сплошной коллективизации» и столь же «сплошной индустриализации», займутся, конечно, всей основательностью самих образов, помянутых, недавно изданных, произведений Платонова. Но нам хотелось бы здесь, на примере «гаек-контргаек», показать, как универсально, до микроструктуры слова, пронизывает дух жизни платоновская мысль!..

Или другой пример веще-пророческому чувству человека труда, причем на этот раз уже даже не по поводу техники и ее сложных перипетий – по поводу, так сказать, общественно-политических доктрин устройства жизни, тех конкретных явлений общественной мысли, которыми кишела страна между Февралем и Октябрем. Почти неграмотный рабочий депо Захар Павлович, желая записаться в «самую сурьезную партию», бракует их одну за другой – уже по нескольким словам их представителей! «Все партии помещались в одном казенном доме, и каждая считала себя лучше всех. Захар Павлович проверял партии на свой разум»… С большими сомнениями и оговорками рабочий записывается и партию с самым длинным названием. «Там сидел всего один мрачный человек, а остальные отлучились властвовать».

Этот «мрачный представитель» обещает Захару Павловичу через год построить социализм, обещание сделано походя, во время телефонных хлопот о «газетной информации», «популярной литературке», которую надлежит «побольше выпустить»… «Я тебя спрашивал оттого, что у меня сердце болит, а ты газетой меня утешаешь… Нет, друг, всякая власть есть царство, тот же синклит и монархия», – возражает Захар Павлович. Он предлагает представителю партии «с самым длинным названием», что надо – «имущество надо унизить… А людей оставить без призора. К лучшему обойдется».

Говоря современным языком – Захар Павлович выдвигает мысль о духе бескорыстия, о духовных целях и стимулах жизни – затем – и о народовластии! После минутного разговора Захар Павлович делает заключение о всем диапазоне возможностей такой партии, одним озарением провидя всю ее умозрительно-нравственную шкалу: «Будет умнейшей властью, которая либо через год весь мир окончательно построит, либо поднимет такую суету, что даже детское сердце устанет».

Казалось бы – после такой характеристики сам «мрачный представитель» мог бы остаться довольным. Но эпитет «умнейшая» не так прост в устах старого рабочего! Чуть выше он же рассуждает – еще до прихода в «казенный дом» для записи в партию.

«Революция легче, чем война… На трудное дело люди не пойдут: тут что-нибудь не так…». «Теперь Захара Павловича невозможно было обмануть, и он, ради безошибочности, отверг революцию. Он всем мастеровым говорил, что у власти опять умнейшие люди дежурят – добра не будет». То есть – по мысли Захара Павловича «умнейшие люди» – это люди, пусть и просвещенные, но далекие от непосредственного труда и доверия поэтому незаслуживающие! Он убежден, что такие же «умнейшие люди» повинны в войнах, доходят в своих раздумьях к своеобразной философии всех сложных коллизий как «власти», так и «войн».

«Неужели человеку человек так опасен, что между ними обязательно власть должна стоять? Вот из власти и выходит война… Война – это нарочно властью выдумано: обыкновенный человек так не может…».

Захару Павловичу «теперь стало дорого, чтобы револьвер был в надлежащей руке, – он думал о том кронциркуле, которым можно было бы проверить большевиков». Приемного сына Сашу Дванова Захар Павлович наставляет: «Хоть они и большевики и великомученики своей идеи, … но тебе надо глядеть и глядеть… Миллионы людей без души живут, – тут великое дело… Большевик должен иметь пустое сердце, чтобы туда все могло поместиться… А иначе… В шлак, а шлак – кочережкой и под откос!».

А предревкома, машинист из депо говорит: «Революция – рыск: не выйдет – почву вывернем и глину оставим, пусть кормятся любые сукины дети, раз рабочему не повезло!».

Как видим, разнообразны были и озарения по поводу революции и ее плодов в будущем, подчас дальновидные, из глубокого знания жизни, подчас не без революционной левизны, как в словах предревкома, но никогда они не были однозначными у людей труда, не были массово-доверчивыми, или – тем более – массово-митинговыми, как нередко читаем это в современных романах, видим в фильмах…

В жизненной художественности платоновского слова дышит и сама история, и душевная правда прошлых поколений! Оно насущно и для нас, и для тех, кто будет жить после нас.

Непритяжательность истины

Второе рождение

Итак, Клюев по праву возвращен нашей печатной поэзии. Уже появляются время от времени его книги. Идет переоценка его творчества – главным образом как отмежевание или опровержение тех запальчивых оценок, которые имели место в конце двадцатых и в начале тридцатых, тех вульгаризаторских характеристик, которые «вытекали» будто бы из остроты момента и обостренной классовой борьбы тех лет, когда подчас начисто забывались эстетические – художественные – критерии ради сиюминутных политических лозунгов…

Видимо, из критических поединков с такими «оценками» – не может возникнуть подлинный облик поэта, не предстанет в истинном свете художественная ценность его творчества. Надо непосредственно и первозданно обратиться к творчеству поэта, который не нуждается в запоздалых оправданиях, в доказательствах, что он не «кулацкий поэт», что главным пафосом в его слове – не «патриархально-идиллическое ретро», что его стихи вовсе не пронизаны реакционной, враждебной к новой жизни мифологической сказочностью и суеверно-религиозной апологией нетронутой старины…

Здесь поневоле будем гнуть «обратную дугу», будем больше заняты клюевскими «оппонентами», чем самим поэтом и его словом – удивительно свежим, благоуханно-цельным, истинно народным!

Именно такими предисловиями – «спорящими» и «огрызающимися» пестрят первые, в наши дни уже, издания Клюева. Многие высказывания тех лет сегодня просто ниже всякой критики, если вообще не выглядят курьезом. Их, пожалуй, подчас стоит вспомнить, но не для того, чтобы спорить с ними. Они, впрочем, воскрешают дух «придирчивого момента», того времени, когда многим нашим художникам слова пришлось худо – в силу тогдашних «традиций»: проработок, навешивания ярлыков, литературного остракизма…

Надо ли доказывать несостоятельность таких, скажем, «оценок» как это: «В стихах типа Клычкова и Клюева мы видим воспевание косности и рутины, словом, апологию «идиотизма деревенской жизни» (А. Безыменский)? Чего стоит уже эта классификация» поэтов, деление их на «типы», на «обоймы», как ныне говорят!.. Лишнее, впрочем, доказательство, что всякая попытка судить о поэте не как суверенно-единичном явлении культуры, постановка его в «ряд», «обойму», «тип» – служит либо нивелировке и утрировке поэзии, либо, что еще хуже, служит заданности наветов и злых жупелов… К слову сказать, в «оценке» этой виден очень распространенный прием очернительной критики – прятанье без доказательности за авторитетностью цитат! Или другой пример: «Любовь к природе в творчестве этих писателей (опять – «тип», «обойма»! – Прим. А. Л.) – только антитеза ненависти к городу, фабрике, машине, пролетариату, а синтез – это власть кулачья, построенная на богом данной природе». (О. Бескин, о творчестве Клычкова и Клюева).

Какое нагромождение нелепостей, о чем свидетельствует уже сам стиль, внешне-внушительный, а по существу из тех, о котором, наверно, уместна будет пословица: «Вали кулем, а там разберем». Или – «Врите больше – что-нибудь да останется…». И до чего, в самом деле, можно было дойти в этом, вольном или невольном вранье, если даже любовь к природе была – «ненавистью к машине» и «властью кулачья»!..

Тут даже сама митингово-трескучая запальчивость кажется некой демагогической подделкой под тогдашнюю малограмотность читателя…

В противовес таким «оценкам» приведем слова поэта – о поэте, Мандельштама о Клюеве: «Клюев пришел с величавого Олонца, где русский быт и русская мужицкая речь покоится в эллинской важности и простоте. Клюев народен потому, что в нем сживается ямбический дух Боратынского с вещим напевом неграмотного олонецкого сказителя».

Разумеется, это слова, сказанные еще задолго до «момента придирчивости», еще до самой революции. Поэт говорит о поэте не просто уважительно и проницательно, – главное все сказанное – из духа поэзии, из ее традиций, средствами поэзии. Оценка поэтому историко-эстетическая, а не социально-вульгаризаторская, в которой всегда сливаются лукавость и нетворчество, тенденциозность и неграмотность… К слову сказать, слово поэта – всегда поэзия и ее провидство. Все здесь, до подробностей, исполнено и тайны – из единства слова и судьбы… Знаменательно, наверно, и то, что оба поэта ушли из жизни в одно и то же время, почти в один и тот же год, что судьба и того и другого сложилась в высшей степени трагично. И не наша вина, что, выступая против «обойм» в разговоре о поэте, отстаивая его суверенную единичность, все же вынуждены сами себе противоречить… Как видим, небезобидность «обойм» не знает предела. Не останавливается она и перед самой жизнью поэта!

 

Примером тому, как вредят предисловиям в книгах Клюева «отмежевание» от оценок из «запальчивой классовой борьбы», оспаривание разных рапповских оценок, может послужить талантливое и интересное предисловие поэта Станислава Куняева в книге Клюева «Стихотворения и поэмы (Архангельск, 1986). Здесь нам доведется сделать большую выписку: «Гений Пушкина догадывался о многом, что касалось народной жизни, но подлинное знание этой великой культуры пришло уже после него… Материк крестьянской жизни, внезапно обнаруженный, не до конца изученный, через несколько десятилетий вдруг снова стал погружаться в бездонные хляби истории, но, перед тем как исчезнуть, он вскормил несколько больших талантов, среди которых был и Николай Клюев. В его творчестве сошлись все особенности крестьянского искусства – цельность и ограниченность, насыщенность творческой волей и догматизм, прозрения и предрассудки, многовековая устойчивая традиция и политическая наивность, антибуржуазность и антигосударственность, социальная утопия и трудовая мораль, язычество и христианство, единство с природой и религиозно-художественное понимание быта. Словом, многое из того, что Ленин сказал о Толстом, можно отнести и к поэзии Клюева. Критики двадцатых – тридцатых годов, в их числе и собрат по перу Василий Князев, создали несправедливую легенду о кулацкой сути поэзии Клюева».

Как видим, современный поэт, пытаясь отстоять поэта первых десятилетий нашего века, невольно тоже впадает в «проработку», тоже пытается спрятать свою бездоказательность за авторитетом, даже не цитаты, ссылки… Будто для понимания поэта Клюева и его образного слова недостаточно их самих, к ним следует отнести-де «многое» (весьма неопределенно это!) из статей Ленина о Толстом!.. И поэт, автор предисловия, не замечает, что нехотя как бы, возводит новые наветы на поэта, а заодно и на народную культуру…

Но по порядку. Ошибка, думается, в начале, где о Пушкине сказано, что гений его всего лишь «догадывался о многом, что касалось народной жизни»!.. А разве сам Пушкин, все его творчество, не есть величайшее явление народной культуры?.. Затем, правомерно ли единую в сущности своей культуру народа делить на – «собственно народную» и на «книжную» (которая, выходит, не совсем – народная)? И все лишь потому, что в разное время по-разному проявляется интерес к фольклору?.. Вряд ли надо выделить из общей и единой культуры – «материк крестьянской культуры»… И не во «всплытии» и «погружении» самого по себе «материка» обусловлено исчезновение на время «славных имен отечественной культуры»! Ничего здесь фатального нет. Это реальная история нашей политической и классовой борьбы. Метафоротворчество здесь лишь путает…

Главное, помимо воли автора, из размашистости политпросветовских аншлагов и тез, здесь попадает не только поэзии, но и главному истоку нашей культуры: фольклору, народному творчеству. Он здесь зачем-то назван – «крестьянским искусством», будто вся Россия в недавнем прошлом, как и фольклор ее, не были «крестьянскими»! Видимо народное творчество затем и названо так обужено – «крестьянским искусством», чтоб – опять же из «политпросветовской высокомерности» – тут же быть разделенной на «достоинства и слабости»… Народное творчество, здесь народное творческое слово, фольклор – который столько веков спасительно питает письменную поэзию, возрождает ее к жизни! – почему-то становится «догматичным»… Это о чем же речь – о нетленной мудрости и красоте пословиц и поговорок? О частушках? Народных песнях? О самом, наконец, нашем «великом и могучем»?.. О каких предрассудках речь? Разве в фольклоре не нескончаемая, изначальная нравственность на все времена? И далее – безответные, увы, вопросы! Что за «политическая наивность», «социальная утопичность», и даже… «религиозно-художественное понимание быта»?..

Так, оспаривая критические жупелы 20-х и 30-х годов, мы сами же замечаем, что еще сами далеко не освободились от них!.. Между тем о поэзии – если судить истинно – следует и говорить языком поэзии. Не довольно ли судить о ней одной политической терминологией?..

Крестьянин в массе своей всегда стремился труд свой сделать творчеством. Было и в его труде много «фольклорного», «общего», не притязающего на авторство! Синкретизм в труде и быту крестьянина нашего продлился вплоть до машинно-тракторных станций первых тридцатых. Какое-то самозабвенное, но вещее чувство не давало крестьянину выделить себя, обособить по отношению к природе! Он инстинктивно держался природы, многое не желая здесь ни «рационализировать», ни «уточнять». Художественный элемент в труде и быту вряд ли следует назвать «религиозно-художественным». В самую религию – служителям ее – довелось внести многое от синкретического художественного начала села!..

Думается, когда наконец это будет понято, когда труд будет постигаться нами глубже поверхностной видимости, когда ему будут посвящены не отвлеченные славословия, а будет сказано о нем словом подлинной поэзии, тогда, думается, по праву вспомним стихи Клюева, например, «Рождество избы»!

Уже в названии поэт подчеркивает не только творчество плотника, а органичность этого творчества. Труд здесь – самоотрешенный праздник, сосредоточенная работа рук и мысли, это труд-призвание!

От кудрявых стружек тянет смолью,

Духовит, как улей, белый сруб.

Крепкогрудый плотник тешет колья,

На слова медлителен и скуп.

«Медлителен и скуп» – как много этим сказано. И на память приходит пушкинская строка – о поэте: «Но ты останься тверд, спокоен и угрюм»! Ни слова о трудной радости плотника – но сколько красок передают именно это ощущение плотника-творца! Ведь изба – после хлеба – вторая духовная основа жизни. Да ведь и «стогны града», дворцы возводили – крестьяне!.. Об этой редкостно сплошной и универсальной одаренности – мы тоже еще не удосужились сказать во всеуслышание по достоинству. Более того, рабочий класс, которому больше повезло на внимание книжной поэзии, особенно в конце прошлого и в начале этого веков, он ведь плоть от плоти – из крестьян, это он унаследовал свою «фабричную», «машинную» одаренность – от своих отцов и дедов: крестьян. А сколько здесь было противопоставлений, как их сталкивали лбами, рабочего и крестьянина, аж до тех пор, пока на символе нашего трудового общества, на гербе – символически же – они не были уравнены!

Тёпел паз, захватисты кокоры,

Крутолоб тесовый шоломок.

Будут рябью писаны подзоры

И лудянкой выпестрен конек.

А ведь еще свежи на памяти многошумные дискуссии – какой быть новой деревне? Подновленной, снесенной или железобетонной? У поэта давно был на это ответ. И если он все же «независимо» был найден в тех дискуссиях, то лишь потому, что в них участвовали не только «представители ведомств», а и художники, прежде всего художники слова…

По стене, как зернь, пройдут зарубки:

Сукрест, лапки, крапица, рядки,

Чтоб избе-молодке в красной шубке

Явь и сонь мерещились – легки.

Как видим, поэт, его слово – из ретро – звучит убедительно. Словно в предвиденье помянутых дискуссий! Чуть ли ни каждая строфа – некий художнический и духовный «проект» сельского дома… Или, может, опять усомнимся, опять заговорим о «политической наивности» народного творчества вообще, слова поэта, в частности? Да и как можно политические категории-соображения выгоды момента – возводить судьей над вечной – духовной – данностью поэзии! Не слишком ли долго совершали мы одну и ту же ошибку?..

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru