Чехов, в записных книжках: «Мне противны: игривый еврей, радикальный хохол и пьяный немец»… Между тем, бывал сам «игрив» (особенно в тех же «Записных книжках») много «радикального» у него в суждениях о литературе, а в «аккуратности» доходит подчас до немецкого педантизма (например, само лечение обязательно у немецких врачей, предсмертный курорт Баденвайлер – и т.п.).
Видать, когда какую-то человеческую черту приписать – «внеисторично» – какому-то одному целому народу (нации), невольно скажется неправда.
И, видать, даже Чехов тут не исключение…
Во всех современных начальниках, в которых, как уж водится, ждешь «воплощенное мужское начало» (ведь не только шуточное – «мужчина из мужа и чина», но и серьезное – «только ночь с ней провозился – сам на утро бабой стал»! Разницы требуют от атамана – «начальника» – мужской законченности… Знали бы слова – «бюрократ», «чиновник», «перестраховщик» – может так бы и назвали бы Степана Тимофеича!) заметил я что-то устойчиво «женское»! В повадках, ухватках, манерах. Вкрадчивость и лукавость, ускальзывание и недомолвленность, когда «да» похоже на «нет» – и наоборот, а то и вовсе ни «да», ни «нет» – и тот же уход от решения, тянуть и откладывать, авось обойдется, как-нибудь само решится, неопределенные полуобещания и намекающая улыбчивость – в общем, все, все, как у женщины, которая уверена, что все домогаются ее, что на каждом шагу угроза ее добродетели, мир наполнен хитростью и агрессивностью и, стало быть, – «хочешь жить умей вертеться».
Поговорка явно из второй половины ХХ века, о женщине, сказано женщине (хотя, может, статься, «сочинена» для нее мужчиной!).
И даже это – еще одно подтверждение «феминизации начальства» и всякого «руководства» в наше время, когда на дворе эмансипация, демократизация, коллективистские формы труда и жизни – и т.п. – начальник, любой руководитель коллектива (не затем ли, чтоб его немного хотя бы ободрить, напомнить о его природном мужском начале, которое он прячет, как страус голову под крыло, и придумало наше время подчеркнуто мужские имена: «шеф», «лидер», «хозяин» – и т.п.) окружает себя «активом» и «общественностью» из женщин, спрашивает их мнение, прислушивается к нему – следует ему!..
Что же здесь, впрочем, удивительно даже сам весь цивилизованный мир, его уклады, его институты, его законность – разве все это не развивалось под знаком «феминизации»? Разве каждый брак, каждая семья не существует под знаком жены? Женщина имманентна все больше современным формам жизни! И очень странно, что об этом ни полслова не говорят, не пишут социологи… Видать, и они уже давно под властью незримого женского начала!.. Феминизировались. (Без кавычек?).
Мужчина может, с успехом, даже в совершенстве, освоить любое «женское дело», оставаясь мужчиной – потому что все одно главное – родить! – ему не дано… Женщине – которой дано от природы родить, и, что ни говори, в этом ее главное естественное предопределение – все мужские дела в сущности докучны, она их осуществляет либо спустя рукава, либо вовсе отделывается видимостью осуществления, потому что все они для нее чужеродны – попросту несерьезны, она, всей своей сущностью сокровенно следуя природе, живет среди «мужских дел» внутренне рассеянно, даже будучи внешне внимательна, делает их «сомнамбулически»… Мы стимулирует – она симулирует!..
Мы же, когда и замечаем это, говорим себе – «что ж, она женщина… Что ж, пусть хотя бы так…». И лишь благодаря природной одаренности женщине удается делать вид, что она «соответствует» – в то время как мы, мужчины, сразу бы показали свое «несоответствие» – в любом деле – будь у нас так мало знаний и умелости!..
«Год», «погода», «пригодиться», «погоди»… Думается все эти слова – разные как будто – не только в родстве, они, более того, как бы и родиться друг без друга не смогли бы! Но предположим, что все же в начале было «год» – как некий период времени от весны до следующей весны. Повторяющееся явление природы, конечно, было въявь, непреложно, требовало названия. Чтоб год снова начался, скажем, с той же весны, когда могли посеять хлеб или посадить овощи – нужно было «по-го-дить». Чаще все же ждали – погоду, конкретного дождя, который тоже надо было – по-дож-да-ть. То есть, дождаться момента, который даст дождь, скажет: «да». Не было по-го-ды, не было дож-дя тогда – людей ждал – го-лод, людей ждало го-ре, большое, как го-ра…
Итак, новой весны, «года», надо было: ждать! Это потом, потом уж новый год начали с января – по календарю! Потом, потом уж стали отмечать его приход в начале января – весной, ради которой, собственно, ждали нового года, его приход отмечать просто некогда было бы!.. «Ждать», таким образом (или, примерно, таким образом) стало: «погодить» (по-го-дить), «годом», «погодой», «годностью», «пригожестью», и т.д. Погода стала и эстетическим критерием. Капризная, она выходила разной каждый год: «по году»! И то опять; «по-го-да»! К погоде нужно было к тому же приноровиться; к разным ее сюрпризам и ликам в течение года. То есть, приноровились к ней – и она как бы становилась подходящей: «годилась», «пригодилась». А далее – от отношений с погодой (сам ли – к ней «пригодился», она ли сама к тебе «пригодилась» – в смысле приспособилась), пошло и расширительное толкование всего прочего подходящего-неподходящего. Вплоть до самих икон: «Годится – молиться, не годится – горшки покрывать!». Разумеется, изречение это было, надо полагать, безобидно поначалу. Слезшая краска, потемневший лик – лишали икону смысла, так сказать, ее целевого назначения. По-хозяйски разжаловалась в ранг покрышки для горшка. То есть, вначале кощунство не замечено было, его и в мыслях вроде бы имели! Кощунство обнаружилось как бы спохватясь!..
В нас не только естественно живет двуединое понятие форма-содержание, природа и двуединство мужчина-женщина так устроила, что женщина ближе к «форме», мужчина к «содержанию»…
Содержание – нечто безусловно-запредельное, форма – предельно-условное, ограничительное, внешнее, «отсюда до сюда», «так, а не иначе» – и т.п. Содержание – через правило, вопреки правилу, оно – личностное, устремленное к творчеству. Форма, удерживая у правила, у «так принято», проявляет ревность к творчеству. Форма настолько же лукава, насколько естественно содержание…
Усугубленная форма уже не просто педантизма, бюрократизм, формализм, она тогда и самих людей, кажется, превращает в формальных людей!.. Гармония достается трудно, природа нам здесь не помощник!
В сущности, здесь главное деление людей – на «форму» и «содержание». Насколько художественная форма помогает содержанию в творчестве, настолько любая нехудожественная форма в жизни по существу не помогает, а противоречит, а то и альтернативна, жизни…
Бог жизни, дух ее – чаще в содержании, дьявол жизни, зло ее, чаще таится за нормой!..
Они шли лесной просекой и о чем-то горячо спорили. Потревоженные их громкими голосами, сбоку, короткими перелетами, их экскортировали сороки, тоже время от времени отскакивая, вскрикивая, оповещая лес, все живое в нем, что спор людей пока вроде бы неопасен, они только громко говорят, перебивают друг друга, машут руками… Но – кто знает, как далеко у них, у людей, зайдет! Там, где они, жди беды! Для леса, для птиц! Бог их ведает, почему и для чего они вдруг схватывают топор или бензопилу – и пойдут валить лес, крушить деревья! Или, что еще страшнее, бездумно бросят окурок или горящую списку, чтоб предать весь лес огню и уничтожению! Мы летим за ними, следим, в случае явной опасности: прокричим, дадим знать!
Но вот уже мне слышны и голоса людей. Они спорят о том, – какое дерево самое красивое. Странный спор… Еще бы заспорили б о том, чья любимая (девушка, подруга, женщина) самая красивая…
– Нет, нет! Береза и только береза! Это даже в художественной литературе сказано! И больше всего лирики – о березе! Она и кудрявая, она и белоногая! Она образ любви, образ родины!
– Пусть так, пусть и кудрявая, и белоногая… Но самое красивое, пойми и согласись: тополь! В нем – стать, крепость, стойкость, как в богатыре былинном… Затем, береза – это банные веники! Это уголь для мещанских самоваров… Тополь – образ самой самоотрешенности, свободы… К слову сказать, его почти нет в лесу! Не любит всеобщности: личность он!.. А береза, рябина – Фемина… В окончаниях. Вот и лирика, вот и стихи – не потому что самые красивые!
– Нет, нет и еще раз – нет! Только береза! Посмотри, как красиво никнут к земле ее ветки… К земле! Она – земная красота!..
И снова сороки тревожно кричали о том, что люди не унимаются, что они продолжают спорить, горячиться, доказывать друг другу свою правоту – и бог весть как далеко могут уйти в этом споре! Сами сороки перелетают с дерева на дерево, украдкой следят за людьми, что пока еще беды вроде нет, но люди – это люди, и всегда жди от них беды. Для леса, для птиц, для всего зеленого, живого мира!
И я подумал о том, что действительно странная это в людях страсть спорить. Обо всем-всем на свете! Даже вот об этом – какое дерево красивее – береза или тополь? – в то время, как оба прекрасны. Пусть каждое дерево по-своему. Ведь не спорит ни с кем природа! Не спорят сами деревья между собой! Деревья и голубое небо! И, видно, на взгляд природы – ее вечности – во всех людских спорах (религиозных, расовых, идеологических) не больше смысла, чем в этом: что красивее – береза или тополь? А ведь сколько жертв, сколько жизней крови унесли эти споры?..
Может и там высшая принципиальность, высшая мудрость будет не в доказательствах, не в настаивании на своей правоте, а в простейшем «обмене мнений» (если угодно уж совсем по-газетному: в «культурном обмене мнений»!):
– Из всех деревьев мне больше всех нравится береза!
– А мне из всех деревьев больше всего нравится тополь!
И оба помолчали. И прекрасно – как береза, как тополь – это молчанье, заполненное мыслью, трудом души!..
Историю человечества можно рассматривать по-разному, в зависимости от принятого «разделительного принципа»: смены царствований или хронологически-событийной последовательности, социально-культурных структур и классовой борьбы…
Можно, среди прочих, и положить в ее основу – борьбу и смену в жизни соотношения «формы» и «содержания»… За «форму» счесть все, что не трудится, но владеет средствами, вплоть до самих людей без труда обретающих эти средства; за «содержание» счесть труд и людей труда. Ведь «добытчики формой» создают и форму государственности!..
В сущности, здесь самое главное, по самому существенному признаку, «деление» человечества! Одни все добывают трудом («содержанием») – другие все обретают «формой» (одеждой, этикетом, званиями, должностями, кабинетами… тронами, дворцами, пирамидами, наконец!).
Скажем, лакей не только не подал бы барину сюртук, не только не обрядил бы того, «подмахнув веничком», но, не исключено, послал бы его по неудобопечатному адресу, придя барин к нему пьяный, расхристанный, лохматый и небритый. Барин «соблюдал форму» – этим «платил дань» лакею – который своим трудом (содержанием) тоже творил их, уже общую, форму… «Весь мир – театр, а люди в нем – актеры» (Шекспир).
Общество, знать, на столько действительно совершенно и демократично, насколько в нем сокращено соотношение «формы» и «содержания» (насколько меньше первой – и больше второго!).
Не следует думать, что скоро это соотношение совсем сойдет на нет. Люди нуждаются, чтоб ими управляли. Общественные учреждения, стало быть, не обходятся без «формы». Люди корыстные и лукавые делают «форму» самоцельной и самообслужной. Это для них весьма удобная форма – жить формой!..
Знакомый мой поэт Н., услышав от меня эти суждения про мундиры и дворцы, пирамиды и обелиски, додумался, впрочем, не слишком надолго, и улыбнувшись, прочитал мне свой экспромт (цитирую по памяти)
Женщины – берущие формами,
Мужчины – берущие формою –
Избить ли вас полуреформами?
Избыть ли крысиным кормом вас?
Н. вообще из тех поэтов, для которых все в жизни, сама жизнь – лишь повод к шутливым экспромтам, которые они не печатают, даже не записывают. Н. их роняет столь же беззаботно, как по осени роняет свои зрелые плоды обезлиственный сад. Впрочем, и Н. такой же – «осенний», одет неряшливо, весь помятый, неухоженный. Словно собрался кому-то доказать, что он как раз из тех, кто не берет «формой»! Он – весь, мол, «содержание»! Кому надо, кому дано – это заметит! К слову сказать, иные экспромты его запоминаются. Даже мной, чей мозг никогда не тренировал себя на запоминание стихов. Даже в школе их никогда не учил «для урока», для «всех спросят». Случаи жизни Н. – «у меня есть такие строчки». Он всегда усмешлив, но это – к жизни, чтоб еще серьезней быть «внутри», к своим стихам!
Скажем, еще два таких экспромта Н., которые я запомнил.
Хотел попасть он в Литгазету,
Всю жизнь искал возможность эту.
В итоге – сам себе помог,
Попал бедняга в некролог…
Запомнил, конечно, не лучшее. Надо бы все же записывать за Н… Но живем так суетно, что и на самих нас едва хватает. Пожалуй, Н. талантлив. Но ему недостает профессиональной строгости к себе (опять – «формы»!): каким предстаю перед читателем? Подчас и «мельчит»…
Дело в том, что читателя-то нет у него: не печатается. Еще бы…
Две вкусных ноги из сапожек торчат,
И как на колоннах покоится зад…
Она – кандидатка и мужа жена,
И голова ей совсем не нужна!..
А то еще какие-то стишки запомнил.
Был я поэтом – прозаиком стал,
А все еще плачет по мне пьедестал…
А, может, все проще, и круглая дура,
Та, что по имени – литература?
Я ей служил – как пустыне арык,
Она же – ласкала одних прощелыг…
Чтоб счастье свое поскорей наверстать,
Стараюсь и я прощелыгою стать!
Кстати вспомнив о Н., напоминаю жене – пусть позвонит, чтоб зашел пообедать. Жена, усмехается, спешит на кухню. «Как бы ни так – забудет! Явится точно – это лучший его экспромт!».
А накормить обедом Н. – это куда, по какому ведомству: «формы» – или – «содержания»? Ладно. Как-нибудь. Другим. Разом подумаю. Впрочем, у него и спрошу!..
Эгоизм и индивидуализм в человеке, думается, не просто неприятные черты, выросшие из инстинкта самосохранения и подчас достигающие размеров настоящих пороков, – здесь, возможно, попытка природной, хотя и прислеповатой, альтернативы человеческому стаду или рою?..
Ведь, когда здесь вмешивается зрелая душа и развитое чувство, ум и критическое начало, нравственно-эстетическое чутье и гражданский долг, например, человек умеет как бы перешагнуть через эгоизм и индивидуализм, возвысясь над ними, как над чем-то мелким и недостойным. А там и вовсе – личность, нацеленная на служение, даже на подвиг!..
То есть, личность – уже не «прислеповатая», а вполне сознательная, видно, одна действительная, альтернатива стаду или рою!..
Как далеко ушло бы человечество в своем развитии, если бы коллективы начинались и складывались личностями! Если была бы всеобщая и повсеместная забота о создании условий для зарождения и развития личности, а не просто все смирялись бы перед новой, коллективистской сублимацией тех же, здесь уже скрытых, черт эгоизма и индивидуализма, когда на словах вроде бы – ратование за личность, на деле же – все от противостояния ей, или же открытой агрессивности против нее… Газетная социология – не есть психология.
Человек, коллектив, личность – самая, может, неразработанная психология! И даже боязнь, здесь, как бы ненароком не разорвать круг унылых прописей и догм, не сказать что-то истинное. Это уже – коллективные формы тех же эгоизма и индивидуализма…
Когда-то литературные герои и вправду жили страстями. Не от Шекспира ли пошло это, у которого всё – или почти всё – писалось для сцены? Сценично-героическое («чтоб не скучно было»?) и дало имя литературному герою – хотя ныне он подчас далек от всего героического?
Но не герои составляют большинство рода человеческого. Еще как сильно в людях мещанское начало! И не ради ли давнего мещанского «чтоб нескучно» все в литературе «припечено», подано «остро», со специями и прянно, точно кавказская кухня? То есть, в противовес пресному мещанскому началу жизни? Уж как оно вяжется с «Теорией литературы», об особой избирательности и собирательности; героев, об их трансформированности из прототипов, о типичности и образной преувеличенности, об актуальном, злободневном и вечном в характерах – и т.п.?
Так самодеятельные актеры, став на подмостки профессиональной сцены, сразу перестают трунить, шутить, теряют непосредственность, «важнеют», сразу приняв и повадки, и ритуалы, и религию (если не мистику) профессионализма! Еще долго пребывая в этом состоянии служения, пока снова не «обживутся», не «притрутся», не обретут непосредственность, не вернут шутливость – все не вернется на круги своя, не станет привычкой, но уже только в своей среде, для «публики» блюдя всю внешнюю строгость, отчужденность профессионалов…
Не подобно ли этим превращениям в искусстве театра проходит и в своих превращениях литература? Не живет – изображает жизнь, вместо непосредственности облекаясь в профессионализм, приподнимая на котурны все будничное, преображая героев – чтоб – не дай бог! – в них не узнали себя читатели, важничая по пустякам, отделываясь намеками вместо подлинных суждений? Чувствуя себя над читателем – точно актер на сцене – над зрителем? Не ритуалом ли уже – заменена форма?..
О том, что Блок был зятем Менделеева, о том, что задолго до этого, Блоки-Бекетовы купили Шахматово по соседству с Боблово, менделеевской дачей и «дружили домами», как тогда говорилось, наконец и то, что сам Дмитрий Иванович, великий русский ученый с самого детства Блока был у него перед глазами – все это факты общеизвестные…
Достойно удивления другое. Кто бы при таком положении не оставил бы мемуаров о знаменитом на весь мир ученом? Наверно, любой – но только не Блок, видать! В дневниках и записных книжках поэта разве-что мелькнет раз-другой фамилия «Менделеев»…
И, может, это как ничто другое показывает гордый и независимый нрав Блока?.. Все-все – даже великий тесть – было «преходящим» перед лицом вечного слова поэзии. И здесь нужно сказать, что и самого себя, свою собственную жизнь Блок чувствовал именно так. Наконец, так он, кажется, относился и к самой истории, на грозном переломе которой тогда предстала Россия. И два чувства, кажется, владели поэтом больше всего. Чувство человеческой причастности к революционной буре, со всем небывалым субъективизмом переживаний («гибель», «безумие», «тьма» – это были уже не символистскими эпитетами! В них было чувство самого реального, бытового плана событий!). И чувство вечности, объективно-бесстрастное, из сознания поэта переломной эпохи, свидетеля и судьи этой эпохи. В этом отрешенном, как бы надземном, чувстве Блок спасался, и не пытаясь вроде бы спастись. Это была духовная перепорученность поэзии!..
Три брата Карамазовых – Митя, Иван, Алеша – образуют как бы единую основу поэта! Чего не достает для этого Мите – при его озаренной душе, его чувстве красоты, при его бескорыстии и щедрости натуры? Не достает сосредоточенности работы мысли, которая есть в Иване, не достает духовного чувства жизни, которое есть в Алексее! Словно взял их создатель, разъял поэта или, точнее, целый поэтический мир, законченный в своей гармоничности и вот живые части его, в великой тоске о единстве, каждый проявляет себя не лучшим образом, потому что часть души – не просто материальное, но и духовное умаление ее!.. Мы говорим о романе Достоевского «Братья Карамазовы».
О разъятии (индукция, анализ, элементарность) – пусть и незаданном – но как методе Достоевского говорит, например, третья книга первой части романа: «Сладострастники». В трех подглавках, в которых предстает – впервые в такой полноте и разработанности – Дмитрий, даже названия подглавков похожи в основе: «Исповедь горячего сердца. В стихах», «Исповедь горячего сердца. В анекдотах», «Исповедь горячего сердца. «Вверх пятками»».
Все три состояния Мити, как мы видим, уже порывают с «нормой»: очень важное свойство натуры поэта! Стоит и Митю – лишь одного его пусть – «собрать», «сложить», не механически, разумеется, даже не просто умозрительно, а как-то гениально, как сама природа, и перед нами предстанет: поэт! Митя – иными словами – стихийная возможность поэта. И нередко возможность эта становится реальностью! Скажем, чего стоит лишь одна эта формула Мити, которую Достоевский не пожалел вложить именно ему, как герою, в уста – хотя в этой формуле, в одной ее фразе, одна из важнейших идей романа! Митя и говорит как поэт в самой первой подглавке («Исповедь горячего сердца. В стихах»), он в состоянии вдохновенности, вот почему ему здесь даются озарения о человеческой природе, о сложности, противоречивости, необъятности человеческого сердца… Впрочем, сделаем выписку – вплоть до самой той формулы, которую обычно часто критикуют, «возвращая» ее, от героя – самому создателю!
«Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух из воды. Красота! Перенести я притом не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, – знал ты эту тайну или нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей».
Отсюда, как видим, один шаг к основному тезису всего творчества Достоевского: «Мир – красотой спасется». Но на пути к этому Достоевский занят – как это явствует из слов Мити – именно этой, «страшной» и «прекрасной» одновременно тайной, имя которой: человек. Причем во всем его возможном диапазоне от красоты до падения: от «идеала Мадонны» – до «идеала содомского»!.. От красоты духовного подвига – до уродства и эгоизма разврата. От Алеши Карамазова – до Федора Карамазова…
Очень жаль, что между подлинно-эффективным духовным воспитанием человека и половым воспитанием школьника – сам человек, его жизнь, его созревание, которые нужны для должного прочтения гениального романа! То есть, мы хотим сказать, что для того, чтоб научиться жизни – иным требуется опыт самой жизни. И то при условии, если человек все же стремится к «идеалу Мадонны», а не остановился единственно на «идеале содомском», подобно эгоисту и развратнику Федору Карамазову, сделавшему из этого «идеала» – целую философию жизни!..
О Достоевском-моралисте как-то говорится глухо. Дело в том, что как моралист он менее всего «рецептурен», менее всего «назидающ». Мораль у него универсальна – будучи связана не просто с бытом, а со всей духовной сущностью жизни! То есть – он универсальный воспитатель человечества, которому вроде бы окончательно еще ничего не открылось такого, чтоб он мог с непреложностью сказать: «нате!». Он – страдающий пророк среди людей, в устремленности страдальческих озарений ему некогда оглянуться, и мы едва-едва поспеваем за ним, поверив все же нерушимо – что: мир (и, стало быть, мы) – красотой спасется!.. Из порочности, эгоизма, аморальности – из карамазовских кровавых страстей – к красоте! По существу, все написанное Достоевским – такая гениальная исповедь горячего сердца!