И теперь, миновав уж средину отмеряных нам лет и пережив тысячу перемен существования, он—будучи потомком измытаренного племени, да и сам по себе человеком редкой осмотрительности—отдал своему сердцу наказ подавлять любые проявления вздымающейся желчи и сдерживал их с неусыпной осторожностью, храня в груди ту безграничную терпимость, над которой глумятся низкие умы, презирают скорые судьи, а свет находит простительной, но не более того. Для тех же, кто кичится своим остроумием на тему женской хрупкости (привычка ума, с которой он никогда не был в согласии) и для кого было бы слишком много чести числиться достойным наследником традиций надлежащего воспитания, а равно и для тех, кто отбросил всякую пристойность и кому уже не оставалось что терять, имелось у него противоядие опыта, настолько острое, что мигом вынудило бы их наглость подать сигнал к беспорядочному и бесславному отходу. Нет, никаких иных чувств не мог испытывать он по отношению к борзому юнцу, что ни в грош не ставит гримасы пожилых или фырканье строгих, и пусть порою он вкушал (как выражается изысканная фантазия Святого Писателя) от запретного древа, но не утратил при этом человечности в отношении дамы, пребывающей в предопределённых ей состояниях. Итак, делая из слов сиделки вывод о разрешении от бремени, он с немалым, признаться, облегчением осознал, что свершившееся, после стольких тревог и мук столь небывалой продолжительности, вновь засвидетельствовало милость, а вместе с тем и благодатность Верховного Существа.
По этому поводу он поделился своим соображением с соседом, излагая своё восприятие случившегося, что-де по его-то мнению (которое, быть может, и не стоило обнаруживать перед подобной аудиторией) требуется слишком холодный склад ума и чересчур ледянящий гений, чтоб не возрадоваться при только что оповещённой новости о её разрешении от бремени, по истечении столь незаслуженных мучений. На что расфуфыреный хлыщ ответствовал: причиной тягости послужил муж, во всяком случае, положено, чтоб от него, если только она не очередная из Эфесских матрон.
– Должен вам заметить,– сказал м-р Кротерс, трахнув по столу, дабы произвести подчеркивающе гулкий резонанс,–старый Алилуйщик сегодня опять наведывался – мужчина в годах, с висячими баками, и наводил через нас справки, как тут "Вильгельмина, жёнушка моя". Я предупредил его быть начеку, поскольку событие назревает. "Тады, я ишшо поднаведуюсся". Не могу не восхититься мужскою мощью старого лося, что в эдаком возрасте сумел вколомбасить ей ещё одного младенчика.– Все ударились в восхваления, всяк на свой лад, но помянутый хлыщ не отступался от своего первоначального предположения, будто иной, отнюдь не пребывающий с нею в браке, мужчина является искомым для заполнения строки кросворда: рассыльный служащий – юный (неискушенный) факелоносец, либо разъезжий торговец предметами необходимыми в любом домашнем хозяйстве.
Уникальна, отметил гость про себя, и удивительно разнообразна присущая им способность метампсихоза, не менее изумляет и то, что родильная палата, или анатомический театр, становятся семинариями подобной разнузданности, но вместе с тем, едва получив академическое звание, эти поклонники пустозвонства превращаются в примерных служителей профессии, которую почти все из более-менее выдающихся людей считали благороднейшей. Однако, не преминул он добавить, причина, скорей всего, в стремлении найти отдушину для подавляемых в себе чувств, что распирают каждого, и я не раз замечал – пташкам одной масти быть вместе больше сласти.
Но с какой такой стати—спросить бы благородного лорда, его покровителя—этот инородец, из тех, что получили, соизволеньем милостивейшего принца, равные гражданские права, возомнил себя вельможным лордом нашего внутреннего демоса? Где же благодарность, которую подсказывается лояльность? В недавнюю войну при малейшем успехе супостатов с их granados, не этот ли, своего рода, изменник открывал пальбу по империи, в которой сам же и обитает из милости, трепеща за сохраннось своих четырёх процентов? Неужто даже это предал он забвению, как все прочие предоставленные ему льготы? Может быть, поднаторев в обмане ближних, он, в конце концов, надул и самоё себя, являясь единственным—если эти сведения точны—своим собственноручным утешителем? Невозможно прослыть безупречным, затрагивая спальню почтенной дамы, дочери славного майора, либо заронив—пусть даже самые завуалированные—сомнения в её добродетели, но коль скоро он нарвался на такое обличенье (хотя в его же интересах всячески его избегать), то быть по сему. Несчастная чересчур долго и слишком непреклонно была лишена своей законной прерогативы: внимать его попрёкам с каким-либо иным чувством, помимо саркастичного отчаяния. Да как он смеет распускать язык – этот цензор морали, поборник кристальной чистоты, не погнушавшийся, поправ узы природы, опуститься до поползновений к недопустимой связи с домашней прислугой, извлечённой из нижайшего среди слоёв общества? И не обернись служанкина метла её ангелом-хранителем, то её ждала б судьбина египетской Агари! Его тупое упрямство в вопросе о пастбищных угодьях известно всем и каждому и однажды, задев слух м-ра Каффа, оно вызвало уничтожительную отповедь этого вспыльчивого ранчеро, составленную в выражениях столь же прямых, насколько и буколичных. Вот уж кому никак не пристало выступать с подобной проповедью. Разве не подле его дома лежит невозделанная, обращённая в пустошь нива, взывая быть вспаханной плугом? Привычка вызывающая порицание в пору полового созревания становится второй натурой и неизбывным позором по достижении средины жизни. Уж коль он взялся в умеренных дозах и кратких замечаниях сомнительного вкуса изливать свой бальзам Гилеадский, дабы оздоровить поколение неоперившихся юнцов, то пусть его гомеопатия получше согласуется с им же самим исповедуемыми ныне доктринами. Его семейный секретер полон секретов, о коих пристойность побрезгует распространяться. Похотливые предложения увядшей красотки, возможно и утешат его, как попранного и отвергнутого супруга, но этот выскочка, лже-поборник морали и врачеватель язв, в лучшем случае, является растительной экзотикой, который на своем родимом востоке, может быть, укоренившись крепнет и цветёт, и полнится бальзамом, но, перенесённым в климат поумеренней, утрачивает былую рьяность корней, а выделяемый им сок становится горек, тягуч, и непригоден.
С помпезностью в духе дворцовых приёмов Великой Порты, вторая медсестра передала новость младшему врачу заведения и тот, в свою очередь, известил делегацию о рождении наследника. Стоило ему выйти на женскую половину для ассистентации в непременной послеродовой церемонии под надзором государственного секретаря внутренних дел и членов тайного совета, безмолвных от выпавшего всем изнурительного испытания, как делегаты, взвинченные их затянувшимся торжественным бдением и полагая, что радостное событие послужит им извинением, да и к тому же стимулируемые совместным отсутствием как прислуживающей ахчи, так и медофициала, заговорили разом – громко и наперебой. Напрасно напрягал голос м-р Рекламоустроитель Цвейт в попытках одёрнуть, утишить, сдержать. Уж больно благоприятный подвернулся случай дать волю своей дискурсивности, которая была, пожалуй, единственным связующим звеном в собрании столь разнородных характеров. Каждая из стадий по ходу пребывания в положении получила надлежащее освещение: дородовая непримиримость внутриматочных братьев, кесарево сечение, постсмертное рождение относительно отца и—редко, но бывает—относительно матери, дело о братоубийстве именуемое убийством Чайлдза, ставшее столь достопамятным благодаря пылкой речи Адвоката Буше, добившегося освобождения ложнообвиняемого, право первородства и королевское пособие за двойняшек и тройняшек, выкидыши и плодогубства, симуляция и утаивание, акардиачный foetus in foetu, апросопия вследствие скопления крови, агнация некоторых безъяйцых китайцев, (приведено м-ром Кандидатом Малиганом) в результате дефективного сочленения максиларных узлов по медиальной линии таким образом, что (как он утверждал) одно ухо может слышать высказывания другого, выгоды анестезии или сумеречного сна, задержка родовых схваток в затяжной гравидности из-за пережатия вены, преждевременное истекание амниотичной жидкости (что имело место в данном случае) грозящее сепсисом матки, искуственное осеменение посредством шприцевания, постменапаузное стягивание влагалища, проблема перпетуации вида через оплодотворение женскиx особей при частичном изнасилования, тот жуткий способ родов, именуемый брандербургцами Sturzgeburt, зарегистрированные случаи мультигенитальных и монстроидных рождений из-за зачатия в менструальный период, либо от единокровных родителей – одним словом, все случаи человекорождаемости, классифицированные Аристотелем в его шедевре с хромолитографическими иллюстрациями. Серьёзнейшие проблемы акушерства и судебной медицины обсуждались с большим ажиотажем, наряду с изрядной долей народных верований относительно беременности, типа запрета для женщины в тягости переступать через деревенскую изгородь, не то—при нарушении данного правила—пуповина захлестнёт младенца в утробе, и взыскания на неё в случае пылко и неэффективно ублаготворенного вожделения, рукоприкладство к той части её персоны, которую давность пользования окрестила именем вместилища укоризны. Ненормальности заячьей губы, грудной жабы, избыточная многоперстность, негроидность, земляничная метка и портвейново пятно были предложены одним из присутствующих как primafacia к естественным гипотетическим объяснениям рождению свиноголовых (не был забыт случай мадам Гризель Стивенс), или собаковолосых младенцев. Гипотеза плазматической памяти, выдвинутая посланцем Каледонии, вполне достойная метафизических традиций представляемой им страны, усматривает в подобных случаях остановку эмбрионального развития на каком-либо из догуманоидных уровней. Чужестранный делегат выступил против подобных воззрений с таким жаром, что почти добился согласия с теорией копуляции между женщинами и самцами животных, ставя свой авторитет в поддержку преданий, подобных легенде про Минотавра, которую гений утончённого латинского поэта пересказал нам на страницах его Метаморфоз. Впечатление, прозведеное его словами, было непосредственным, но недолговечным. Оно было стёрто с такой же лёгкостью, как и произведено, замечанием м-ра Кандидата Малигана, выдвинувшего—в тоне присущей ему неподражаемой приятственности—в качестве высшей цели вожделенья всё того же милого, отмытого мужчину. И тут же вспыхнул жаркий спор между м-ром Делегатом Медденом и м-ром Кандидатом Линчем относительно юридической и теологической дилеммы в случае, если один из сиамских близнецов умрёт прежде другого, данный казус—по их взаимному согласию—был представлен м-ру Рекламоустроителю Цвейту с незамедлительной переадресовкой на рассмотрение м-ром Коадьюнктом Диакона Дедалусом. Погруженный до той поры в молчание с тем, чтобы напыщенной важностью отчетливее подчеркнуть курьёзную претенциозность облачавшего его одеяния, а может повинуясь внутреннему голосу, он произнёс кратко и—по мнению некоторых—без должного воодушевления, экклезиастово наставление человеку: не разделять соединённое Богом.
Однако, рассказ Малачи начал вселять в них ужас. Он воссоздал сцену во всех деталях. Тут рядом с камином распахнулась потайная дверь и в проёме показался… Хейнс! Чьи волосы не встали б дыбом? Одна из его рук удерживала портфель кельтской литературы, флакон с ярлычком "ЯД" был стиснут в другой. Изумление, ужаc, омерзение читались на лицах присутствовавших, покуда он озирался с загробной ухмылкой.
– Приём такого, примерно, рода и следовало ожидать,– произнёс он с мертвящим хмыканьем,– но в этом, похоже, вина истории. Сэмюель Чайлдз убит мною. Однако, как я был наказан! Ничто уж не способно ужаснуть меня. По мне и ад теперь – дешёвая подделка. Смола и вечные мучения – такая мелочь, вот если б только мне передохнуть хоть малость,–сдавленно пробормотал он,– я исходил весь Дублин с этой вот кипой песен и повсюду – он, как призрак-упырь, бродит следом. Он – адское мне наказание при жизни, ад Ирландии. Чего я только не предпринимал, чтобы забыть о своём преступлении. Попойки, пальба по воронам, ирландский язык (немного декламирует), настой опиума (подносит флакон к губам), туризм. Всё впустую! Призрак постоянно крадётся за мной. Опиум моё последнее упование… Ах! Поздно! Чёрная пантера!– С истошным воплем он исчез и панель вскользнула на своё место. Через миг его голова просунулась в дверь напротив, сказать: – Встречайте меня на станции Вестланд-Роу в десять двенадцатого.– Слёзы хлынули из глаз затравленной жертвы.
Провидец воздел руку к небесам, бормоча: вендетта. Мщенье Манаана! Умудрённый повторял Lex talionis. Сентименталист приемлет блага не считая себя в неоплатном долгу. Малачиас смолк, сдерживая обуревающие его чувства. Тайна разгадана. Хейнс оказался третьим братом. Настоящая его фамилия – Чайлдз. Чёрная пантера является призраком его собственного отца. Ища забвения, он прибёг к наркотикам. С неописуемой признательностью за облегчение. Уединённый дом у кладбища по-прежнему пустует. Ни одна живая душа не желает там жить. Одинокий паук плетёт свою сеть. Ближе к полночи выглянет из своей норы крыса. Проклятие тяготеет над домом. Приют привидений. Берлога душегуба.
Как исчислить возраст души человека? Переменчивая, как окраска хамелеона, она меняется при всяком новом общении – ликует с весёлым, грустит с опечаленным; даже возраст её изменчив, как и её настроение. И вот исчез Леопольд, деловитый рекламный агент и держатель скромного состояния вложенного в фонды, что сидел там, задумчиво жуя жвачку воспоминаний. Вместо него – юный Леопольд, как при вспятьнаправленном расположении, зеркальное отражение в череде зеркал (Гони живей!), в которых он высматривает себя. В них виднеется его тогдашняя молодая фигура поры возмужания, шагающая морозным утром из старого дома на Клембрасил-Стрит в школу, сумка с книгами через плечо, и там же добрая краюха пшеничного хлеба – матушка позаботилась. А вот та же фигура, но уже год, или около того, спустя, в самой первой его шляпе (ах, вот ведь был день!), совсем уж оперившийся коммивояжер семейной фирмы выходит в путь с полном снаряжением – книга заказов, надушенный носовик (не только для виду), его сундучок с поблескивающими ювелирными изделиями (увы, всё это уже в прошлом!) и полный колчан неотразимых улыбок для той или другой домашней хозяйки, ведущей счёт на кончиках её пальцев, или для пунцовеющей девы, робко принимающей (а в сердце-то что творится? а ну, признайся!) его ловкий поцелуй в ручку. Аромат, улыбка, а ещё более темноглазость и обходительное обращение приносили немалую выручку под вечер домой, к главе фирмы, что сидит с Джекобсовой трубкой после дневных трудов в отцовом углу у камина (лапша на ужин, будьте уверены, уже доходит), читая сквозь круглые очки в роговой оправе какую-нибудь из европейских газет месячной давности. Но—эй, поживей!—туманящий выдох на зеркало и – юный рассыльный рыцарь отдаляется, сбегаясь в крохотную крапинку этой туманности. Нынче-то он и сам в отеческом возрасте и сидящие сейчас с ним за одним столом могли бы быть его сыновьями. Почему нет? Мудрый отец знает своё дитя. Он уносится думами в дождливую ночь на Хеч-Стрит, там, где склады изъятых товаров, к той – его первой. Вместе (он и беспризорная бедняжка, дитя позора, что и тебе, и мне, и всякому, всего за шилинг и пенни, ей на счастье), вместе вслушиваются они в тяжёлую поступь охраны, пока две тени в капюшонах минуют новый королевский университет. Невсти! Невсти Келли! Он никогда не забудет её имя, неизгладимо будет помнить ночь, первую ночь, ночь невесты. Они сплелись в полнейшем мраке, желающий с желанной, и всего через миг свет (fiat!) зальёт весь мир. И сердце выпрыгнуло слиться с сердцем? Нет, добрый мой читатель. Казалось бы вот-вот, но, увы, нет! Стой! Так нельзя! В страхе бедная девушка мчит прочь сквозь мрак. Она – невеста тьмы, дочь ночи. Ей не носить под сердцем светозарное дитя дня. Нет, Леопольд! Ни имя, ни воспоминания тебя не утешат. Та юношеская иллюзия твоей силы была отъята у тебя невосполнимо. Нет подле тебя сына от чресел твоих. Некому теперь стать для Леопольда тем, кем Леопольд был для Рудольфа.
Голоса мешаются и тают в клубящейся тиши: это тишина безбрежности пространства: и стремительно, безмолвно проносится душа над сферами, круг за кругом, над поколениями, что отжили своё. Сфера, где серые сумерки вечно падают, никогда не сгущаясь, на бескрайние полыннозелёные пастбища, осеняя своею мглистостью, осыпая многолетней росою звёзд. Неуклюжей поступью идёт она вслед за матерью – кобылица ведёт свою жеребёнушку. Это сумеречные видения, но с какой пророческой грацией отлиты узкие стройные бедра, жилистая гибкая шея, мягкий смышлёный череп. Они идут мимо, печальные призраки: вот и нет их уже. Ажендат, забвенная земля, прибежище сычей и полуслепых удодов. Нетайма, златого, нет больше. И по дороге вьющейся поверх туч подходят они, ропча мятежным громом, призраки животных. Хуух! Хак! Хуух! Параллакс крадётся следом и стегает их скорпионами – пронзающими молниями своих бровей. Лось и як, быки Вашана и Вавилона, мамонты и мастодонты, они идут топоча к запавшему морю, Lacus Mortis.
Зловещее, мстительное, зодиакальное воинство! Они ревут, проходя по тучам, рогатые и козерогие, хоботатые с бивненосными, львогривые ветвисторогие, тупорылые и ползучие, грызущие, жвачные и толстокожие, в своём безостановочном ревущем множестве, убийцы солнца.
Дальше, к мертвому морю бредут они – испить ненасытно: с жутким прихлёбыванием, от солёного усыпляющего неисчерпаемого потока. А кобылица, могучая, взростает вновь, увеличась в опустелых небесах, аж до необъятности самого неба, покуда не нависнет, ширясь, над домом Девы. Узрите чудо метемпсихоза, вот она – вечная девственница, провозвестница дневной звезды, вечно девственная невеста. Это она, Марта, о, утраченная Миллисента, юная, родная, сияющая. Как умиротворённо восходит она сейчас, королева, среди Плеяд в предпоследний предрассветный час, обутая в сандалии яркого золота, покрытая запоной из—как там её?—кисеи! Та реет и обтекает её порождённую звёздами плоть, взвевая свои потоки: изумрудистые, сапфировые, фиалкового отлива, с гелиотропом, плещущиеся в потоках холодного межзвёздного ветра, полнясь, свёртываясь, просто кружа, выписывая в небесах таинственные письмена, и вот—после энной мириады метаморфоз символа—он воссиял, Альфа, рубиновый треугольный знак во лбу Тавроса.
Френсис напомнил Стефену о совместно проведёных годах в школе при ректорстве Конми. Спросил про Глокона, Алцибидеса, Писистратуса. Где-то они теперь? Не знал и тот.
– Ты завёл речь о прошлом и его призраках,– сказал Стефен.– К чему поминать? Призови я их к жизни, не слетятся ли несчастные духи на мой зов через воды Леты?
– Кто так считает?
– Я, Боус Стефаноменос, быколюбивый бард, властитель и даритель их жизней.– С улыбкой к Винсенту, он увенчал свои растрёпаные волосы венком из виноградных листьев.
– Такой ответ и эти листья,– сказал ему Винсент,–станут более заслуженным венцом, когда нечто значительное—намного превосходящее пригоршню легковесных од—сможет назвать твой гений своим родителем. На это уповают все твои доброжелатели. Они желают видеть завершённым задуманный тобою труд. Надеюсь всей душой, что ты не подведёшь их.
– О нет, Винсент,– сказал Лениен, кладя руку на ближайшее к нему плечо,– не бойся. Он не таков, чтоб сделать свою мать сироткой.– Лицо молодого человека омрачилось. Все видели насколько тягостны ему напоминанья о собственном его обещании и недавней утрате.
Он порывался покинуть празднество, но шум голосов сгладил боль. Медден из-за пустого каприза—ради имени жокея—поставил пять драхм на Мантию и – проиграл, Лениен столько же. Он поведал им о скачках. Флаг пал и – ччу! нно! – вскачь, кобыла резко вырывается вперёд, О'Медден в седле. Она вела всю дорогу: сердца всех учащённо бились. Даже Филис не могла сдержать себя. Она махала своим шарфиком и кричала: – Урара! Мантия впереди!– Но на финишной прямой, когда все подтянулись в тесную группу, тёмная лошадка Клочок нагнала, сравнялась, обошла её. Теперь всё было потеряно. Филис умолкла, её глаза обернулись печальными анемонами.
– Юноша,– воскликнула она,–со мной всё кончено.– Но возлюбленный утешил её и принес отсвечивающий золотом поднос с овальными сахаросливами, которые она отведала. Слеза скатилась: но всего одна.
– Ну, и отрывака,– сказал Лениен,– этот В. Лейн. Четыре победы вчера и три сегодня. Кто из жокеев сравнится с ним? Такого посади хоть на верблюда, хоть на бизона – победа в верховом забеге всё так же будет за ним. Но воспримем это как велось у древних: милость к невезучим! Бедняга Мантия!– сказал он с лёгким вздохом.– Она уже не та кобылка, какой была. Никогда—и руку дам на отсечение—не будет уж подобной ей. Право же, сэр, она средь них королева. Помнишь её, Винсент?
– Видел бы ты мою королеву сегодня,– сказал Винсентак она блистала юностью, светлость лилии блекла рядом с ней, в её жёлтых туфельках и платьи из муслина, или как там, бишь, его. Даривший нам свою сень каштан был в цвету – воздух напоён его манящим ароматом и пыльца плавала вокруг нас. А на местах открытых солнцу можно было б запросто испечь дюжину тех булочек с земляничкой, которыми Перипломенос торгует в будке около моста. Но для её зубок там не было ровным счётом ничего, кроме руки, которою я обнимал её, вот эту руку она и покусывала игриво, если я слишком крепко обнимал. На прошлой неделе она пролежала, занемогшая, четыре дня на диване, но сегодня – свободна, весела, смеётся над опасностью. Такою она ещё обворожительней. А её словечки! Дурачилась напропалую и, прямо-таки, понесла, когда мы возлегли вместе. И, тебе на ушко, друг мой, ну-ка, угадай кто повстречался нам, когда мы уходили с поля. Сам Конми! Он шёл вдоль изгороди, читая, полагаю часослов, а в нём, не сомневаюсь, письмецо от Гликерии, или от Хлои, чтоб было чем закладывать страничку. Прелестница вся так и зарделась в замешательстве, притворно поправляя маленький беспорядок в своей одежде: сучок вцепился, ибо и деревья без ума от неё. Когда мы разминулись с Конми, она взглянула на своё прелестное эхо в зеркальце, что носит при себе. Но он был мил. Проходя мимо, благословил нас.
– Да, боги могут быть безмерно милостивы,– сказал Лениен.– Если б мне малость повезло с Бассовой кобылой, этот глоток его продукции был бы мне стократ приятственней.– Он возложил руку на бутыль с вином: Малачи видел это и удержал, показывая на чужака и алую наклейку.
– Полегче,– прошептал Малачи,– храни друидову тишину. Его душа в странствии. Наверно, пробужденье от видений столь же болезненно, как и рождение на свет. Всякий предмет, на коем сосредоточишь взгляд, может служить вратами ведущими в эон богов. Не так ли, Стефен?
– Так говорил мне Теософос,– ответил Стефеноторого, в прошлом бытии, жрецы Египта посвятили в таинства закона кармы. Властители луны, по слову Теософоса, экипаж огненнорыжего корабля с планеты Альфа, не приняли эфирных двойников в лунарной цепи, и тем пришлось воплощаться рубиновоцветными эго из второго созвездия.
Однако, с фактической, впрочем, стороны, абсурдность предположения о его пребывании в подавленном, или в некоем ином, типа гипнотического, состоянии проистекало из самого мелкотравчатого недопонимания, либо абсолютного абсурда. Индивидуум, чьи визуальные органы начали, по ходу вышеописанного, проявлять симптомы оживления, был так же, если не более, сметлив, как любой иной среди живущих, и всякий, предположив обратное, довольно скоро угодил бы пальцем в небо. В предшествовавшие минуты четыре, или около того, он упорно рассматривал определённое количество Басса номер один, разлито у г.г. Басса и К° в Бартоме-на-Тренте, что оказалось расположенным, среди множества прочих, как раз напротив его места, и которое явно рассчитано было привлекать внимание каждого ярко-алым своим ярлыком. Он просто-напросто, вслед за погружением, незадолго перед этим, в размышления о днях его юности и о скачках, припомнил, в такой уж последовательности оно шло (одно за другим), по причинам, которые ему уж лучше знать, и которые в совершенно ином свете представляют происходящее, два или три приватных дельца, из тех что провёрнул он, в которых эти двое были столь же неискушённо несведущи, как нерождённые младенцы. Постепенно, однако, взгляды их обоих встретились и, как только ему начало доходить, что другой пытается ему добавить, он импульсивно решил помочь себе сам и потому-то, ухватив среднеразмерную стекляную тару, содержавшую помянутую жидкость, изрядно её ополовинил, но всё это, однако, со значительной степенью внимательности, чтобы не перевернуть ни одного из остальных стаканов с выпивкой заполнявшей весь стол.
Широтой охвата и своей бурностью, развернувшиеся дебаты напоминали стрежень потока жизни. Ни место, ни состав участников не оставляли желать ничего более достойного. Дискутировали острейшие умы страны на безмерно возвышенную и самую что ни на есть жизненную тему. Никогда ещё высокий зал дома Рогена не вмещал столь представительного и неоднородного собрания, и никогда прежде под древними стропилами этого заведения не звучали столь энциклопедические речи. Воистину блестящая плеяда. На нижнем конце стола разместился Кротерс в бравом шотландском наряде с лицом раскраснелым от солёных ветров Мулл-оф-Галловея. Через стол напротив сидел Линч, уже отмеченный печатью ранней умудрённости и преждевременной испорченности. Место рядом с шотландцем отведено было Костелло—эксцентрику—бок о бок с которым в безучастной неподвижности распласталась коренастая стать Меддена. Стул резидента, по сути, пустовал у камина, тогда как по обе стороны от него фигура Бенона в твидовой дорожной паре и башмаках из дублёной бычьей кожи резко контрастировала с изысканной элегантностью и великосветскими манерами Малачи Роланда Сент-Малигана. Наконец, во главе стола восседал молодой поэт, нашедший в оживлённой атмосфере сократовского обсуждения убежище от трудов на ниве педагогики и своих метафорических изысков, а справа и слева от него расположились острослов-прогнозист, прямиком с ипподрома, и тот осмотрительный странник, запорошенный пылью дорог и ристалищ, с несмываемым пятном бесчестья, но в своём верном преданном сердце хранящий—вопреки любым соблазнам, опасностям, угрозам—образ той чувственной прелести, которую вдохновенный карандаш Лафайетта запечатлел для грядущих веков и поколений.
И, прежде чем приступить, сразу же отметим, что извращённый трансцендентализм, в своей приверженности к которому м-р Дедалус (доктор Теологического Скептицизма) бесспорно хватил через край, совершенно не согласуется с общепринятыми научными методами. Наука—и никогда не лишне повторять это до бесконечности—имеет дело с материальными явлениями. Человек науки, как и любой прохожий на улице, обязан быть лицом к лицу с первостепенными фактами, на которые не закроешь глаза, и в первую голову объяснять именно их, по мере способностей. Могут возникать, и это бесспорно, вопросы, на которые наука—пока—не в состоянии дать ответ, типа первой проблемы затронутой м-ром Л. Цвейтом (доктор Публичного Рекламоведения) относительно предопределения пола. Следует ли нам согласиться с воззрением Эмпедокла Тринакрийского, будто яйцеклетка особого вида (по утверждениям других – срок постменструативного периода) является определяющим фактором для зачатия младенцев мужского пола, или же долго не принимавшиеся во внимание сперматозоиды, иначе немаспермы, являются дифференциирующими предпосылками, или всё-таки, как склонны полагать большинство эмбриологов, в том числе Кулпеннер, Спаланцанни, Блюменбах, Луск, Хертвиг, Леопольд и Валенти – совместное следствие обоих? Такой вариант равносилен сотрудничеству (один из излюбленых приёмов природы) между nisus formativus немаспермы, с одной стороны и, с другой стороны, расположением пассивного элемента в удачную позицию succubitus felix. следующая проблема, поднятая тем же исследователем, едва ли уступит первой своей значимостью: смертность среди младенцев. Вопрос интересный, поскольку—как уместно замечает он—мы все рождаемся одинаковым путём, но умираем всяк по своему. М-р М. Малиган (доктор Гигиены и Евгеники) обвинил в этом санитарные условия, в которых наши серолёгочные сограждане заболевают аденоидными, пульмонарными и проч. недугами, вдыхая таящиеся в пыли бактерии. Данные факторы, полагает он, и мерзкие зрелища наблюдаемые на наших улицах – жуткие рекламные щиты, служители всевозможных религий, изувеченные солдаты и матросы, выраженно парадентозные извозчики, залежалые трупы мёртвых животных, шизоидные холостяки и неоплодотворённые дуэньи – вот, сказал он, первопричина любого и всякого недомерка в калибре расы. Калипедия, пророчествовал он, в недалеком будущем восторжествует повсеместно, и всевозможные украшения жизни: истинно хорошая музыка, приятная литература, лёгкая философия, наставительная живопись, гипсовые репродукции классических изваяний типа Венеры и Аполлона, художественно раскрашенные фотографии призовых младенчиков, полный набор мелких проявлений внимания дадут возможность дамам, пребывающим в интересном положении, скоротать промежуточные месяцы наиприятнейшим образом.
М-р Дж. Кротерс (бакалавр Риторики) отнёс какую-то часть такой летальности на счёт чудовищной травмированности среди женщин-тружениц, подвергаемых каторжным работам на фабриках и брачной дисциплине надому, однако, подавляющий процент подобных кончин он вменил в вину безразличию как частных, так и официальных лиц, которое достигает своего апогея в беззащитности новорождённых, в преступной практике абортов, в изуверском преступлении детоубийства. Хотя первое (мы имеем ввиду безразличие), вне всякого сомнения, является слишком очевидным в изложенном им случае с медсестрами, не удосужившимися пересчитать губки в брюшной полости, подобные казусы всё же недостаточно часты, чтобы считаться нормативными. Фактически, приглядевшись пристальнее, просто диву даёшься, что множество беременностей ещё так удачно сходят с рук, при всех недочетах и не чуждых всем нам общечеловеческих недостатках, которые зачастую идут вразрез с намерениями природы.